Книга - Отец и сын, или Мир без границ

a
A

Отец и сын, или Мир без границ
Анатолий Симонович Либерман


Уроженец Ленинграда, с 1975 года живущий в США, Анатолий Либерман – филолог-германист, профессор Миннесотского университета, преподававший также в Германии, Италии, Японии… Автор многочисленных книг по языкознанию, мифологии, фольклору и Золотому веку русской поэзии, мастер стихотворного перевода, историк литературы и филологии, литературный критик. «Отец и сын, или Мир без границ» – его роман, основанный на дневниковых записях, охватывающих несколько десятилетий.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.





Анатолий Либерман

Отец и сын, или Мир без границ



Эта книга не вышла бы в свет, если бы не уверенность Сергея Ивановича Князева, моего редактора, что мои дневниковые записи, превращенные в повесть, интересны не только мне и найдут читателя. Я приношу ему глубокую благодарность за все, что он сделал для книги, и повторяю, как заклинание: «Нам сочувствие дается, как нам дается благодать».

    А. Либерман

© А. Либерман, 2021

© П. П. Лосев, обложка, 2021

© Издательский центр «Гуманитарная Академия», 2021




Предисловие







Когда в 1972 году у меня родился сын, оставшийся нашим единственным ребенком, я по совету случайного знакомого завел дневник.

В юности я однажды попытался делать регулярные записи о своей жизни, но скоро это занятие бросил за отсутствием материала. Дело происходило на даче. Подробности я, конечно, забыл, но кое-что из-за многократного перечитывания застряло в памяти. На первых страницах я рассказал об окружавшем нас лесе, вернее, о белых грибах, которые были спрятаны в земле так ловко, что мы, горожане, хотя и считавшие себя грибниками, их не замечали, а хозяйка каждое утро возвращалась с полным лукошком. Она прямо тыкала меня носом: «Смотрите, пан Толик!» (место действия – советская Литва), – а я, привыкший к картинным шляпникам и боровикам, диву давался при виде бугорков, которые я пропускал, забавляя этим нашу славную пани Стефу, интересную не только своим знанием леса, но и рассказами о «запольском времени»: вот когда жили по-человечески (они уехали в Польшу в конце шестидесятых, когда бывшим польским гражданам разрешили репатриироваться). Увлекательная тема, но я быстро исчерпал ее. Через дорогу обитала замужняя проститутка. Подробности ее занятий были мне неизвестны.

Среди книг, привезенных для летнего чтения, не оказалось шедевров, но я все же дал им оценку, не подозревая, что через сорок лет стану профессиональным критиком. Иногда шел дождь, и я не купался, а в другие дни светило солнце, и купание происходило. С приятелем я играл в шахматы: то выигрывал, то проигрывал. Эта зубодробительная скука заполнила страниц тридцать. Вернувшись в город (Ленинград), я продолжил записи. Умер от сердечного приступа муж доброй знакомой. В детстве я из-за карантина в нашей коммунальной квартире прожил у нее две недели, очень к ней привязался и сочинил по этому поводу стишок: «Сдается квартира, сдается внаем. / Мы с мамой туда переедем вдвоем. / Квартира нам с мамой бесплатно сдается, / Хозяйка квартирная там остается. / Но только хозяйка ужасно храпит, / Поэтому ночью никто там не спит». С ее семьей (мужем и женой) мы были знакомы со времен эвакуации в Челябинске. На грани сороковых-пятидесятых годов прошли волны смертей от инфаркта. Я выразил в дневнике свои чувства и даже помню первую фразу: «Беда приходит в каждый дом».

Институт, в котором я учился (а учился я в Ленинградском государственном педагогическом институте, то есть ЛГПИ имени А. И. Герцена, позднее получившем статус педагогического университета), был не такой уж тихой заводью, но в 1955 году (я как раз перешел на второй курс) наш английский факультет перевели с Невского за Нарвские ворота; если в центре что-то и происходило, нас это не касалось. По утрам я час ездил на двух трамваях с Петроградской стороны на проспект Стачек, а к вечеру на них же возвращался домой. За эти ежедневные катания я прочел изрядную часть классики. Не оцененный одной интеллигентной блондинкой, я уже не ходил с разбитым сердцем, а те, кому я нравился, не нравились мне.

Я усердно посещал театры и читал журналы (в стране шла «оттепель») и столь же усердно овладевал английским языком. Все это я так или иначе фиксировал. Перечитав зимой свой дневник, я с отвращением, которое делает мне честь, уничтожил тетрадь. Впоследствии я читал записные книжки Блока, дневники К. И. Чуковского и еще многое в том же роде на разных языках. Вот где звенели подкованные копыта – не чета моей клешне. Стоячее болото, окружавшее меня (не мое поколение, а именно меня) в молодости, не заслуживало описания, а заглядывая в себя, я убедился не столько в ничтожности, сколько в банальности своих мыслей и чувств.

Совсем другое – наблюдать за развитием ребенка. Этим я и занимался, пока мой сын не вырос. В первые годы я писал почти каждый вечер, потом реже. Набралось двадцать толстых тетрадей. Я давно думал, что мне с ними делать. У героя моего дневника, который теперь, разумеется, осведомлен о его существовании, никогда не будет времени осилить чуть ли не три тысячи страниц рукописного текста, но, даже если бы на старости лет появились у него досуг и желание узнать, как прошли его ранние годы, что сделал бы он с этими тетрадями? Их можно сдать в архив университета, в котором я преподаю, но от похорон по высшему разряду мало радости. И я решил ужать свой многотомник в повесть. Сочинений такого рода (и давних, и недавних) множество. Лингвисты особенно любили регистрировать процесс овладения языком их детьми. Л. Пантелеев опубликовал сокращенный вариант дневника, который он шесть лет вел о дочери Маше. Как ни талантлив был Пантелеев, по-моему, он выбрал не лучший жанр, и «Наша Маша» не самая запоминающаяся из его книг.

Правда ли то, что я расскажу ниже? Правда, но не вся. Я написал не исповедь, а беллетризованный и решительно сокращенный пересказ, а это уже литература. Но и вранья в моей повести нет. Кое-что в ней может быть любопытно тем, у кого были (и есть) дети, и даже тем, кто воспитывал и учил только чужих детей, тем более что жизненный опыт моего сына не совсем обычен. Моими усилиями он к трем годам стал двуязычным (к русскому добавился английский). Переезд в Америку – тоже событие, хотя в наше время не редкое, но драматическое. Конечно, дело не в темах (все темы, включая поиски грибов, хороши), а в том, как они разработаны, но об успехе моего предприятия судить не мне.

Я назвал свое сочинение «Отец и сын», и я в нем один из двух главных персонажей. Отсюда может создаться впечатление, что моя жена, старшее поколение, учителя (но особенно жена) были на заднем плане. Все обстояло не так: просто я рассказываю о том, чем занимался со своим сыном я и чем он занимался в моем присутствии (тот же неизбежный перекос очевиден у Пантелеева и у Сарояна в книге «Меня зовут Арам»). Нам повезло. Хотя наш ребенок не был конфеткой (но таковым не был никто, кроме Оливера Твиста и лорда Фаунтлероя), он бунтовал в семейных пределах, усвоил наш взгляд на мир и не вырос классовым врагом, а будучи взрослым, не раз говорил с благодарностью о том, как мы его воспитывали. У меня с ним сложились прекрасные отношения, и ему почти нечего было от меня скрывать.

Излагая события, я иногда забегаю вперед. Рассказывая о той или иной коллизии, я ведь знаю, чем что кончилось, и в самых страшных местах спешу успокоить читателей. Вдруг они у меня и в самом деле будут. Зачем же доставлять им лишние волнения?




Глава первая. Пробуждение




Гениальное предвиденье. Камера пыток. Боги смеются. Кто на кого похож. Кассандра. Призраки. Твой ребенок всегда кому-нибудь по плечо. Один язык хорошо, а два лучше. Флюиды и «Репка». Двенадцать месяцев







Однажды я прочел, что умер Кристофер Робин Милн, и был потрясен: значит, герой «Винни-Пуха» носил имя реального сына писателя! Какая роковая ошибка! Ни Кристофер Робин, ни Том Сойер, ни Малыш (тот, который дружил с Карлсоном) не могут умереть. Поэтому, рассказывая о своем сыне, я дал ему вымышленное имя, и пусть теряет зубы, волосы и иллюзии его прототип, а моему герою суждена вечная молодость. Жену я назвал Никой. С этим победоносным именем и ей будет не страшно время.

Я обладаю редким даром: посмотрев на беременную женщину и ее мужа (при условии, что она беременна от него), я могу определить пол неродившегося младенца и ни разу в жизни не ошибся. Знакомые и незнакомые люди предлагали мне деньги за прогноз, но, пожизненный бессребреник, я ни у кого не взял ни копейки. Всеобщедоступных ранних (да и, кажется, поздних) тестов по этой части тогда еще не имелось, во всяком случае в наших краях, в Ленинграде, в начале семидесятых годов прошлого века. Меня это обстоятельство не тревожило: я с самого начала знал, что родится мальчик. Мальчик и родился. Для младенца все же заготовили имя Женя, одинаково подходящее для обоих полов.

Ника страстно хотела иметь сына. «Я хорошо знаю, каково быть девочкой», – приговаривала она. Тем не менее мы сошлись на том, что не выбросим и дочку, но я думаю, что она не любила бы ее так исступленно, как с первого дня полюбила реального Женю. Поскольку исход был мне известен заранее, я проявлял невозмутимость, но в душе обрадовался. Я был единственным ребенком (отец погиб в 1941 году), учился в мужской школе, почти никогда не имел дела с девочками моложе шестнадцати лет и не представлял себе, что надо с ними делать в более раннем возрасте. С шестнадцатилетней ходишь по центральному проспекту или парку, чтобы тебя все видели, а потом провожаешь до дома и долго стоишь в парадной. С моей точки зрения, ничего приятнее и вообразить невозможно, но мысль о моей дочери Жене в обнимку с наглым парнем (а они поразительно наглые) и именно в парадных не доставляла мне радости. Впрочем, как сказано, все обошлось благополучно.

Задолго до Жениного рождения мы поклялись, что никогда не будем заставлять своего ребенка есть: не хочет – и не надо, и пусть худеет (был бы здоров и весел). Причины для клятвы были самого серьезного свойства. В раннем детстве никому не удавалось меня накормить. Не то чтобы я родился с отвращением к еде. Поначалу я ничем не отличался от других. Случилось так, что у моей матери образовалась грудница. Чтобы снять воспаление, ей смазывали соски спиртом, и это обстоятельство дало мне впоследствии основание говорить, что любовь к алкогольным напиткам я впитал с молоком матери. Отсюда же, я полагал, произошла моя способность в молодости пить, почти не пьянея. Впрочем, с причиной и следствием не все здесь обстоит благополучно. Грудница, естественно, привела к потере молока, а с ней и спирта. Первые несколько дней меня приносили на кормление, а корм не шел. Я заходился плачем (таково предание) – следовательно, реагировал на голод, как все нормальные младенцы. Но став искусственником и пройдя стадию бутылочек, я утратил интерес к еде.

В те поры детей мещанского сословия, к которому по анкетам (родители были служащими «из мещан») и по сути принадлежал я, возили на дачу, чтобы они «поправлялись». Любящая бабушка могла, например, снять сливки с двух литров цельного молока и бухнуть в манную кашу ребенка. Дети наращивали щечки и наливались соком. Я же после уговоров иногда съедал ягодку черники, а вторую не брал и не поправлялся. Что-то я, конечно, ел, так как рос и не хирел.

Сходные с моими были привычки у моего троюродного брата. Его бабушка танцевала перед ним и зажигала спички. Иногда главный зритель в изумлении открывал рот и туда спешно просовывалась ложка. А потом наступила война, и наши (мои и дальнего кузена) скромные потребности обернулись благом. А еще позже, после войны, в тарелку клали такое варево (особенно памятны мне псевдозеленые щи, именовавшиеся хряпой), что даже голод не мог заставить его есть.

О двух черничинках и танцах перед моим кузеном я, разумеется, знаю из семейного фольклора. Зато однажды на даче я видел пухленькую девочку на руках у обширнейшей бабушки, державшей какую-то еду. Девчушка со всей силы била бабушку по лицу, то есть отбивалась от пищи в буквальном смысле слова. Но, видимо, однажды она совершила промах и без сопротивления съела сырник, а может быть, и два. И на следующей неделе бабушка гонялась за внучкой по двору с тарелкой и кричала: «Это же сырники, это же сырники!» Будь сдержан в похвалах.

Мне ли этого не знать? Никина мама варила замечательное варенье, сама его почти не ела, но идущий от предков обычай заготавливать всяческие консервы впрок доставлял ей радость. Никто вокруг нее не был сластеной: ни дочь, которая любой еде предпочитала селедку и соленые огурцы (а меня она отучила пить чай с сахаром), ни муж, ни впоследствии я. Но все новое и новое варенье заполняло полки каждую осень. Ее скромная квартира стала напоминать улицу из сказки братьев Гримм, в которой каша залила весь город, потому что никто не знал, как остановить волшебный горшочек. Я разочаровал ее, оказавшись сверхумеренным потребителем необъятных запасов, но в какой-то день она принесла вкуснейшее абрикосовое варенье. Я искренне похвалил его, чем вызвал реакцию: «Горшочек, вари!» Конечно, теща не бегала за мной по коридору, но каждую неделю я получал в подарок новую банку. На мои уверенья, что с подобными излишествами не справились бы и старосветские помещики, следовал неизменный ответ: «Но ты же любишь абрикосовое варенье!»

Вот мы и решили, что ни сырниками, ни абрикосовым вареньем терзать своего ребенка не будем. Но боги смеются. Женя родился с неукротимым аппетитом, и первые годы были заняты тем, чтобы не выкормить тяжеловеса: прятали еду и на просьбу о добавке давали морковку, тыквенную кашу и прочий силос, а он прятал от нас банан на верхнюю полку буфета, очень ловко взгромоздясь для этого на стул. Несколько недель от роду, получив на кончике ложки капельку прокипяченных и процеженных овощей, Женя проглотил их чуть ли не вместе с черенком и Никиным пальцем (в этот момент его рот был похож на широко открытый клюв птенца), а мы слышали, что приучить ребенка к ложечке – сложнейшее дело; не всем даже и удается.

Женя любил ванночку, но терпеть не мог естественных водоемов. Став взрослым и научившись прекрасно плавать, он в противоположность мне тоже предпочитал бассейны с вышками, а я не олимпиец и совершенно их не выношу: рыбный садок не для меня. Мы еще в России. Лето. Стоит жестокая, непрекращающаяся жара. Пляж. Я несу двухлетнего Женю к прогретому до дна Финскому заливу. Он отбрыкивается, но я обещаю «что-то вкусненькое», и мы подходим к воде. Однако первая же моя попытка опустить его в эту воду вызывает громогласный протест. Напоминание о взятке не помогает. Пляж с интересом и злорадством следит за происходящим. Женщина, поднаторевшая в вопросах детского воспитания, предупреждает, что мой сын вырастет калекой и заикой. Я не возражаю и протягиваю ей печенье. Она гневно отказывается и отправляется на свою подстилку. Я сообщаю ей, что лежать на солнце вредно, но она уже не слышит ни меня, ни Жениного истошного вопля: «Что-то вкусненькое! Что-то вкусненькое!» Я оскорблен в своих лучших чувствах: «За что же вкусненькое? Ты ведь не купался». – «Что-то вкусненькое!» Женя получает незаработанное печеньице, а я иду прочь, побежденный и голый.

На днях рождения (уже американских) дети, лениво поковырявшись в салатах и оставив половину на тарелке, бегут играть. Только Женя не спеша пробивается через свою порцию и, не пропустив ни крошки, тоскливо оглядывается: не предложат ли добавки. Если предлагают, мы спешим разуверить хозяйку: «Нет, нет, спасибо, он уже сыт». А вот более поздняя идиллия. Мы втроем едим завтрак. На столе неизменная овсянка на снятом молоке. Мы с Никой кончаем есть, а Женя сидит, положив ложку на стол. В чем дело? Немыслимо находчивый и красноречивый для своих четырех лет, он сообщает, что ему приятно смотреть, как едят родители. Подобный взрыв альтруизма вызывает у меня подозрения, и действительно, когда мы уже готовы встать из-за стола, он вонзает ложку в тарелку, сопровождая это движение торжествующим кличем: «У меня больше каши, чем у мамы с папой!» К восьми годам гастрономические бури утихли неожиданно и навсегда, но я к ним еще вернусь. В дальнейшем я помню худенького подростка, стройного юношу и молодого мужчину, который убегал из дому, выпив на завтрак стакан апельсинового сока и пообещав что-нибудь перехватить позже.

Мои знакомые предупреждали меня, чтобы я не пугался своего новорожденного сына: личико еще ничего, но паучьи лапки вместо ножек и все прочее должно даже у отца с матерью вызывать дрожь омерзения. У нас мужья ведь не присутствовали при родах, и я впервые рассмотрел Женю, когда Нику выписали из роддома; дитяти было восемь дней. Из-под чепчика на меня глядело очень милое личико (вернее, я на него глядел, ибо личико спало) с алым ротиком и веерообразно расходящимися, непомерной длины, почти до самых скул, ресницами. Да и потом, когда я увидел его голенького во время перепеленывания, я не испытал ничего, кроме удовольствия. Жене не пришлось испытать судьбу гадкого утенка. Он был необычайно хорош младенцем, стал красивым ребенком (что, как будет рассказано в соответствующем месте, принесло ему недолгую славу в дачном поселке и первый незаслуженный успех на общественном поприще), и, ничего не потеряв в подростковом возрасте, сделался привлекательным юношей.

С первого дня и свои, и чужие начали уверять нас, что Женя – моя копия, ну, просто он – это я, только в масштабе один к ста («Надо же, какие фокусы выкидывает природа!»). Гостей заранее предупреждали об этом поразительном сходстве и неукоснительно следили, чтобы никто не сбился с роли. Я полагал, что если Женя похож на меня, то я похож на него, и, бреясь, внимательно изучал себя в зеркале, но никакого сходства ни до бритья, ни после ни разу не обнаружил. Даже если бы я и Ника были отпрысками великокняжеского рода, вопрос о фамильных чертах не мог бы интересовать ее сильнее. Столь же чувствительной в этом вопросе была и ее мама. Одно дело – кормить зятя абрикосовым вареньем, совсем другое – не находить во внуке сходства с дочерью. Я по привычке всеобщего миротворца утешал ее как мог. Мне было важнее, чтобы мой сын не унаследовал моей близорукости.

И – о чудо! Вдруг выяснилось (Ника сама и выяснила), что Женя в возрасте семи месяцев стал похож на нее. «Я просто не могу на него смотреть, – говорила она, – лежит на подушке мое лицо, да и только». И снова я ничего не заметил (вот что значит не иметь художественного зрения!). Сохранилась ранняя, но не такая ранняя Никина фотография: сосредоточенный и совершенно неодухотворенный ребенок, ничем не похожий на нее, пятилетнюю, но напоминающий меня в возрасте год и два месяца. Вот на ту старую ее фотографию Женя вроде бы и стал похож. Чтобы утешить меня, она сообщила, что у него мои большие пальцы ног.

Пришла в гости одна из моих двоюродных теток, знавших меня в возрасте не то года, не то двух лет. Именно перед ее сыном танцевала бабушка. Она помнила лишь одно: мне каждые десять минут меняли штаны. Никогда, ни до, ни после, мои черты не проступали в Жене с такой ясностью: ползунков не хватало и на десять минут. Тогда мы еще не знали, что у него прорежется мой голос: впоследствии даже Ника путала нас по телефону. О пальцах сказать ничего не могу. Лицом Женя действительно стал похож на мать, а меня напоминает манерой разговора. Характером же он пошел в обеих бабушек и Никиных двоюродных братьев. Когда я делился своими впечатлениями с Никиной мамой, она всегда отвечала: «Ничего плохого от меня он унаследовать не мог». Я был того же мнения и охотно соглашался.

Как забавно выглядят все эти дебаты и давние страхи, когда они позади! Я хорошо помню один эпизод. Жене семь лет. Мы все трое в Сан-Франциско, куда прилетели из Миннесоты, где мы живем с 1975 года, он и Ника привезли жестокий бронхит. Я почему-то не заболел и, оставив полумертвую Нику в гостинице, везу его, пунцового, обессилевшего, с очень высокой температурой, к врачу, найденному по телефонной книге и, как скоро выяснится, молодому и неопытному.

– Вы не боитесь? – спрашиваю я таксиста. – У мальчика может быть инфекция.

– Нет, нет, садитесь. А что с ним? Высокая температура? Ну так дайте ему аспирин.

– А если не поможет?

– Дайте еще один. Он у вас, наверно, единственный?

– Да, а у вас их несколько?

– Пятеро. Если бы я по каждому поводу таскал их к врачу, кто бы за меня работал?

Педиатр, посмотрев на Женины щеки, справился с картинками в медицинском атласе и определил особый (мне неизвестный) вид скарлатины. А был, как я уже сказал, бронхит, причем тяжелейший, выбивший его и Нику из колеи на много недель.

Но до Миннесоты и Сан-Франциско еще долгие годы, и Жене пока не семь лет, а семь месяцев. У меня была тетушка, разносторонне образованный терапевт, частично разделившая участь Кассандры, – частично, потому что, к счастью, ее предсказания сбывались не всегда. Женя уже тогда обожал апельсиновый сок. Тетушка объяснила, что цитрусовые очень опасны и если последствия не обнаружатся сейчас, то обнаружатся через два или три года, а то и позже. Лимонный (и, кажется, апельсиновый) сок рекомендуется самым крошечным детям. Мы Жене давали апельсин через день, так что катастрофа, видимо, откладывалась. Узнав, что у Жени еще не зарос родничок, она объяснила, что волноваться не надо: если он закроется слишком быстро, не сможет увеличиваться мозг. Так, например, было у другого ее племянника (его перекормили витаминами), но она вовремя дала сигнал, и благодаря принятым мерам обошлось без последствий. Ясное дело, все хорошо, что хорошо кончается, но однажды она заметила у Жени какие-то перепонки в глазах и сказала, что это признак кретинизма. Какой же он кретин, если развивается прямо по учебнику? Не надо спешить с выводами. Цыплят по осени считают. Так и висит над нами этот дамоклов меч. Не дожить бы!

Впрочем, действительно ли так смешны страхи первых лет и особенно первого года? И всегда ли помогает таблетка аспирина? Стоит посмотреть вокруг, чтобы смех застрял в горле. Недалеко от нас в Миннеаполисе построили состоящую из многих корпусов больницу для детей с костным туберкулезом, а на другой улице – дом, где живут родители с детьми (иногда совсем маленькими), проходящими химиотерапию. Мимо больницы мы одно время гуляли почти ежедневно, и я говорил Жене, что там работает доктор Айболит и пришивает таким, как он, новые ножки. За углом соседи поставили гипсовую свинку и написали на ней номер дома. Какие-то хулиганы отбили у свинки уши. Тогда ей надели на голову специально сшитый капор, но капор украли. «Она ведь ненастоящая. Ушки не отрастут?» – спросил Женя. «Не отрастут». А если бы была настоящей, отросли бы?

Почти год нам не удавалось сделать Жене нужные прививки. Наконец Ника обошла целый сонм врачей и все подготовила. Женя специалистам понравился. Но кто-то, кажется, терапевт, заметила, что у него нет в мошонке второго яичка. Вот горе так горе! Никин отец, наш единственный дедушка, ночь не спал, а когда я потом дразнил его, ответил уныло и утомленно: «Тебе-то что!» Но я тоже перепугался, хотя и спал ночью (как всегда, с двенадцати до без десяти минут шесть с двумя перерывами): все-таки что же делать с яичком? Жаль ведь: пропадет парень. Но назавтра хирург заверил Нику, что яичко на месте, вовремя опустилось туда, куда надо, и что все в порядке.

Кстати, о сне и ночах. Первые три месяца своей жизни Женя орал круглосуточно. Знакомый педиатр сказал: «Не волнуйтесь. Он еще ничего не помнит. Боли от газов не оставят следа в его психике. К тому же крик развивает легкие, а дикие извивания полезны для мышц живота». Ну да, конечно, гимнастика. А как же насчет нашей психики? «Тяжело, я понимаю». Один наш знакомый капитан дальнего плавания, смелый, закаленный в бою воин, уходил из дому, когда начинался крик его дочери. «Радикальный выход из положения», – угрюмо съязвил я, но врач не расслышал каламбура.

Потом стало чуть легче. Можно было подойти к кроватке и задействовать погремушку-колокольчик; наступало успокоение. Если хочешь, греми с утра до вечера или пой. Ника и пела. В руках погремушка, и под нее избран соответствующий репертуар: «Однозвучно гремит колокольчик» и «Колокольчики мои, цветики степные» (этим цветикам еще предстоит возникнуть через много лет), а когда не осталось материала о колокольчиках, она перешла на колокола («Вечерний звон»). Женя внимательно смотрел на нее и слушал, но все паузы заполнял криком. Один почтенный муж (у него уже давно были внуки от дочери и сына) сказал мне, что помнит своих детей примерно с четырехлетнего возраста. Я был потрясен: «Как это он ухитрился?» – «Видишь ли, – разъяснила мне наша общая знакомая, – он помнит их только как собеседников». От нее же фраза в предисловии: «Не вырос классовым врагом».

Может быть, нет уз святее товарищества. Зато я знаю, что нет ни для ребенка, ни для родителей поры мучительнее младенчества. Сдайте-ка в поликлинику анализы. С кровью все обстояло благополучно: ее добыли из пальца (и установили, что гемоглобин ниже нормы). Но моча! Я понимаю: низкий, неделикатный предмет, но что ж поделаешь?

И вот ведь какая глупость: сначала пеленки, а потом ползунки промокали по семь раз в час (смотрите выше о фамильном сходстве), а толку от них для лаборатории никакого не было. Летом, сразу после того, как Женю привезли домой, все опыты провалились. Мы клали ему между ног вату и назавтра обнаруживали ее у него в ухе; собирались выжимать пеленки, но они стояли заскорузлым колом и влаги не давали; натягивали на «чресла» мешочек (как же, натянешь на мягкое!); сажали его по пояс в огромный целлофановый мешок, но он выдрыгивался из него в три секунды, а если не выдрыгивался, то все равно на стенках оседали лишь жалкие капли, а остальное просачивалось неизвестно куда. Но в сентябре я взял аптечную бутылочку, стерилизовал ее и твердой рукой приставил к нужному месту. Я извивался вместе с Женей и вскоре был вознагражден. Бутылочку снесли в регистратуру, но через два дня выяснилось, что результат анализа потерян.

Со всех сторон поступали сообщения о фантастических успехах чужих детей. Никина семимесячная племянница уже сидела в коляске, держала в руке чашку с бульоном и ела его с булкой (ей, правда, после этого дали магазинную сметану и вызвали сильное отравление). Женя к тому времени был в два раза моложе кузины, но его будущее не внушало доверия: ничего полезного он руками делать не умел. Он причинял себе ими немалый вред: царапал в кровь лицо и выдергивал изо рта соску. Трехмесячный сын соседей, Женин ровесник, нагулял семь с лишним килограммов – прямо князь Гвидон. А у женщины, с которой Ника разговорилась в очереди, родился сын, потянувший на четыре килограмма и за первый месяц прибавивший еще один с какими-то граммами. Когда наш сын стал на ножки, сын моего сотрудника ползал, как танк, а когда Женя пошел, кто-то уже побивал в своей категории олимпийские рекорды. «Куда торопитесь?» – спросил нас знаменитый (то есть очень дорогой) педиатр, которого удалось залучить с частным визитом. Мы похвастались, что, отставая в чем-то, кое-кого Женя опережает: смотрите, сколько у него зубов, а у других иногда и одного нет. «Зубы ни о чем не говорят, – возразил он, – это дело наследственное. У кого-то в вашей семье было то же». Он же (светило) через полгода нашел, что ребенок у нас «запущенный». Это у нас-то?!

Та добрая знакомая, которая объяснила мне, как можно помнить детей начиная с четырехлетнего возраста, мать взрослой дочери и маленького сына, и которая на вопрос: «Как дела?» – отвечала: «Спасибо, дети здоровы», – в очередной раз просветила меня: «Твой ребенок всегда кому-то по плечо!» Кабы только по плечо! Став образцом для подражания и предметом первой любви, Женя не оценил ни того, ни другого. На этаж выше нас жила девочка Аллочка. Она, хотя и родилась на три недели раньше нашего младенца, оказалась развита не по месяцам. Ела она прескверно, но однажды ей показали сцену «Кормление Жени», и мать стала говорить ей: «Покажи, как Женя кушает». Послушная Аллочка широко открывала рот. Этот способ значительно экономнее, чем танец огня со спичками.

Жене исполнилось восемь месяцев, когда Аллочку принесли к нам в гости. Она потянулась к Жене, и видеть проявление чувства в такой крошке было необычайно трогательно. Женя посмотрел на нее равнодушным взглядом и даже не сказал своего приветливого ы-ы. Не влюбчив. Видимо, в какой-то мере предсказать характер ребенка можно довольно рано. Когда Жене было около полугода, мы пришли к выводу, что он активен и порывист (холерик), и оказались недалеки от истины. А Аллочка? Ника взяла ее на руки (пушинка!) и приласкала. Женя погрустнел и как-то даже осунулся от обиды. Не влюбчив, но ревнив. Однако девочке это не принесло облегчения. После сложных обменов мы оказались обладателями однокомнатной квартиры в том же кооперативном доме и в том же подъезде, что и Никины родители, и они приняли гораздо большее участие в Женином воспитании, чем моя мама. Некоторая сложность состояла в том, что они не просто всячески помогали нам, а обожали ребенка профессионально. У дедушки лучились глаза при взгляде на внука, а бабушка говорила ему, как молодому любовнику: «Ну, до свиданья, Женечка! Ах, почему так трудно с тобой расставаться?» И совсем не трудно. Мы были счастливы, если могли хотя бы на два часа вырваться из дому. С точки зрения дедушки, у Жени все было такое вкусненькое – так бы и съел. К счастью, этот людоедский план никогда не предполагалось осуществить. Стоило мне взять Женю на руки, сразу раздавался испуганный возглас: «Осторожно!» Они оба все время искали поводов, как бы пожертвовать собой, как бы оказать такую услугу ребенку, чтобы при этом еще и пострадать немножко. Моя идея, что на короткие сроки можно всем уходить, оставляя дитя в манеже, привела их в ужас. Нет, круглосуточное дежурство необходимо! Какие же опасности ждут Женю? Ну, например, попадет ножка между столбиками манежа: хрясть – и пополам!

Кроме того, дедушка считал, что пребывание с Женей – это работа, а так как всякая халтура была противна его естеству, то еще вчера доцент ведущего вуза (он ушел на пенсию в связи с рождением внука; ушел без сожаления: и возраст, и перенесенный в недавнем прошлом инфаркт, и непомерная нагрузка), он и работал не переставая: танцевал русского, при первом всхлипе мурлыкал: «Не надо плакать, не надо плакать, ты ведь хороший мальчик», – целовал в разные места, делал ладушки, крутил руками и, главное, всеми силами выжимал улыбку, хотя Женя не Гуинплен и непонятно, почему он должен был все время улыбаться, как непонятно, что заставляло и других пожилых людей при виде ребенка молодцевато цокать, разражаться дурацким смехом и кричать: «Агу-гу-гусеньки». Я запретил использование специальных детских слов и ограничил количество уменьшительных форм типа «животик» и «молочко». Меня умеренно слушались, но осуждали. Женя вырос, испытав ограниченный натиск сюсюканья и того слащавого языка, который повсеместно считается языком любви.

Я думаю, что Жене было недели три, когда мой приятель рассказал мне о семье, в которой бабушка-финка говорит с двухлетним внуком на своем родном языке (жили три поколения, как водится, вместе) и ребенок без малейшего труда отвечает ей также по-фински, а с остальными изъясняется по-русски. Я был потрясен и решил, что немедленно перейду с Женей на английский. Так я и сделал, но тут требуется серьезное пояснение.

Учили меня английскому по-всякому: в школе с третьего класса (потеря времени; впоследствии начало иностранного языка передвинули в пятый класс с тем же результатом) и частные учителя, ленивые и бездумные. Лишь в шестнадцать лет я попал в хорошие руки. Не принятый на русское отделение в университет, я оказался на английском факультете педагогического института, где преподавала именно та женщина, с которой я с девятого класса занимался дома. Это была величайшая удача моей жизни, но тогда, как многие молодые люди, я не понимал своей пользы.

Английский стал моей специальностью. Мало кто в наши дни может себе представить, что это был за английский. Где-то существовала Англия, судя по всему, придуманная с единственной целью дать нагрузку учителям английского языка, страна более мифическая, чем Атлантида, и значительно более далекая, чем Древний Рим. Где-то доживали свой век молчаливые американки, жены и дочери погибших на каторге и расстрелянных энтузиастов, приехавших в СССР строить то, что им не удалось достроить дома, но об английском языке в Америке бытовало плохое мнение: жаргон какой-то, хотя на бумаге Марк Твен, Джек Лондон и немыслимо растиражированные Драйзер и Говард Фаст (кто о нем и даже о Драйзере сейчас помнит? Впрочем, не помнят никого) всех устраивали, и им прощали дикие слова, рядом с которыми в словарях стояла пометка амер. Однако заучивались и эти слова, и они соседствовали в речах и сочинениях студентов со сленгом из Диккенса и древностями из восемнадцатого века.

Если вообразить нашего современника, свободно, но не всегда правильно изъясняющегося по-русски на языке эпохи Толстого с многочисленными вставками из Радищева и Венечки Ерофеева, можно восстановить аналог русского диалекта английского языка послевоенной советской эпохи. (Когда в Америке я говорю: «Это было до войны», – меня неизменно спрашивают: «До какой войны?» Нет, не до корейской и не до вьетнамской. Моя война началась в 1941 году и кончилась в 1945-м.) Лишь в Америке, поработав с редакторами, я исправил десятки заученных ошибок, узнал о бесчисленных ловушках («Вообще-то да, но как раз в этом случае артикля не надо») и почувствовал себя уверенным настолько, насколько это возможно в неродном языке.

И тем не менее этот по-музейному богатый английский заслуживал всяческого уважения, и я подумал, что, если родители моих учеников так охотно оплачивают мои знания, есть прямой смысл вручить Жене этот диалект (недостатки которого я осознавал не вполне) бесплатно. Большой семейный совет, собравшийся в глубокой тайне, меня осудил. Представителем послали моего двоюродного брата. За ним последовала тетушка, та самая, которая впоследствии заметила перепонки, знала, что любовь даже к малому количеству апельсинов чревата осложнениями и что если слишком рано зарастает родничок, то некуда расти мозгу. Женя, объяснил мне кузен, родился слабеньким (причины для такого утверждения были). Не исключено, что с ним и вообще не все в порядке, а я намерен внедрить в него два языка. Кончится тем, что он не заговорит ни на одном.

Я цепенел от многочисленных предсказаний, но защищался. Мог ведь я быть англичанином, плохо говорящим по-русски? Мог бы, но ты не англичанин и по-русски говоришь не только хорошо, но порой даже лишнее. А если бы бабушка с дедушкой говорили на идиш? Или по-казахски? Или если бы мы жили в Швейцарии? Это все гипотетические ситуации, и вообще, где мы, а где Швейцария? И ты забыл, что у такого-то две дочери? Со старшей он с первого дня говорил по-французски. Сейчас ей десять лет, и она знает меньше, чем ученица второго класса французской школы (имелась в виду московская школа, в которой часть предметов преподавали на иностранном языке). С младшей девочкой (ей сейчас три года) он тоже было начал, но та при звуке французской речи затыкала уши. Сейчас все в доме говорят по-русски. Я отвечал, что природа отдыхает на детях гениев, а гениальность такого-то признана всем миром и им самим.

Самое страшное – другое: ребенку все равно, хорошо ты говоришь или плохо (пусть даже очень хорошо); согласись, что английский язык для тебя не родной и ты лишен неведомых, но могучих флюидов. Я не буду издавать каких-то звуков, и между мной и сыном не установится тех связей (тонких и неуловимых), которые одни только и существенны. А знаешь ты, как будет по-английски «подгузник», «козявка в носу», «а-а» (на горшочке), «ням-ням», «палочка-застукалочка» и «ладушки»? Я не знал. А где же ты возьмешь английские книжки для такого раннего возраста? Или обойдешься без курочки Рябы и репки? Какое же это детство? Ах, другие займутся той развесистой, как ты ее называешь, репкой! Вот других он и полюбит.

Подавленный и далеко не уверенный в своей правоте, я продолжал говорить с Женей по-английски без козявок, ням-ням и, самое пугающее, без флюидов. Даже тесть, любивший и обычно поддерживавший меня, однажды сказал тоскливо: «Ты не говори с ним так быстро. Это же все-таки не русский». Только Ника не возражала против моих потуг (без ее согласия я бы, разумеется, и слова не сказал по-английски).

Незадолго до того дня, когда Жене исполнился год и я уже мог сделать кое-какие выводы сам, по случайному совпадению двое – Ника и наш близкий родственник – говорили с невропатологами. Оба сошлись на том, что двуязычие ничем не грозит ребенку. Если бы они сошлись на противоположном, я бы их все равно не послушал, так как успех моих усилий был к тому времени очевиден. Я даже пояснял всем, кто хотел меня слушать, как замечательно будет иметь рядом человека, для которого английский язык родной: не знаешь чего-нибудь, всегда есть кого спросить. Кое-кто воспринимал мою аргументацию всерьез.

С уже намеченной эмиграцией мое начинание связи не имело: нас могли бы годами продержать в отказе. Не узнай я о том финском мальчике, подобное безумие не пришло бы мне в голову. Хотя лингвистика – область моих профессиональных интересов, тогда я еще не подозревал о существовании громадной литературы о детском двуязычии, а если бы те работы прочел, то сумел бы парировать возражения, которые в июне 1972 года вгоняли меня в холодный пот.

Мне не пришлось услышать Жениного первого крика, но впоследствии я был вознагражден за эту потерю с лихвой, и даже в самые первые месяцы, когда я увещевал его: «Не плачь, мой родной. Тебя все любят, а боль пройдет», – он ненадолго успокаивался. Речь действовала на него. Однажды я довольно поздно пришел с работы. Ему было недели три. Я взял его на руки и спросил: «Как дела, Женечка?» И он горестно заплакал. «Послушай, он тебе жалуется: какая уж там жизнь, когда все время болит живот?» – сказала Ника. Я стал заговаривать ему десны, как я это называл, то есть повел привычную речь: «Не грусти, вот подрастешь немного и не вспомнишь об этих днях». Он замолчал и даже вроде бы улыбнулся. «Как хорошо ты понимаешь детскую душу!» – воскликнула Ника. «Брось ты!» – засмеялся я, но эта фраза вошла у нас в пословицу.

Газы прошли, появился в высшей степени здоровый аппетит. И Женя рано стал реагировать на интонацию, а после с ней связался смысл. «Пора есть!» – сообщал я (разумеется, по-английски, как и все остальное). Что тут начиналось! Пляска, хохот – поэма экстаза. «Пора купаться!» – тоже хорошо, но не так. Однажды, нарушив запрет на несмешение языков (я никогда не обращался к нему по-русски; он, конечно, слышал мои разговоры с окружающими, но они его не касались), Ника объявила: «Пора купаться», – по-английски. Женя рассмеялся в голос. Неужели он заметил неестественность английской фразы в ее устах?

Непременная часть разговора с малышом начинается со слов: «А где у нас…?» Умница Аллочка с верхнего этажа на вопрос, где у нее ушки-лопоушки, показывала то, что надо. Женю анатомия, как, впрочем, и многие предметы обихода, не привлекали. То ли дело жестяная кружечка! Если ее сверху бросить на пол, раздается громкий звон. Женя зажмуривается. Кто-нибудь поднимает кружку и вручает ему. Страшная сказка продолжается: то же действие, тот же эффект. Вот и название предмета запомнилось мгновенно. На вопрос, где лампа, он звонко смеялся, но и только; почему-то его забавляло слово «лампа». Зато он прекрасно знал вещи, которые произвели на него впечатление (вроде той кружки).

«Где книги?» – спрашиваю я, и Женя устремляется к незапирающемуся шкафу. На нижней полке стояли тома в суперобложках, которые, несмотря на все меры предосторожности, он успел частично изодрать. А где Шекспир? Имелся в виду небольшой черно-красный портрет Шекспира. И тут все ясно: голова поворачивалась в нужном направлении. Но любимый вопрос, которого он ждал, предвкушая радость: «Где музыка?» Мы ему давали слушать не детские песенки, а классику: Вивальди, Баха, Бетховена. Он слушал не отрываясь: стоя, иногда подтанцовывая, а сидя, удивленно глазел на проигрыватель, если не пытался его облизать и сбросить. Так где же музыка? Вот она!

Позже он так же ждал просьбы принести конверт от пластинки. Мне казалось, что в этом возрасте нет нужды идти от простеньких ритмов и мелодий к сложным. Ведь говорили же мы с ним – одни по-русски, а я по-английски, – не выбирая форм: сначала именительный падеж и настоящее время, потом родительный и прошедшее время, и так до конца учебника. Вскоре у Жени появились явные предпочтения к Вивальди и быстрой мажорной части из Седьмой симфонии Бетховена, но особенно к рондо из Первого концерта, и мы ставили эти пластинки особенно часто. Я надеялся, что из океана прекрасных звуков всплывет ранняя любовь к музыке и пробудит способности, если они есть.

Так прошли не вивальдовские, а настоящие четыре времени года. Двенадцать месяцев. Долго они тянулись, но в положенный день Жене исполнился год. Самое интересное было впереди.

Солнце за тучами
Стужа замучила,
Все замело.

С детками малыми
Под одеялами
В мире тепло.

Спи, мой единственный!
Сумрак таинственный
Землю гнетет.

Бабочкам в клевере,
Мишкам на Севере
Видится мед.

В стужу заметнее:
Сны эти летние
Солнца полны.

Детство медовое,
Детство бедовое —
Сладкие сны.

Спи, мой единственный!
Хвойный и лиственный
Лес зашумит.

Но под сугробами
Видели оба мы:
Он тоже спит.




Глава вторая. Второе лето




Урожай наш, урожай, урожай высокий. Дедушка на крыше. Месяцы в деревне. Выдающиеся троечники. Bello bambino, «красивый ребенок» (ит.). Фея Карабос и птичечка. Иерархия любви. Рожденный ходить ползать не может. Война и мир. Песни без слов. Триумф без колесницы







В те годы среди неноменклатурного народа два слова определяли высшую степень зажиточности: «машина» и «дача» (номенклатура рождалась с этими благами). Машину (жуткий драндулет) не как символ роскоши, а как основное средство передвижения мы купили вскоре по приезде в Америку, а вот дача на Карельском перешейке у Никиных родителей была: домик без водопровода и канализации, но с небольшим участком, где теща героически выращивала клубнику и смородину и росло несколько неплодоносных яблонь. В то, «второе», лето я со свирепым упорством взялся за производство фруктов: перетаскал сотни ведер воды из дальнего артезианского колодца (ближний пересыхал в жару) и регулярно удобрял почву золой. В августе на дереве, выбранном для специального режима, среди густой листвы красовалось одно большое яблоко. В нем даже не завелся червь.

– Видите, – сказал я тестю, в отличие от всех нас редкому умельцу и человеку хозяйственному, – значит, можно.

– Ну, – засмеялся он, – три месяца поливать, окучивать и удобрять, чтобы выросло одно яблоко…

Я потом часто повторял эту фразу, наблюдая за дорогостоящими и трудоемкими, но бессмысленными предприятиями, которыми в равной мере полна жизнь в любой стране современного мира.

Когда родился Женя, было решено достроить второй этаж и прибавить заднее крыльцо. Денег, конечно, не хватало. Даже на жизнь и частных врачей приходилось добирать у стариков, тоже не Крёзов. Я ненавидел эти поборы, но Ника, проведшая с Женей весь год – разрешенный после родов отпуск за свой счет (что, хотя и было для него и всех нас величайшим благом, лишило семью ее заработка), совершенно серьезно называла такое состояние «жить общим котлом». Вопреки нашим планам почему-то предполагалось, что на этой даче Женя и взрослые будут проводить лето до конца своих дней, но ровно через год мы навсегда уехали из страны. Никины родители и моя мать довольно скоро присоединились к нам, осевшим на американском Среднем Западе. Там и умерли. Дачу перед отъездом продали за бесценок.

Озеро с заплеванным пляжем (жестянки, пустые коробки, апельсиновые корки, газеты, а по краям фекалии) и залив (в другой стороне) были далеко. Основной, весьма небогатый, продуктовый магазин тоже был километров за пять, и раз в несколько дней я ездил туда на велосипеде «отовариваться». Продукты (крепленые вина и консервы, то ли настоящие, то ли бутафория) в ближайший ларек завозили по плохо предсказуемому графику. Об их доставке молва разносилась мгновенно, и надо было выстоять многочасовую очередь в надежде, что вожделенного творога хватит на всех. В пятницу вечером те, кто возвращался из города, тащили пудовые сумки, а пути от станции было не меньше получаса.

Но лес начинался неподалеку; черника и особенно малина росли повсюду. В отличие от меня, довоенного, Женю не приходилось уговаривать съесть вторую ягоду. Он, конечно, не знал, что в возрасте одного месяца мы, игнорируя советы врачей, вывезли его на эту самую дачу и находились там до октября, чередуя отпуска. Как я рассказывал, его непрекращающийся крик превратил те месяцы в муку (полегчало лишь к концу), но прошел год, желудок и сон пришли в норму, и наступило второе лето.

Я с величайшим недоверием отношусь к легенде, бытующей чуть ли не в каждой семье, о восторгах по поводу их детей. Дело в том, что я видел бабушку, по словам которой все восхищались «точеной фигуркой» ее двухлетней внучки (ей-то и клали гору сливок в манную кашу), слышал захлебывающиеся отзывы о школьных успехах троечников и о блистательных перспективах десятилетнего актера (его возили в Голливуд, агенты одобряли и обещали звонить). Но кое-чем могу похвастаться и я. В детстве Женя был очень красивым ребенком. Мы часто слышали вроде бы искренний комплимент: «Какой хорошенький!» Одна женщина показала его своей дочке: «Посмотри, какой прелестный ребенок». Две девчушки перестали играть и долго им восхищались. Мать соседского малыша даже сказала: «Вот едет Женя, король детей». Дедушка назвал его любимцем проезда. К сожалению, все предлагали конфетку. Я брал и обещал Жене дать ее дома. Иногда он о подарке помнил, но тогда выяснялось, что конфетку я потерял по дороге.

Ожидая американские въездные визы, мы, как было тогда положено, провели десять дней в Вене и три месяца под Римом. Нет на свете детей красивее итальянских, но даже там женщины оборачивались на нас и одобрительно говорили: «Bello bаmbino». «Вырастет у нас, – думал я, – сердцеед, Дон Жуан. Что будем делать?» Мои опасения оказались напрасными. Где бы он ни появлялся впоследствии, сверстники замечали только его слегка оттопыренные уши. Девочки в старших и даже в средних классах Жениной школы увлекались только футболистами. От них и беременели. Женя тоже числился в команде, но, насколько я помню, вся его карьера прошла на скамье запасных.

Как большинство его сверстников, Женя хорошо спал в дороге. Переезда на дачу он не заметил и удивился, обнаружив вокруг себя траву и деревья. Привезли и няню по имени Гликерия Кузьминична, чтобы помогать мне (я проводил там отпуск) и тестю, потому что Ника вышла на работу, а ее мама никогда с работы и не уходила. Г. К. была суровой дамой. Она с гордостью рассказывала нам, что в детстве наплевала в глаза своей сестренке, чтобы та испугалась, закрыла свои заплеванные очи и заснула (кажется, помогло). «Ему надо показать ремня и перевести на нормальный стол. Чем плоха консервированная свинина?» – говорила она. По ее мнению, ребенка мы избаловали и все делали неверно. Женя понемногу привык к «няне», но ни за что не хотел оставаться с ней наедине – обстоятельство, которое заметно усложняло нашу жизнь. Если рядом был кто-нибудь еще, он улыбался ей, смешно морщил нос, часто сопел (что бы это ни значило) и подчас смотрел на нее преданным взглядом, но не успевал я, например, подняться со стула, начиналась истерика.

Даже пустую комнату он предпочитал ее обществу: боялся громкого голоса и грубых манер. Она, конечно, могла без грима играть Горгону Медузу, фею Карабос и Бабу-ягу, но Женю любила, и я заметил, что в обстановке всеобщего медоточивого воркованья, утопившего ее рык, она понемногу перерождалась в Арину Родионовну, как ее изображали сладкоголосые пушкинисты; ужас, который она внушала Жене, огорчал ее. Все домогаются детской любви, но ребенка не подучишь: что он чувствует, то и выражает.

Долгое время я был у Жени на последнем месте. Если никого не было рядом, нас связывала нежная дружба. Когда Женя научился крепко стоять на ногах, его любимой игрой было открывать и закрывать дверь. Я при этом неизменно «командовал»: «Открой дверь, закрой дверь». Иногда я притворялся, что спрятался за дверью. Он знал, что я никуда не делся, и ждал. Ждал он спокойно, даже когда я говорил: «Я сейчас приду. Подожди». Еще он любил прятаться у меня за спиной, а я его искал и никак не мог найти. Внезапно он возникал передо мной, и моей радости не было конца: «Вот он где». И Женя радовался: нашелся. Это увлекательное занятие могло продолжаться как угодно долго и никогда не надоедало нам. Но стоило появиться в комнате Нике, бабушке или дедушке, как я оказывался в опале.

Я уже отмечал, что в присутствии маленьких детей взрослые непредставимо глупеют. Женю постоянно донимали просьбой показать, как он любит маму. Он клал головку ей на плечо. Той же чести удостаивались бабушка с дедушкой. Однажды его попросили показать, как он любит папу. Женя дернул меня за волосы. Больше его этим вопросом не мучили. Свою любовь ко мне он выражал тем, что постоянно пытался сдернуть с меня очки. Однажды ему это удалось. Очки упали и разбились. Это последнее место в иерархии смущало меня, а потом я махнул рукой: не вечно же, решил я, будет ему один год.

В бабушке было что-то уютное, чего не было во мне, и голос у нее звучал нежнее. От дедушки, видимо, тоже исходили флюиды, отсутствовавшие у меня. Не вняв моим просьбам, он все, что мог, уменьшал: не творог, а творожок, не каша, а кашка, не печенье, а печеньице. Ручки, ножки, апельсинчики, помидорчики разумелись сами собой. В соответствии с этим словообразованием Жене бывало не холодно, а прохладненько. Нашему Гулливеру явно нравилось пребывание в стране лилипутов. Были еще и птичечки. Когда грозную Гликерию Кузьминичну сменила крошечная мгновенно завоевавшая Женино расположение Анна Петровна, я подумал, что слово «птичечка» гораздо больше подходило к ней, чем к воробьям (они же воробушки).

Дедушка постоянно брал Женю на руки, а я без нужды не брал. Зато при мне он мог довольно долго играть сам, а от остальных требовал постоянного внимания. В середине лета нашему героическому Гулливеру, измученному уходом за внуком и строительством, удалось раздобыть путевку на два срока в близлежащий дом отдыха. Мы с Никой навестили его там: старый человек неузнаваемо помолодел. За двадцать четыре дня Женя почти забыл его. Что поделаешь: и за любовь, и за отпуск надо платить.

Давно известно, как сильны детские привязанности, сколько нешуточной страсти вложено в любовь малышей. Женя по-разному, но хорошо относился ко всем нам. Однако истинная любовь его просыпавшейся души была отдана Нике. «Что ты хочешь? Источник питания», – сказала мне одна знакомая. Может быть, и так. Когда кончился отпуск, бывало, что Ника возвращалась в город не в воскресенье вечером, а ранним поездом в понедельник. Проснувшись и увидев пустую кровать, Женя гладил ее простыню и прикладывал щеку к подушке. Другие аналогичные эпизоды связаны с попытками ходить; о них я и расскажу.

В определенном возрасте ползать привычно и удобно, но инстинкт подражания заставляет ребенка сменить звериный способ передвижения на человеческий, да и взрослые поощряют его к тому же. Ничего нового мы не изобрели. Когда подошло время, я на несколько секунд ставил Женю на ковер, отнимал руки и говорил: «Стой сам!» Потом он начал ходить за ручку, а еще позже – толкая перед собой коляску. Иногда я отходил от него, и он пробегал несколько шагов, скатываясь ко мне в объятия. Интереснее всего было наблюдать не прославленные сентиментальной живописью и скульптурой первые шаги (в них, кажется, мало индивидуального), а переход от ползанья к ходьбе. Одно время я наблюдал за развитием ребенка, который никак не мог освоить нужного движения и вместо того, чтобы ползти вперед (куда он рвался), пятился, как рак, назад. Я знал детей, которые совсем не ползали: лежали, сидели, вышли на простор и пошли.

Женя ползал образцово, по дороге облизывая пол и мой перевалявшийся на всех вокзалах портфель, а иногда катая перед собой покрытое грязью обмусоленное яблоко. (Из-за этого, кстати, мы дольше, чем надо, терли ему китайские яблоки, раздобытые впрок и в товарных количествах моей мамой: редкая удача в эпоху временных затруднений и вечного дефицита.) Как-то одна из моих теток, инфекционист, увидев, что невестка пробует еду в кастрюльке, а потом сует ту же ложку в рот маленькой дочери, посоветовала ей этого не делать.

– Подумаешь, – огрызнулась невестка, – посмотрите, чего она только не облизывает, когда ползет по квартире!

– К тем бактериям у нее уже выработался иммунитет, – пояснила тетка, – а от культуры, которая у тебя во рту, она не защищена.

Кормление детей ложкой, побывавшей во рту матери, я видел во многих домах, и от этой процедуры у меня неизменно пропадал аппетит. Встречал я и человека, залезавшего своей ложкой в общую сахарницу; его понемногу перестали приглашать в гости.

Все это я рассказываю к тому, что Женя бойко и традиционно ползал. Но в какой-то момент его начала притягивать идея прямостояния. Правда, когда я говорил ему «стой сам», он не возражал, а услышав: «А теперь подойди ко мне», – не спешил отправляться в поход и иногда даже садился на пол с таким видом, что мысль переменить позу осенила его независимо от моей просьбы: просто есть дело, которым можно заняться только сидя. Но что-то сдвинулось в его мозгу. Вот он стоит у стола и с вожделением смотрит на книжный шкаф. Ничто не мешает ему проползти это крошечное расстояние (вся-то комната – спичечный коробок), но он скулит и ждет руки, чтобы пройти это опасное место, где не за что ухватиться: пешком все-таки страшно. Я не спешу протянуть руку; он много раз пружинит на ножках, держась за стол, в конце концов становится на четвереньки и неуклюже ползет.

А через три недели после этого эпизода мы приехали на любимую полянку; я вынул его из коляски, поставил на землю, дошел до листьев (они-то нам и нужны) и сказал: «Ну, иди сюда». Когда я пригласил его прогуляться, у него на лице появилось выражение, как будто я снял освященный веками запрет или попросил сделать что-то неприличное. Эта смесь замешательства и смущения читалась совершенно ясно: «А разве можно?» Он дошел до меня, мы нарвали листьев и так же чинно вернулись обратно: я немного впереди, а он рядом. Конечно, лопухи стоили того, чтобы добраться до них, преодолевая неровность почвы и спотыкаясь о самый маленький камень, через который не переступишь и который не обойдешь (это ведь только нам, огромным людям, он кажется маленьким). Вылезти из коляски можно было еще ради машины (они там проезжали редко, и появление каждой из них на нашем пути было событием) и ради собак, если они держались от коляски на почтительном расстоянии.

Совсем близко от нас их было четыре: благонравный черный пудель женского пола по имени Вальма, простуженный пес с тоскливым выражением на морде, дворняга Мулька и некто Рекс. Хотя всех их мы отлично знали, мне ни разу не удалось уговорить Женю погладить хотя бы одного из этих зверей. Полюбоваться издали, держась за меня, пожалуйста, но на предложение последовать моему примеру (он видит, как я глажу пуделя) раздавался такой крик, что собаки начинали серьезно волноваться. Увидев нас, все они неизменно поднимали ножку, что я рассматривал как сознательное издевательство, потому что попытки внушить Жене преимущества горшка к тому времени успехом не увенчались. Нас пугали, что у таких безвольных родителей мальчики могут быть ненадежными долгие годы, а я утешал себя тем, что все знакомые мне взрослые мужчины просятся, по крайней мере, днем. Операция «Чистые штаны» была впереди.

Однако листья, машины, собаки – это все пустяки. Я знал, в котором часу приедет Ника. Наш дом стоял на так называемом проезде, а проезд соединялся с длинной улицей. На нее-то Ника и выходила из леса. Мы караулили ее поодаль. Жене было сообщено, кого мы ждем. И вот появляется Ника. Я хватаю Женю, и мы (за ручку) пробегаем метров сто пятьдесят, не замечая ни ухабов, ни рытвин, подбадриваемые криком: «К маме, к маме!» Ника застыла на повороте с раскинутыми руками, и наконец дитя у нее. Восторг, ликование. Больше ему ничего на свете не нужно. Такая любовь.

В понедельник начинались будни. Мы с Женей спали наверху, а приготовленный дедушкой завтрак ждал Женю внизу. Женя спускался по лестнице, во все глаза рассматривая, что происходит на столе и что положено в три мисочки, прикрытые бумажными салфетками. Я сажал Женю на стул, повязывал ему нагрудник и с интонацией фокусника объявлял: «Раз, два, три!» На слове «три» салфетки сдергивались. Смех, прыжки, дрожат руки, глотается слюна. Через несколько минут только голодный плач напоминает о былом пиршестве. Уже вышла из употребления фраза: «Пора есть», – так как Женя давно и прочно усвоил все слова, связанные с едой, а еще раньше принимался скакать, услышав из кухни: «Все готово». На обеденный стол ставили мисочки с овощной закуской, с супом и с тертым яблоком. Он прекрасно усвоил, куда что положено, но, съев ложку супа, не желал брать вторую оттуда же и наклонялся к помидору: почему-то ему нужно было разнообразие, о чем нас извещал громкий крик. За ужином разыгрывался новый сценарий: там, кроме тертого яблока, полагался творог, которого Женя терпеть не мог. Подряд две миски яблока он съедал с удовольствием, а подряд две миски творога – никогда. В конечном итоге поглощалось все по принципу «не пропадать же добру». За последней ложкой следовал совсем иной по тембру голодный крик, но добавки не полагалось. Иногда он ухитрялся схватить из хлебницы кусок хлеба и запихнуть его в рот. Приходилось держать ухо востро.

За едой я услаждал его разговором о совершенстве поглощаемых им продуктов. Моя назидательная беседа была ему совершенно не нужна (а я вел ее «ради языка»), но он не возражал и, как я точно знал, внимательно слушал. Днем полагался так называемый полдник: заранее выжатый апельсиновый сок (он ждал нас в холодильнике) с сухариком. Сцена: гуляем. Женя в коляске, и я вижу, что пора возвращаться, и начинаю вкрадчивую речь: не о том, что он хороший мальчик, что Андрюша через дорогу – тоже хороший мальчик и что чуть дальше живет целый выводок хороших мальчиков (предмет, известный ему в мельчайших подробностях из дедушкиных рассказов). Я закручиваю искусную интригу: «Какой прекрасный сегодня день: солнце светит, птицы поют», – и так далее на несколько минут: Женя прекрасно знал, что не зря мы повернули к дому, и действительно: в конце речи я как бы между делом сообщаю: «В такой день особенно приятно выпить стакан апельсинового сока». Женя только что не опрокидывает от восторга коляску. У нас в гостях побывала одна моя знакомая и присутствовала при этой сцене. «Поразительно, – сказала она, – такой маленький, а все понимает». Что же тут удивительного? В борьбе за выживание язык не последнее оружие.

Поев, мы обычно выезжали на прогулку. У самого дома росли большие листья и лежали всякие камешки. Женя отправлялся в путь с камешком в одной руке и листом в другой. Быстро проскочив проезд, мы поворачивали направо. Там, довольно далеко от дома, лежал заветный камень, средней величины булыжник. Однажды, когда я по рассеянности поехал налево, раздался такой ор, что, опомнившись, я молниеносно изменил маршрут. Последовало много счастливых прыжков в коляске.

Камень мы встречаем радостным криком (это крик то ли вернувшегося в родные края изгнанника, то ли хозяина: вот лежит вещь – я ее видел, все про нее знаю и не боюсь) и вылезаем. Булыжник было совершенно необходимо перевернуть, но тут возникало непредвиденное тактическое осложнение: нужны руки. А они заняты, так как в одной лист, а в другой камень. Захватив же что-нибудь, Женя никогда с этим предметом по доброй воле не расставался. Сейчас он намеревался справиться с камнем, не разжимая кулачков. Чтобы избавить его от буридановых страданий, я отнимал и прятал себе за спину лист. Начинался рев. Женя лез ко мне, пытаясь вернуть отнятую собственность. К счастью, в эту минуту могла проехать машина. Мы провожали ее взглядом и о чем-то думали. Машина уезжала, и Женя возвращался к поискам лопуха (не забыл!).

Впрочем, острый момент миновал: пора взяться за булыжник (ради него и приехали), но, чтобы его перевернуть, надо сесть на корточки, толкнуть камень и подняться. Сделать это, не держась за опору, сложно. Когда накануне я учил его этому движению, он все выполнил с трудом, а назавтра садился и вставал почти без напряжения под мое подбадривающее: «Сам, сам!» Вот что значит стимул! Ради камня не жалко и постараться.

То же происходило с ходьбой. Если просто падал, то ревел в три горла (от испуга, а не от боли), а когда мы бежали к Нике, он, даже если несколько раз сваливался, вскакивал, не заметив: скорей, скорей! Камень – мой друг. Как только Женя его переворачивал, я его оттаскивал метра на два. Женя шел вслед за камнем и снова переворачивал. Я повторял свой трюк, и так чуть ли не целый час. Незаметно мы проходили метров двести, если не больше. Коляска оставалась все дальше и дальше; к ней еще предстояло вернуться, и это возвращение – целое дело.

Как ни любишь своего ребенка, трудно увидеть мир его глазами. Чтобы встретить Нику, мы пробегали всю улицу. Лишь в конце Женя иногда тоскливо смотрел назад на неосторожно брошенную коляску. Она для него, как лодка прыгнувшего в океан пловца: берега нигде нет, а лодка – дом, и страшно потерять ее из виду. До меня это дошло случайно. Однажды вечером Женя катал свой любимый камень (мы ездили туда не только после завтрака) и благодаря моей хитрости оказался на изрядном расстоянии от коляски. Он оглянулся и захныкал. Я сказал ему: «Стой. Я подкачу ее к тебе», – подошел к коляске и стал медленно двигаться по направлению к камню. Женя затопал ко мне, и на его лице расцвела такая благодарная улыбка, что я понял его отчаяние, когда он увидел себя без коляски, его страх и нежелание пускаться в опасное путешествие, из которого неизвестно, вернешься ли. Может быть, только беспомощному старику доступны эти чувства.

А вот интермедия из серии «Ребенок и соска». Соска – ведь тоже якорь спасения. Вечер. Ребенок стоит в кроватке с соской во рту. Настроение превосходное. Взрослый: «Дай мне соску». Ребенок (протестуя): «М-м-м», – и громко чавкает, закрепляя свои права и утверждая со всей определенностью, что только последний дурак отдаст соску перед тем, как идти спать. Взрослый, передразнивая: «Чав-чав-чав» (губами). Ребенок смеется, понимая, что никто не собирается отнимать его сокровище: «М-м-м, чав-чав-чав». Взрослый: «Чав-чав-чав; дай мне соску», – и так двадцать раз. Оба хохочут. Утро. Ребенок стоит в кроватке с соской во рту. Взрослый: «Дай мне соску». Ребенок равнодушно выплевывает ее в ладонь взрослому: «Очень мне нужна твоя соска». Игра для младшего дошкольного возраста. Год и два месяца. А еще через несколько недель я за один слезный вечер отучил его от соски.

Победы даются с трудом, и военная хитрость никогда не мешает. Еще одна сцена. Во время прогулки Женя быстро, не спотыкаясь, идет за коляской. Но интереснее ходить не сзади, а вдоль, откуда все видно, и он на ходу передвигается от запяток к бокам. Я останавливаюсь чуть впереди, отхожу и начинаю звать: «Иди сюда». Тогда, лукаво улыбнувшись, он возвращается к задней спинке и, толкая коляску, доходит до меня: велено подойти, а как именно, не оговорено. И на лице выражение нескрываемого торжества: обманул! Я без спора признаю поражение. Схитрить можно и за обедом. На столе мясо и хлеб, но хлеб он ест только из приличия. Ему говорят: «Ешь с хлебом». Он сует корочку в рот, лизнет ее и скорее вынимает, чтобы быть готовым для очередной ложки.

Во всех книгах рассказано о неустойчивости нервной системы ребенка. Насмотревшись на изрядное количество истеричных, бессмысленно обидчивых и вспыльчивых людей обоего пола, я спокойно (или, как мы говорили, по Споку) относился к перепадам Жениного настроения и знал, что мир без всякой причины может нарушиться закидыванием головы и злобным криком. Я лишь настороженно ждал, когда у этого ангелоподобного дитяти вдруг возникнет в глазах хищный блеск, будто проснулся в его нутре первобытный охотник, и он со всей силой дернет меня за волосы. И это ребенок, никогда не знавший ничего, кроме ласки!

Но не нам судить. Мы не отдаем себе отчета в том, что природа и взрослые постоянно совершают над малышом насилие, толкая его в пугающий мир и приучая к порядку. И насилие это жестоко. Становись на неокрепшие ножки, потому что все вокруг ходят прямо; вылезай из коляски; обходись без соски; не облизывай проигрыватель, не рви книги; ешь, когда не хочется (или не ешь, когда хочется: сырники то навязывают, то отнимают); встречай страшных хвостатых зверей, и так изо дня в день. И все же пугали неожиданные, вроде бы ничем не спровоцированные приступы бешенства. Они как стихийные бедствия. К ним нельзя подготовиться, и с ними почти невозможно справиться. Я видел беснующихся умственно отсталых детей, но не застрахован от катастроф никто.

Иерархия Жениной любви была не совсем постоянной. Лишь первое место прочно занимала Ника. Остальные трое распределялись в соответствии с неведомыми нам капризами. Дедушку, возившегося с ним очень много времени, он предпочитал бабушке и мне (хотя во время отпуска я следовал за ним, как тень), но охотно оставался с любым из нас, а когда однажды все были в отъезде и я провел с ним три дня и три ночи, он и потом недолго лез ко мне больше, чем к Нике. «Я боялась, что он так привыкнет к тебе, что никого из нас не признает», – доверилась мне, вернувшись, Никина мама. Страхи оказались беспочвенными: я вскоре отодвинулся на предназначенное мне место.

Вот несколько страниц из детского альбома. Жене год и два месяца. Он, конечно, спал днем. Однажды в обычное для него время я взялся его укладывать, но он спать не хотел, выплевывал соску и буянил. Нет так нет. Я вынул его из кровати, и вдруг он заорал, стал извиваться и рваться у меня из рук. Я, по обыкновению, начал увещевать его, но эффект получился обратный. Женя полностью вышел из-под моего контроля, и я в бессильном удивлении наблюдал захлебывающегося от крика, корчащегося младенца. К счастью, дома я оказался не один, и дедушка быстро его успокоил. Следующий срыв был тоже связан с укладыванием, теперь уже вечерним, и жертвой пала бабушка. Женя так же внезапно разразился криком, и я услышал снизу, что она не может с ним справиться. Мы (то есть дедушка и я) поспешили наверх, и вопреки протестам я настоял, что постараюсь сам ликвидировать кризис.

У меня были на этот счет свои соображения. Когда-то мы с матерью снимали дачу, на которой через стенку жила наша родственница с четырехлетней дочерью, прелестным ребенком. Мы с ней были большими друзьями, а мать она обожала, и та могла сделать с ней что угодно. Однажды, возвращаясь из леса, я услышал дикие вопли. Девочка билась в истерике. Моя кузина, покрытая багровыми пятнами, успела крикнуть мне: «Постучи громко в дверь!» Мой стук возымел магическое действие. Ор захлебнулся, будто чья-то рука схватила ураган за горло. По изложенной мне версии, подобная вспышка произошла впервые, но я не поверил: откуда же было известно, что поможет стук?

Я запомнил тот инцидент и решил, что в такие минуты спасает новое лицо или резкая смена впечатлений, и хотел узнать, могу ли я справиться с сорвавшимся с цепи Женей (истерика-то началась не при мне). Кроме того, я боялся возникновения легенды о дедушке, единственном человеке, на которого можно положиться в страшные минуты. Такая ситуация сделала бы меня беспомощным при повторении истерик. Все произошло, как я и предполагал: мне удалось в несколько минут утихомирить Женю.

А еще через несколько дней Женя разыграл ту же сцену с дедушкой. В воскресенье, в восемь часов, я пошел провожать Нику на станцию, а когда вернулся, издалека услышал крик и, вбежав наверх, увидел тестя, трясущего кровать. Что-то, возможно, болело у Жени, и он, как мне показалось, кричал сквозь сон. Хотя едва ли он узнал меня (глаза были закрыты), новый голос подействовал успокаивающе или отвлекающе, и он скоро заснул. И назавтра вечером начался очередной бунт при тех же обстоятельствах. Снизу, где я занимался хозяйственными делами, я слышал дедушкину бесконечно повторяющуюся фразу: «Положи головку на подушку, ты ведь хороший мальчик», – не выдержал и послал их в неурочное время гулять. Прогулка прошла неважно, но все же в коляске он вел себя лучше, чем в кровати. Дома Женя покрутился на веранде, всячески выказывая мне свое расположение (в тот день я почему-то был в фаворе), потом стал зевать, и дедушка повел его наверх. Уже на лестнице раздался крик, а наверху укладывание и вовсе пошло прахом. Но, поскольку любовь ко мне еще сохраняла инерцию, я, не встретив сопротивления, переодел и уложил его. Через пять минут Женя заснул, а назавтра сиял, будто грозы и не бывало.

Уже после первого скандала начались разговоры на знакомую тему, что я перегружаю ребенка, ввожу слишком много новых слов (!) и прочее. «Бог ты мой, – думал я, – если с Женей что-нибудь случится, как они все будут танцевать на моих костях! И семейный совет во главе с Кассандрой (синклит незамужних теток и доброхотов из молодежи), и теща, и преданный мне тесть. Ведь они говорили, они предупреждали, пока было еще не поздно, они обращали мое внимание и приводили примеры. Моя мать сохранит молчание, выдерживая нейтралитет. А что скажет Ника? А сам я что скажу?» Однако истерики как вспыхнули, так и угасли. Ребенка я не загубил. Остались только редкие обиды. Однажды я рассердился. Он пребольно дернул меня за волосы, и я сказал: «Ах ты несносный мальчишка», – и легонько щелкнул его по лбу. И вдруг у него оттопырилась нижняя губа и он заплакал. Ника рассказала, что подобная сцена разыгралась между ними.

Довольно долго из потока слов не вылуплялись осмысленные слова ни на каком языке. Иногда, катая машинку, он приговаривал кя-кя-кя; нет уверенности, что имелось в виду английское car. С окружающими он общался посредством интонации, и его репертуар был разнообразен, даже богат. Грудничком он во время кормления пел, как никто из знакомых мне детей. Удовлетворение, испытываемое от каждого глотка; радость насыщения; инстинктивное чувство (еще не понимание, а только чувство) того, что глотки, хотя похожи, но разные; упоение – все отражалось в переливающихся интервалах, а регистр охватывал не меньше квинты. Но то были предчеловеческие звуки, а интонация годовалого ребенка – настоящая речь, только без слов.

Наблюдая из коляски картины мелькающего мира, он ничего не пропускал и удивлял прохожих тем, что встречал их вскриком, как старых и очень интересных знакомых. Ту же реакцию вызывал заветный камень. Несколько другой вскрик сопровождал ответ на легкий вопрос типа: «Где мама?» Услышав его, он поворачивался к Нике, смотрел на нее и говорил довольный: «А!..» Все дело было в интонации: на улице трубный глас, а в разговоре нежный всплеск («Нашел, о чем спрашивать, – это же кто угодно знает»).

Иная ситуация возникала в начале прогулки. Однажды утром мы выехали переворачивать камень. Справа от нас, как всегда, осталась плантация больших листьев. Женя выразил желание на ней попастись и выразил его криком «про себя», то есть не открывая рта. Я угадал, что ему надо, и он залился характерным для него смехом, а если бы не угадал, крик бы продолжался – немой погонщик послушного раба. Интонация порой заменяла действие. Обычно, когда я его спрашивал, где тот или иной предмет, он искал его глазами, находил и выдавал изумительную распевную гамму сверху вниз, но бывало, что, заслышав вопрос, он ничего не искал, а ограничивался гаммой. Она, наверно, означала: «Я понял твой вопрос, а нужные тебе вещи разыскивай сам». Познакомившись с малиновыми кустами и вполне оценив их, Женя никогда не давал мне ни проехать мимо них, ни пройти без сердитого, даже возмущенного: «А!..», то есть «Куда? А ягоды?»

Лето закончилось триумфально. Наступил конец августа. Как-то утром мы отправились ворочать камень, ибо операция «Сизиф» не могла наскучить. Следуя за камнем, мы дошли до улочки, параллельной нашей. Там мы встретили годовалую девочку Олю, которая гуляла с мамой, папой и красно-черным мячом. Жене понравился мяч. Он недолго поиграл с ним, а потом отказался вернуться туда, где нас ждала коляска, и пошел вперед. Шел да шел, как будто нет ничего проще, и дошел бы до нашего проезда и даже до дома, если бы не мое беспокойство за коляску. Я взял его на руки, вернулся за коляской, донес его до того места, где было прервано наше путешествие, а остаток улицы он опять протопал своим ходом. После обеда я впервые вышел с ним просто за ручку. Мы прогулялись до лужайки, поели случайно уцелевшую малину и вернулись домой, чрезвычайно довольные друг другом. Кто сказал, что Сизифов труд бесполезен?

Вскоре мы уехали с дачи. Между вокзалом и нашим городским домом была длинная трамвайная остановка. Мы – Женя, Ника и я – почти всю ее прошли пешком. Я удивлялся: неужели никто не замечает, что я веду такого большого, умного и красивого мальчика, а нагруженная скарбом коляска едет рядом? Но народ торопился по своим делам. Шумный город – это боковая деревенская улица с копошащейся на ней детворой. Как я гордился Женей! Я и впоследствии всегда гордился им, кроме тех случаев, когда он делал очевидные и непоправимые глупости.

Спокойной ночи, мой родной,
Спокойной ночи.
Из недоступных средоточий
Спустился мрак ночной.
Не плачь. Пройдет он стороной.
Спокойной ночи.

Сон тебе залепит глазки,
И исчезнет сумрак вязкий.

Спокойной ночи, мой родной,
Спокойной ночи.
Дни в феврале ночей короче,
Но пахнет в воздухе весной:
Уже не снег, еще не зной.
Спокойной ночи.

Летом нет февральских тягот,
И набегаешься за год.

Спокойной ночи, мой родной,
Спокойной ночи.
Да, буки до детей охочи,
Но ты не бойся: ты со мной.
Лишь в сказках страшен царь лесной.
Спокойной ночи.

Спи, мой мальчик, спи скорей —
В мире больше нет царей.




Глава третья. За голубым «Запорожцем» и в голубую даль




Пуговицы и кошки. Волосяной покров. Машины горчичного и шоколадного цвета. Серый волк. Едя-едя и опа-опа. Теория и практика горшечного дела. Сладкая жизнь. Два языка – два горла. Наука ли другим – мой пример? Трусишки на колесах. Кот Котович и собственная гордость. Буриданов осел. Любит – не любит. Настоящий мужчина. Лесные дороги. Вокруг света на голубом «Запорожце». Вытянули и (съели) репку. Есть мя, и есть бо. На кровати под подушкой. Эпилог двуязычия. Содержимое черничного пирога. Слюни пускаешь. Домой?







С апреля 1974 до мая 1975 года мы жили на старых местах: Ленинград, дача и снова Ленинград. Наш дальнейший путь лежал в Вену, Рим (вернее, Остию Лидо, под Римом) – два временных приюта советских эмигрантов по дороге в Америку – и дальше в Соединенные Штаты. На последней странице этой главы мы сядем в самолет и оставим Россию навсегда, хотя после развала Союза и я, и Женя побывали в связи с разными делами как в переименованном Ленинграде, так и в Москве.

Рядом с маленьким Женей я превратился в профессионального сказителя. Когда бы он ни проснулся (обычно около шести), надо было заполнить время, пока из нижней квартиры не придет дедушка с тремя мисочками. По вечерам для развлечения могло хватить ограниченного репертуара. Например (Жене год и четыре месяца), мы перед сном садились на диван, брали с собой медведя и красного льва и беседовали на темы того, что Ника называла пищеблоком, или о каких-нибудь других режимных моментах. К этим темам можно было обращаться в любое время суток. Иногда он поднимал льва над головой и говорил, хвастаясь, нечто похожее на «О!». Тогда я поднимал медведя и тоже говорил «О!» – имея в виду, что и я не лыком шит. Однако Женя и не думал сдаваться, и все повторялось сначала. Некоторые турниры заканчивались только после шестого раунда. Когда Женя чего-то не понимал, он морщил лоб, мучительно думал, и в глазах у него появлялось недетское выражение.

Но утром, открыв глаза с совершенно детским выражением, он тут же поднимался в кроватке, и надо было заполнить время до завтрака, потому что, спущенный на пол, Женя тут же отправлялся на кухню и требовал еды, а еда прибывала только в восемь часов. До вожделенного стука в дверь единственным делом было помыться и одеться. На первых порах хватало нехитрых развлечений. У меня были штаны, что-то вроде джинсов. Они назывались техасками и застегивались на молнию; на поясе их украшала большая круглая пуговица, напоминавшая бляху. Ею-то мы минут пятнадцать каждое утро и восхищались. Но и молния не пустяк: она замечательно ездила вверх и вниз, и Жене разрешалось за нее дергать. Все же два часа заполнить этой программой не удавалось. Тогда мы переходили к описанию тех блюд, которые вот-вот принесет дедушка.

Ни один шеф-повар не превзошел меня в восхвалении жидкой каши и технологии ее изготовления, тем более что существовало несколько разновидностей, среди них горячо любимый геркулес и вызывавшая протест, но, конечно, съедавшаяся «кашка толокно», за появлением которой следовал неизменный диалог: «Сегодня у нас кашка толокно». Раздраженное: «А-а-а». Дедушка (показывая на мисочку): «Так помыть?» Протестующее: «И-и-а!» Хотя рассказ о деятельности главного кашевара имел неизменный успех, к положенному сроку Женя увядал. Чтобы унять капризы, оставалось только наглядно растолковать, как дедушка, с трудом балансируя тремя огромными тарелками (их величина скрашивала банальность сюжета), поднимается по ступенькам, причем ступеньки изображались и пересчитывались. Обычно к этому времени завтрак и появлялся, а я убегал на работу.

Но однажды ступеньки были пересчитаны несколько раз, даже уточнено, что дедушка забыл запереть дверь, вернулся и начал восхождение по второму разу, а его все нет и нет, хоть бросайся в Зимнюю канавку. В обеих квартирах был телефон. «Идем звонить», – заявил я. Выяснилось, что каша подгорела и ее пришлось варить заново. Ждите, скоро будет готова. Легко сказать: ждите. Мы и к лифту выходили, проверяли, не застрял ли, и воздух нюхали (не пахнет ли завтраком?) – все без толку. Нет, эта страница летописи не для слабонервных.

«Техаски» с ослепительной бляхой и танталовы муки (предвкушение меню) понемногу отошли в прошлое: ребенок рос. Их заменило увлечение машинами, и на эту тему я должен сделать очередное длинное отступление. Три страсти определили Женино детство: автомобили, волосы и кошки (волосяной покров объединяет последние два фетиша). Они никуда и не ушли. В старших классах, описывая ту или иную девушку, он никогда не мог сказать, красивая ли она, умная ли, интересно ли с ней проводить время. Упоминались только ее волосы: чем длиннее и блондинистее, тем лучше (сам он брюнет, в мать, но там, где мы жили, до поры до времени преобладал нордический тип).

Если Ника была еще в постели, когда он, уже двухлетний, выходил на простор, он подбегал к ней и хватал ее за голову с криком: «Хвост!» (вариант: «Волоски!»). И белок, которых в Америке как мышей в Гамельне, он полюбил за пушистый хвост. Незадолго до окончания одного из старших классов ученикам в Жениной школе была предложена свободная тема для небольшого доклада. Женя, прочитавший и прослушавший десятки, если не сотни, книг, оценивший «Дэвида Копперфильда» и «Обломова», предложил рассказать, как правильно причесать кошку. К моему неописуемому удивлению, очень хорошая преподавательница литературы тему одобрила и в качестве наглядного пособия пообещала принести свою любимицу, но не принесла, так что пришлось на ходу сочинять доклад с иным уклоном.

Я наизусть знал «Дэвида Копперфильда», но не помнил, какой породы была собачка Джип, с которой в отсутствие мужа играла Дора. Оказалось, что спаниель. От «Детства, отрочества и юности» осталась только Сюзетка, помахивающая своим длинным хвостом. За неимением в мировой литературе кошек годились и собаки, но за кошкой он уже в возрасте двух лет готов был пройти любое расстояние. Я уверен, что психоаналитики сделают из этих фактов далеко идущие и совершенно бесполезные заключения.

Начав жить самостоятельно, Женя сразу завел себе кошку (у нас животных никогда не было). Впоследствии, когда он женился, кошек стало две, и описание их повадок и последних выходок предваряло любой разговор. Однажды, когда он уехал из города, я некоторое время жил в его нью-йоркской квартире, и мне вменялось в обязанность ухаживать за Скарлет, несомненно, самой отвратительной кошкой, которую я когда-либо встречал, а за долгие годы Женя представил меня многим.

Как я узнал, Скарлет перенесла много бед в котячестве и ранние травмы наложили отпечаток на ее характер. Ночью она каждые два часа прыгала ко мне в постель, призывно мяукала и не уходила, ожидая, что я буду ее гладить и рассуждать о превратностях ее судьбы. Все это я и делал и вставал совершенно разбитый. Никакая любовница не смогла бы отравить мне жизнь более успешно. В ответ на мой кислый отчет о пребывании в Нью-Йорке Женя сказал: «Ее так жалко. Она как…» (он назвал сына наших знакомых, страдавшего тяжелым недугом). «Если ее не приласкать, она разнервничается и не заснет». Ту же муку, остановившись в Нью-Йорке, испытала и Ника. Но, как сказано, кроме волос и кошек были машины.

Примерно с полутора лет игрушечные машинки вытеснили зверей, кубики и музыкальный ящик. Зная это, люди дарили нам только вездеходы, автобусы, грузовики, самосвалы, мотоциклы, троллейбусы, тепловозы, кареты скорой помощи, трейлеры с прицепом, целые поезда – что угодно, лишь бы на колесах. Рано утром напротив нашего дома кто-то по будним дням регулярно ставил свою машину. Была та машина горчичного цвета, но Женя называл ее горчичневой. Ни один день не начинался без того, чтобы он не подбежал к окну и не постоял там минут десять. Но любование машиной происходило после завтрака (у ее хозяина работа начиналась в девять часов), а до того надо было продержать дитя в хорошем настроении.

К эпохе увлечения транспортом, светофорами, знаками и прочим реквизитом автодорожного ведомства мы уже во всех подробностях изучили судьбу трех поросят. Они-то и пришли, вернее, приехали нам на помощь. Ломая фольклорную традицию, я установил, что у Ниф-Нифа был красный мотоцикл, у Наф-Нафа – синий, а у Нуф-Нуфа – оранжевый. Волк имел, естественно, серый мотороллер. По-английски волк называется большим и злым, а не серым, но Женя, разумеется, так же хорошо знал сказку и по-русски.

По счастливому стечению обстоятельств мотороллер у волка все время ломался: то мотор заглохнет, то колесо отвалится. Названия даже самых мелких частей машины Женя запоминал мгновенно, но в моем (британском) варианте; в Америке они называются по-другому, и после Ленинграда эти слова не пригодились. Я и сам уже с трудом вспоминаю их. Пока волк занимался починкой, поросята спасались в разных домах (при каждом имелся обширный гараж), а там, глядишь, и дедушка стучал с завтраком. (В другую эпоху другому мальчику шести лет от роду я рассказывал, что гулял по лесу и встретил там медведя, лису и даже лося. «А серого волка ты видел?» – поинтересовался он. «Нет, серый волк не попадался», – ответил я своему разочарованному собеседнику.)

На улице Женя, без малейших усилий освоивший набор тогдашних машин, каждую секунду выкрикивал (со мной, конечно, по-английски): «Желтые „Жигули“!», «Серый „Запорожец“!», «Зеленая „Волга“!», «„Победа“ шоколадного цвета!» В хорошие дни попадались «ЗИЛы» и даже «Чайки». (С чайками было много хлопот. Когда он познакомился с соответствующими птицами, он не мог понять, почему они по-английски называются не так, как машины.) Один раз он подбежал к красному «Москвичу» и, дергая меня за рукав, заорал: «Едя, едя», – то есть red (красная). «Едем, едем», – засмеялись стоявшие у открытой дверцы две молодые женщины. Не оценили они и возгласа опа (open: у машины была открыта дверца) и столь же снисходительно повторили: «Опа, опа!»

О многом переговорили мы с Женей по утрам. Наверно, беседы о пуговицах и поросятах пошли ему на пользу, но вот удивительное дело. Однажды я на неделю уехал на конференцию. Все это время на моей раскладушке ночевал дедушка. Как только Женя в свои шесть часов поднимал голову над кроваткой, раздавалось строгое: «Спи, спи немедленно!» Женя послушно ложился и засыпал еще чуть ли не на два часа. Вернувшись, я повторил грозное приказание, и результат был тем же. Так всегда: придумываешь хитроумные обходные манеры, а о прямом пути не догадываешься. Жаль, что мне не удалось доспать тех часов.

Знаменитый педиатр, изредка наносивший нам визиты, не скрывал возмущения: «Как, ему скоро полтора года, а он все еще не просится?» Было приказано завести два горшка: большой и маленький. Женя оценил новые игрушки и по вечерам охотно гулял по комнате, стукая горшками друг о друга, но никогда не используя их по назначению. «А вы его высаживаете?» У многих моих сотрудников были дети Жениного возраста, и у всех имелась строжайшая система: дети каждые полчаса садились на горшок, а те, кто постарше, – каждые сорок пять минут. Мне сообщили, что ночью особенно мальчиков надо высаживать непременно; в противном случае они станут «рыбаками» (приводился пример сына одной нашей сотрудницы). Об этом предсказании я уже писал. И мы приросли к горшку.

Средней нашей нормой было шестнадцать выстрелов в ползунки за тринадцать часов. Один-два раза нам сопутствовала удача. А ночные высаживания не имели смысла: Женя не просыпался (будить же ребенка – себе дороже). Правда, мокрый он был себе неприятен и иногда (иногда!) призывно кричал. А днем: «Где лужа?» – спрашивал я. Женя радостно шлепал по луже рукой. Мы ее вытирали и переодевали сухие ползунки. Вдруг (в год и четыре месяца) он подошел ко мне и сам подал сухие ползунки. Какая сознательность! Больше это чудо не повторялось.

На горшок он садился, только если ему обещали печенье или какой-нибудь недоступный в обычное время предмет (еще спасибо, что брал). Мы презирали себя за развращение детской души, но так хотелось добыть победу. А еще через полтора месяца он согласился сесть на горшок и без посулов. Но с ребенком никогда не следует радоваться преждевременно: сегодня хорошо, а завтра опять будет плохо. Да вот еще беда: оказывается, надо было его приучать делать свои дела стоя! И в очередной раз нам грозили необратимыми последствиями.

Женя был не единственным двуязычным ребенком в моем окружении. Я работал в академическом институте языкознания. Сверстник нашего сына, русско-литовское дитя, вполне освоил теорию на обоих языках (где, что, куда), но не просился. И у нас происходило то же. На каком-то раннем этапе дедушка при виде мокрых штанов стал приговаривать: «Ай-я-яй». Женя это запомнил и, когда его спрашивали, что говорит дедушка в соответствующей ситуации, очень внятно и с удовольствием отвечал: «Ай-я-яй», – но своих привычек не менял. Потом он стал реагировать на каждый акт тем же возгласом. Поскольку его ни на секунду нельзя было оставить без присмотра (заберется на трюмо – непременно заберется – и упадет: один раз и упал), то и в уборную приходилось брать его с собой. Он наблюдал за происходящим с живейшим интересом и в нужный момент произносил с неизменной укоризной в голосе: «Ай-я-яй». А однажды, увидев тонкую струйку из-под крана, тоже пропел «Ай-я-яй». Подобная ассоциация универсальна у малышей. «Вставай! Что ты так долго делаешь на горшке?» – «Ай-я-яй».

Когда Женя научился говорить на двух языках, появились такие диалоги:

– Ты наделал в штаны?

– А-ха (или «есь», то есть yes).

– Хорошие мальчики разве так поступают?

– М-м(ы), – с отрицательной интонацией, а по-английски почти чистое no!

– Какой же ты мальчик?

– П'охой (бяд – bad).

Я ему сказал, что буду за такое безобразие бить (он и «бить», и beat произносил как «бить»), и даже чуть-чуть хлопнул несколько раз. Для вида он слегка заплакал, но включил и эту сцену в спектакль. Показывая мокрые штаны, он неизменно говорил: «Папа, бить». К концу второго года между Женей и дедушкой постоянно разыгрывалось такое действие: «Где мой маленький мальчик?» – и загадка: «Что мы сейчас будем делать?» (ответ: «Сядем на горшочек»). Женя обожал эту загадку, притворялся, что не знает, о чем идет речь, но, поощряемый криками: «Он угадает, он у нас молодец», – заявлял: «Молодец», – и под угодливый смех слушателей говорил: «На горшочек».

Он стал довольно устойчиво проситься к двум с половиной годам. В тот день, когда ему исполнилось два года и три месяца, он вдруг сказал мне в лесу, что хочет писать. Не веря своим ушам, я содрал с него колготки и завел разговор о наградах за хорошее поведение. Через час я стал рассуждать о том, что прекрасная вещь – сырник (да, да, именно сырник!), если его густо помазать вареньем. Женя снова попросился. Целый день я с непритворным вдохновением развивал эту тему, и мы продержались до вечера.

После ужина он ел оладью, и варенье текло у него по подбородку. Никина мама называла такие награды премиями. «Вкусная премия», – заметил Женя, унаследовавший от бабушки пристрастие к пирогам и прочим изделиям того же цеха. Возвраты к варварству были эпизодическими и кратковременными. Горшок перенесли в уборную и приучили пользоваться им только там. Так Женя преодолел еще один рубеж своего детства, не став «рыбаком» и усвоив стоячее положение. Поздновато? У других лучше? Как давно выяснено, твой ребенок всегда кому-то по плечо.

Женя проходил все положенные ему стадии, иногда опережая своих сверстников, чаще вроде бы отставая от них: начал проситься позже многих, а говорил к трем годам бойчее, чем другие, да еще на двух языках. И пристрастия его были, насколько я понимаю, типичными. Выше самых любимых игрушек котировались белый футляр от моих очков и Никина ночная сорочка. Но футляр ему изредка вручали только как награду за выдающиеся достижения (или предлагали в качестве взятки), а сорочка была всегда под рукой.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=66268752) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Уроженец Ленинграда, с 1975 года живущий в США, Анатолий Либерман – филолог-германист, профессор Миннесотского университета, преподававший также в Германии, Италии, Японии… Автор многочисленных книг по языкознанию, мифологии, фольклору и Золотому веку русской поэзии, мастер стихотворного перевода, историк литературы и филологии, литературный критик. «Отец и сын, или Мир без границ» – его роман, основанный на дневниковых записях, охватывающих несколько десятилетий.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Как скачать книгу - "Отец и сын, или Мир без границ" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Отец и сын, или Мир без границ" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Отец и сын, или Мир без границ", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Отец и сын, или Мир без границ»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Отец и сын, или Мир без границ" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *