Книга - Возвращение к Истине

a
A

Возвращение к Истине
Андрей Владимирович Халов


Ад Министр@Тор #1
Действие романа происходит в вероятном будущем. Выпускник артиллерийского училища накануне госэкзаменов пытается решить свою финансовую проблему: избавиться от долгов перед местными бандитами. Однако неожиданно в их разборки примешиваются и личные проблемы: любимая девушка преподносит ему неожиданный сюрприз как раз накануне венчания…





Андрей Халов

Возвращение к Истине



© 2016 – Халов Андрей



All rights reserved. No part of this publication may be reproduced or transmitted in any form or by any means electronic or mechanical, including photocopy, recording, or any information storage and retrieval system, without permission in writing from both the copyright owner and the publisher.



В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.


* * *




О книге


Роман «Возвращение к Истине» – роман, открывающий путь к понимаю последующих 28 романов гиперромана «r Ад Министр @ Тор», литературно-стилистического изобретения автора, где каждый роман является законченным по смыслу литературным произведением, имеющим некоторые временные, сюжетные и образные связи с другими, входящими в гиперроман, книгами. Однако это нисколько не мешает считать каждый из них отдельным, самостоятельным, законченным литературным произведением. По замыслу автора гиперроман отличается от других видов литературных конструкций, таких, как серии, циклы тем, что имеет объёмную конструкцию, представленную на рисунке ниже, а окружающие каждую из книг этой пирамиды соседние произведения наиболее близко сочетаются с нею по хронологии, героям, имеют некоторое переплетение сюжетов. Так, например, роман «Возвращение к Истине» в одном направлении развития сюжета продолжают «Охромов», «Долгая дорога в никуда», в другом – «Взлом», «Джунгли мегаполиса», «Путешествие в Рай-Город», «Вероника», «Шах@Иды», «Светлый Князь», «Гольфстрим» и т. д.


Памяти моей сестрёнки Светланы безвременно ушедшей 01.11.2016 г. посвящается….











… Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет лишь сырую материю того и другого и способное оплодотворить эту материю семя….

    Мишель Эйкем де Монтень, «Опыты»

Первое время, лет до двадцати, я прожил, не имея никаких иных средств, кроме случайных, без определенного положения и дохода, завися от чужой воли и помощи. Я тратил деньги беззаботно и весело, тем более что количество их определяла прихоть судьбы. И все же никогда я не чувствовал себя лучше….

    Мишель Эйкем де Монтень, «Опыты»

…Пока мы движемся, мы устремляем наши заботы куда нам угодно, но лишь только мы оказываемся вне бытия, мы не поддерживаем больше общения с тем, что существует. И потому Солон был бы более прав, если б сказал, что человек никогда не бывает счастливым, раз он может быть счастлив лишь после того, как перестал существовать….

    Мишель Эйкем де Монтень, «Опыты»






Глава 1


Оставалось совсем немного времени до того дня, когда нас должны были выпустить из училища. Каждый как мог готовился к этому событию, заботясь о своём будущем благополучии. Никогда раньше я не замечал такой озабоченности у своих товарищей по учёбе, как сейчас. Бывало, что мы вместе валяли дурака, творили шалости, совершенно не заботясь о завтрашнем дне, и были, казалось бы, все одинаковы. Правда, и тогда существовало кое-какое различие в строгости наказания для одних и несправедливости по отношению к другим, но всё это казалось случайным совпадением обстоятельств, и механизм действия был скрыт под пеленой наслаивающихся друг на друга событий.

Но вот настали теперь другие времена. Чем ближе мы подходили к выпуску из училища, тем отчётливее вырисовывалась картина нашего различия по своему положению, понятий «кто есть кто». Постепенно на первый план стали выдвигаться разговоры о протеже и о «волосатых» лапах у того-то и того-то, ведущиеся полушёпотом. Сильные мира сего помогали своим чадам, племянникам, детям друзей, невидимо и незаметно, где-то там, наверху, в высоких кабинетах, устроиться получше, получить выгодное и приличное распределение, поехать в хорошее место, где не слишком ощущались бы те тяготы и лишения воинской службы, которые нам предписывалось стойко преодолевать в уставах Вооружённых Сил. «Волосатики» ходили, если и не задрав носы, то не беспокоясь, во всяком случае, за своё будущее: за них беспокоились другие. На фоне этой «волосатой» элиты незавидно было положение «безрукого» большинства, строить розовые планы на будущее которому, увы, было пустым занятием, и для которого лучшее в жизни было не там, в светлом завтра, а сегодня, или чаще всего, уже вчера. Все это понимали. Это было немного грустно, но всё-таки в особом унынии никто не пребывал, и кто как мог пытался изменить свою судьбу к лучшему, пробуя для этого различные способы.

Незадолго до главного события последних четырёх лет жизни нашей батареи один пронырливый шустряк умудрился достать списки, утянув их из учебного отдела. В них были наши направления после окончания училища. И тогда действительно подтвердилось, что лучшие места достались «блатным», тем, о ком заранее побеспокоились наверху. Среди этих «счастливчиков» можно было увидеть фамилию двоечника и последнего лентяя, у которого по настойчивым слухам были связи в Генштабе или кругах близких к нему. Неплохое распределение получили или, во всяком случае, должны были получить дети городской элиты, «местной мафии», так сказать: сыновья директора пивзавода и заведующего центральным домом быта, второго секретаря обкома и другие. Редким гостем среди них затерялись фамилии наших курсовых отличников, многие из которых своим личным усердием, кропотливым трудом, зубрёжкой бессонными ночами постоянным каторжным напряжением своих сил все четыре года зарабатывали себе красный диплом и «хорошее» место. Последние на протяжении всей учёбы в училище вели себя лояльно, не нарушали дисциплину, не впутывались ни в какие конфликты между курсантами и командирами и, в случае возникновения подобных эксцессов, почти всегда становились на сторону командования, первыми, вместе с «шестёрками», о которых я ещё скажу, внося смуту и разлад в ряды сокурсников.

«Шестёрок» же, общеизвестных и тайных угодников, каких у нас хватало с избытком, тех, что с самого начала, с момента поступления в училище, не имея ни мозгов, ни протеже, сделали ставку на пресмыкание и низкое лизоблюдство, также ждали неплохие направления, пробитые для них батарейным и курсовым – кто перед кем лебезил – звеном управления.

Я же, как и большинство из сокурсников, был из простых, что называется «из народа». Не было у меня ни особого усердия к учёбе, не из-за лени и слабоумия, а от того что было неинтересно. Может возникнуть законный вопрос: «Почему я поступил в военное училище?» Резонно было бы меня спросить об этом. Но я воздержусь от ответа на него, потому что слишком много придётся тогда рассказывать, чего делать мне не хочется. Как-нибудь в другой раз. Скажу только, что не все поступают в такие заведения от хорошей жизни.

Таким образом, могу сказать лишь, что не был я ни блатным, ни незаурядным трудягой-отличником. Не был я и подлизой. И поэтому не ожидал от предстоящего распределения ничего хорошего, может быть потому, что я и сам чувствовал, что не заслуживаю этого.

По рассказам тех, кому довелось служить в забытых богом местах, а бывшие курсанты иногда заглядывали в училище, жизнь там едва-едва теплилась, текла медленно и мучительно тоскливо, как болотная вода, тухла в угаре беспробудного пьянства и дикого разврата. Отсутствие даже зачатков культуры, удалённость и замкнутость убогого мирка военных городков помогали заживо гнить в серости, однообразии и заскорузлой повседневности и душе, и телу. Правда, находились некоторые весельчаки, которым такая жизнь нравилась, и они рассказывали о ней с удовольствием.

Помнится, один такой старший лейтенант как-то зашёл поаукаться со своим курсантским прошлым, поздороваться с командирами, кто ещё остался в училище. Разговорившись с нами, рассказывал он о некой Безречке где-то в далёком и тоскливом Забайкалье и поведал нам байку о своём командире полка.

Судя по рассказу, в части у них царило страшнейшее разгильдяйство, в казармах не хватало стёкол на окнах, и рамы затягивали полиэтиленовой плёнкой. Котельная давно сломалась и не давала тепла уже несколько лет.

Зимой солдаты спали в повал в каптёрках, сушилках, Ленинской комнате, словом, в местах, где не было окон, а небольшой объём помещения помогал согреть воздух дыханием.

Семьи офицеров жили, как могли, топили свои бараки буржуйками – печальным изобретением разрухи. В общем, люди там не жили, а выживали.

Но зато офицеры на службе били баклуши, играли, в основном в «преф», а командир полка, прослуживший там, в этой самой Безречке, безвылазно лет эдак пятнадцать к ряду, каждый год в августе месяце начинал утренние разводы полка словами: «Мне вчера звонил Перест Дэ Куэллер. Он сказал, что в Забайкалье будет зима!» После этого он делал многозначительную паузу и обводил строй строгим и красноречивым взглядом, означавшим, что «писец подкрался незаметно».

Но рассказчику нашему это всё почему-то нравилось, и он рассказывал о Безречке с каким-то ностальгическим сожалением, словно только и мечтал поскорее туда вернуться. А потому речь свою он закончил примерно такими словами: «Не пугайтесь, ребята, в такой службе есть свои прелести. Впрочем, есть места и похуже. У нас хоть вода не привозная, да и природа хоть кой-какая имеется. А то ведь есть местечки, что вообще живут люди: степь или песок вокруг».

Другой же как-то раз убеждал нас, как весело и романтично жить в заполярной тундре, видеть солнце несколько месяцев в году, зато круглый день, и ездить на охоту на оленей с автоматом и мешком патронов. Холостяки в этот самом Заполярье доходят до такой дури, что топят печки в своих комнатах сливочным маслом, которое им выдают на продпаёк.

Слушая подобные «рассказки», я с тоской думал, что наверняка угожу в одно из таких захолустных мест и буду потихонечку сходить с ума, научусь, как компот, пить водку, и закончу свою службу в лучшем случае каким-нибудь пропойцей-капитанишкой, а то и вовсе не дотяну до пенсии.

Подобные рассуждения нередко наводили на мысль о моей никчёмности, но я старался гнать их от себя и спасался от гнетущего будущего в сегодняшнем дне.

Большинству ещё предстояло узнать, что они не имеют ни единого шанса на успех, потому что всё уже давно куплено и продано, и они, без протеже, последние на этом пиру жизни. Как-то на занятиях преподаватель-подполковник сказал нам между делом, что для сына крестьянина в армии потолок – стать подполковником, и он этого уже добился. Тогда на его слова мало кто обратил внимание, а зря. В словах его была какая-то неуловимая, но печальная мудрость жизни.

Я был не самым дерзким нарушителем дисциплины и порядка, но так уж получалось, что попадался регулярно с мелкими нарушениями, что было столь же наказуемо. Иные были гораздо дерзче в своих поступках, но почти никогда не попадались. Я же всегда попадался на всякой обидной ерунде, на своём мальчишестве. Это злило командиров гораздо больше, чем если бы я совершил какой-нибудь крупный проступок, но один. Только к концу третьего курса я задумался над создавшимся положением вещей, и стал «исправляться»: теперь я ни перед кем не хвастался своими похождениями, как прежде, вёл себя тише воды, ниже травы. Результат не заставил себя долго ждать, и к середине четвёртого курса создалось мнение, что Яковлев начал исправляться, наконец-то, взялся за ум. Теперь я жалел лишь о том, что слишком поздно понял, как нужно вести себя в жизни, во всяком случае, курсантской.

Зато в это же время поступки мои приобрели дерзость во сто крат превышающую то, что делал я прежде. И именно тогда у меня началась двойная жизнь, одна за пределами училища, о которой не знал никто, а вторая – в его стенах, у всех на виду, в которой я вдруг стал пай-мальчиком.

Ещё с первого курса я обратил на себя внимание тем, что командир взвода никак не мог добиться от меня, чтобы я носил поясной ремень, как положено. Он был у меня всегда «распущенным». С этого вот и ещё с таких же мелких нарушений в форме одежды и началась моя глупая война с командиром взвода, а затем и с командирами повыше. За четыре года у меня поменялось два командира взвода и четыре командира батареи, но тяжёлое клеймо разгильдяя передавалось от одного к другому по наследству до самого конца.

Теперь же, когда близилось время получать «расчёт», все оказались «хорошими», а я «плохим». Конечно, мне было досадно. Не помогало справиться с обидой даже то, что я-то понимал, что во всём виноват сам.

На третьем курсе, когда жить по-прежнему действительно стало невмоготу, я вывел для себя несколько принципов поведения, которые крайне необходимы, чтобы тебя оставили в покое.

Во-первых, быть честным лишь тогда, когда это тебе не повредит. Это лицемерие, но я не встречал человека, который будучи самым большим негодяем и вралём, не считал бы, тем не менее, себя честным человеком. Успокаивая своё самолюбие и заглушая голос совести, он придумывает нормы своей внутренней морали, соответствующие его взглядам на жизнь. Но думаю, что и он не раз терзался, что ему приходится врать. Человек может вести себя честнее, чем другие, но быть абсолютно честным всю жизнь не удаётся, пожалуй, никому. Рано или поздно, в какой-то период жизни любой смертный начинает кривить душой, он устаёт быть честным.

Что и говорить о том, что все люди имеют свои слабости. Без этого не было бы самой жизни. Даже у самого сильного духом человека воля не везде и не во всём крепка как сталь. Желание постоянно противоборствует ей с переменным успехом. Герой отличается тем, что в решительный момент может сконцентрировать усилие духа и подавить возникающее желание. Но истребить желание полностью, как часть человеческой души, невозможно и не удастся никому, не изуродовав, не искалечив своей сущности. Желание – это такое же проявление духа, как и воля, поэтому человек не может существовать без колеблющегося равновесия этих двух составляющих, враждующих друг с другом, но невозможных друг без друга, ибо без желаний человек станет биороботом, а без воли превратится в безмозглое животное, творящее только то, что заблагорассудится его плоти. Они, запряжённые в одну телегу бренного существования, подавляют и ограничивают друг друга, не допуская уродства. К тому же, воля помогает разобраться в своих желаниях и чувствах, выбирая какое-то одно из них. Кстати, по этому поводу лучше обратиться к Полу Брегу и его «Чуду голодания», ну или почитать философов, всё равно каких.

Итак, первый принцип – быть лицемером. Второй – никогда не перечить начальству, особенно, если остаёшься в меньшинстве, а ещё хуже – в одиночестве. Нарушение этого принципа грозит немалыми неприятностями. В лучшем случае, будешь обойдён благосклонностью начальства даже в самых элементарных вопросах.

Третий мой принцип, а он вытекает, как следствие, из второго, был – поменьше гонора. И, как говорят американцы: «Всё будет о’кей».

В противном случае, в то время как вокруг вас будут потихоньку втихомолку творить всё, что угодно, вы будете вести изнурительную и напрасную войну за своё личное достоинство, в которой потеряете много сил и вряд ли чего добьётесь. В конце концов, вы увидите, что все обошли вас уже на десять голов.

Вот, пожалуй, и все принципы, которыми я стал руководствоваться в жизни. И, судя по ним, стал ужасным и подлым лицемером. Возможно, но я жал лишь о том, что стал им слишком поздно. Впрочем, я, наверное, просто сломался, но, не желая в этом признаваться, обманывал самого себя. Ведь быть прямым – это так тяжело и трудно, что не каждому по плечу.

Хочу заметить, что учиться в училище не составляло для меня особого труда. Способностей моих вполне хватало, чтобы вести не утруждённую штурмами бастиона знаний и науки жизнь. Возможно, при желании я мог бы удивлять всех своими успехами, но такого желания не возникало. Во-первых, мне не хватало характера, чтобы отличаться от основной массы. За этакое отличие я горько поплатился ещё во времена школьного детства, и теперь, обжёгшись на молоке, дул на воду. «Массы» не любят, когда от них отрываются простые смертные, они ненавидят их, и, пока те не успели уйти слишком далеко, стараются их задавить. За моей же спиной не стояло никакого авторитета прошлых поколений, с которого можно было бы, как с трамплина, пойти вверх. Не было в моём роду ни учёных, ни писателей, ни певцов, ни музыкантов, ни даже какого-нибудь партийно-комсомольского функционера хотя бы районного масштаба. А, значит, был я простым смертным, и, как никогда не говориться, но всегда подразумевается: в моих жилах текла простая холопская кровь. А с такой кровью нельзя стать кем-то, не совершив изрядной подлости. Наш строй не терпит, если такие, как я начинают незаслуженно вырываться из тесно сплочённых рядов, шеренг одинаково неопасных, равноценно бездарных и приутюженных им людей, называемых в официальных бумагах «советским народом».

Так устроено, что если кто-то выпадает назад, то это считается нормально, ему помогают, с ним сюсюкаются, берут его на поруки, если он ещё не совсем отбился от рук. Стройные шеренги могут даже замедлить шаг, чтобы отстающие не потерялись и были «с коллективом». Это равнение на последних, на средний показатель, для которого неудобны и опасны выскочки, вырывающиеся вперёд, не имеющие сил, терпения и «сознательности» идти вместе со всеми, тянуть за собой последних, перекладывая на свои плечи бремя замедленного бега, эта уравниловка – бич всех, кто талантлив, одарён, но не признан официально, цепи их жизни, ярмо, не дающее взлететь. Поэтому я, хотя и знал, что могу учиться лучше, сознательно не делал этого, не желая тянуть чью-то лямку, прикрывать чью-то бездарность и лень. Я протестовал этим против эксплуатации способностей «интересами коллектива», «волей большинства». Приспосабливаясь под середину, я и сам примкнул к этому «большинству». Позиция эта весьма удобна и всячески поощряема.

Правда, мне не удавалось совсем уж не высовываться. Поэтому свою энергию я направил по пути более привычному для курсантской среды, тайному и потому менее возбраняемому. Я стал искателем приключений, вместо того, чтобы стать отличником и служить примером для подражания. Как не удивительно было, что сын какой-нибудь «шишки» – отличник, так не удивительно было и то, что я – разгильдяй и «самовольщик». И ему, и мне это предначертано нашим происхождением. За ним каждое воскресенье приезжает служебная машина, и он уезжает отдыхать, мне же выпадает частенько сидеть в училище в выходные дни, лишь изредка попадая в увольнение, и потому для меня обычным делом становятся самовольные уходы «за забор». И у таких, как я, искусство это развивается до неуловимости. Конечно, перед этим приходится набить немало горьких и обидных шишек. Но при таком поведении я был на своём месте, предопределённом мне системой, я был в своей тарелке. Иначе я был бы белой вороной, быть которой неприятно всегда.

Во-вторых, моя непоседливость, тоска по «зазаборной» жизни толкали меня на «подвиги». Это отнимало у меня много времени. Кроме того, за свои проступки я очень часто отбывал наказание: внеочередной наряд. В то время как более усидчивые и осторожные жили без особых забот.

Это всё и разлучало меня с учёбой, со спокойной жизнью. Я как бы всегда догонял собственный хвост в то время, когда другие шли вперёд. Это и завернуло меня на ту дорожку, по которой идут все нарушители порядка. Чем же я отличался от них? Наверное, тем, что им было наплевать, а у меня сохранились честолюбивые претензии к жизни. Я хотел, что называется, выйти сухим из воды.

Всё это я рассказываю для того, чтобы были понятны причины всех моих дальнейших зло- или приключений – называйте, как вам будет угодно.

Хочу ещё добавить, что нерегулярные и поверхностные занятия науками стали постепенно сказываться на моём характере и успеваемости, и если на первом курсе мне без труда удавалось отвечать на «хорошо» и «отлично», совершенно не готовясь к занятиям, используя лишь то, что урывками осело в моей голове на лекции, то на третьем и четвёртом курсе я ощущал значительную нехватку тех знаний, которые прежде требовали моего пристального внимания к себе. Пирамида знаний оказалась подгрызена мышами. Я попытался заниматься, но привычка не отягощать себя систематическими занятиями, сделала своё дело. Мой характер растерял последние крохи усидчивости, пропитался отвращением к занятиям и неутолимой жаждой к приключениям, подкрепляемой опытом тайных, безнаказанных и неразоблачённых похождений и одиночеством, от которого я всё время старался убежать. У меня не было настоящих друзей, сослуживцы отвернулись от меня ещё в те времена, когда я пытался доказать что-то себе и окружающим, прежде всего командирам. Впрочем, кое-какой авторитет я себе заработал. Но это был авторитет неисправимого и удачливого гуляки.




Глава 2


Как я уже сказал раньше, близилось время выпуска, и вперемежку с привычными развлечениями и проказами, занимавшими всё моё свободное время, настала пора задуматься о будущем. Мне, сказать по правде, вовсе не хотелось попасть в какое-нибудь захолустье, в эдакую дыру, из которых, обычно, вырываются только к увольнению в запас. Не все надежды оставили меня, где-то в глубине души я всё же был фаталистом и верил в улыбку судьбы, пусть это и было самонадеянно в моём положении. Не будь этой надежды…

Не раз бывало желание наложить на себя руки от тоски и сознания никчёмности своей жизни, и только её слабая, ниточка удерживала меня от рокового шага. Да ещё отголоски угасшего христианского семени, посеянного в души моих предков, шептали и подсказывали мне, что надо терпеть, что жизнь – это испытание божие на право быть в царствие Иисусовом, а самоубийство – величайший грех и преступление смертного.

Если бы была прочна во мне вера в вечную человеческую душу, пребывающую здесь лишь для испытания божьего её чистоты и непорочности в терниях и искушениях грешной земной жизни! Но моя воплощённая душонка, которую всю жизнь взращивали в атеистическом отвержении «религиозного бреда», малодушно отталкивала христианские заветы жизни и влачила грешное безбожное существование, а потому, наверное, и возникали не раз мысли о прекращении такой жизни.

Конечно, надеяться попасть в очень «тёплое» местечко я и не помышлял, для этого нужен был «блат» и довольно весомый, но получить что-нибудь более или менее приличное, хотя бы чуть выше провинциального, было моим скромным желанием.

В огромной России, зажатой тисками нищеты и нужды в результате бестолкового хозяйствования и хищнического надругательства над её землёй и народом, «хороших», что называется, мест почти не осталось, кругом было сплошное захолустье и развал. Безалаберность, кажется, навсегда поселилась на её пространствах, и серая, затхлая плесень, мгла угасания и тления расползалась по стране как раковая опухоль. И чтобы хоть немного обеспечить себе безбедную жизнь, надо было попасть в одну из малочисленных и редких, как волосы на лысой голове, закордонных групп советских войск, которые практически все ликвидировали в начале 90-х годов. Как говорится: «Заграница нам поможет».

Мечтою каждого было попасть в одну из «дружественных» стран, где находились наши части, хотя на наших вояк там смотрели, как на непрошеных гостей. Каждый хотел «прибарахлиться», но никто в этом не признавался и завидовал молча. Попасть туда хотелось всем, но доступно было только «волосатикам».

Оставалась большая голодная Россия. Но и в этом огромном государстве не везде жили одинаково. Были регионы, где можно было сносно существовать, но были и места, где жизнь находилась на грани исчезновения, вымирания. Направление в такой край считалось сущим наказанием, несмотря на все льготы, которыми там пользовались офицеры.

Выбирать мне не приходилось: куда пошлют – туда пошлют, хоть на Кудыкину гору. Но я всё же надеялся.

Теперь бы я и сам рад был отмежеваться от репутации нарушителя, злостного нарушителя порядка, но ярлык, однажды прилипший ко мне, никак не хотел отставать. Близился час расплаты, час, когда мне суждено было узнать наказание за все прегрешения. Не раз говорил мне комбат, вызвав к себе в канцелярию: «Ну, что, товарищ курсант, я думаю, что мы будем в расчёте с вами по выпуску из училища».

Недавно я имел возможность убедиться, что он не бросает слов на ветер и мне ничего не забыто и не прощено.

Один из пронырливых собратьев по учёбе, имеющих определённые художественные способности, один из тех, кто обычно вращается в сферах отделов училиша и преподавателей, прибегающих к услугам его таланта, один из тех, кто каждую сессию отделывается какой-нибудь оформительской «халявой», ухитрился достать в управлении училища списки нашего распределения, правда, ещё не утверждённые в Министерстве обороны. Показать их он намеревался тайно, да и то лишь своим близким приятелям. Но кто-то из них оказался не в меру болтлив, кто-то слишком бурно отреагировал на увиденное и не смог удержать в себе эмоции, и вскоре весть о том, что в батарее есть списки распределения, дошла до ушей каждого. Вокруг горе-художника образовалось плотное кольцо сокурсников, требующих показать «и им тоже». Тот долго отпирался, но потом, вняв просьбам и напору, сдался. «Смотрите, только я ничего не знаю», – сказал он, каясь, что связался со своими неблагодарными друзьями.

Мелованные листья бумаги понеслись по рукам, закружились, точно в водовороте, сотни пальцев потянулись за заветными листочками. Каждый хотел заглянуть в своё завтра, которое всячески от нас скрывалось до самого выпуска. Каждый хотел вкусить запретного плода.

Я тоже ринулся в обезумевшую, одуревшую толпу и вместе со всеми, такой же обалдевший, ввязался в схватку за листочки. Долго они перескакивали над моей головой, прыгая от одного к другому, пока, наконец, не оказались у меня.

Мои глаза с жадностью впились в них, отыскивая фамилию, но список оказался другой алфавитной группы, и пришлось снова ловить, вырывать их у других, пока я, наконец, не увидел, что клеточка напротив моей фамилии пуста.

Вокруг меня раздавались то радостные возгласы, то крики отчаяния и рухнувших надежд, обиды и разочарований, а я пребывал в недоумении, глядя на пустую клетку. Кто-то вырвал список у меня из рук. Я развернулся и увидел «Бегемота», который с жадностью искал свою фамилию. Машинально я снова забрал у него листок, хотя он мне уже и не был нужен, просто хотелось удостовериться, что я не ошибся. Я ожидал чего угодно, но только не пустой клетки. «Бегемот» поднял глаза, нахмурился. Он был одним из наших «кровопийц». В батарее, даже в училище его боялись решительно все курсанты, потому что, обладая центнером веса, он обычно решал все споры кулаком.

«Давай быстрее, Яшка», – сказал он мне. Он мог спокойно влепить мне затрещину, но, видимо, решил не связываться, зная мой настырный характер, который был аргументом не хуже, чем его кулаки.

Я последовал его совету, решив не вводить человека в искушение применять силовые приёмы разговора, и замер озадаченный тем, что нисколько не ошибся: клеточка была пуста.

«Бегемоту» надоело ждать, и он в нетерпении вырвал у меня листочек, но сам застыл в изумлении, потому что клетка напротив его фамилии тоже была пуста.

Надо сказать, что «Бегемот» был одной из первых кандидатур, кого должны были «заслать» куда-то очень далеко, на край земли, к белым медведям: так много крови «попил» он нашим командирам, что его готовы были со свету сжить. Это был один из первых и самых известных разгильдяев, самовольщиков и нарушителей, не боявшийся никаких угроз и не внимавший никаким увещеваниям и уговорам. Он жил в училище как ему заблагорассудиться.

Попав в училище со срочной службы, «Бегемот», как и многие такие же и не думал учиться, а ждал, пока «накапает» положенный срок, чтобы побыстрее протекли его два года службы. Другие, пришедшие с ним из войск, давно уже отчислились из «артяги» по неуспеваемости или недисциплинированности, а он словно за корягу зацепился и остался: лень было шевелиться. «Бегемот», он бегемот и есть. Бывало, он частенько хвастался нам, как «халявно» служил в армии и даже бивал там морду некоторым «салабонам-лейтёхам». Он уверял, что в армии всё по-другому и сильно отличается от того, чему нас тут, в училище, учат. «Бегемот» не раз говорил, что ему абсолютно всё равно, куда пошлют.

Помнится, были у «Бегемота» на первом курсе ещё два закадычных «корешка», тоже из солдат, прошедшие «суровую армейскую школу». Первый – «Лобзик», сержант Лобзов, и второй, Степан Яшковец по кличке «Бацал». Лобзов, высокий, но худосочный, всем своим видом напоминал жердь. Яшковец же, широкоплечий здоровяк-ефрейтор, был верзилой из верзил. Куда до него «Бегемоту». С самого начала было ясно, что это люди временные, но их не трогали. В то время как мы проходили курс молодого бойца, обливаясь на раскалённом августовским солнцем плацу ядрёным потом, они ездили на сенокосы и другие хозяйственные работы в учебный центр, располагавшийся далеко за городом, тискали там деревенских бабёнок, словом, культурно отдыхали от армейской службы.

С самого начала они общались с командиром батареи, что уж там говорить про взводного, на каком-то особом, недоступном для нас, вчерашних школьников, языке, что называется, по-свойски. Словом, они были «бывалые» вояки.

«Бацал» сразу облюбовал себе нижнюю каптёрку, находившуюся в подвале старинного здания училища. Там хранились лопаты, грабли и прочий хозяйственный инструмент батареи. Он сразу же, едва попал в училище, подошёл к комбату и сказал, что хочет быть в ней каптинариусом, и тот его тут же и поставил.

Солдаты, приехавшие поступать в училище из разных мест, одни с востока, другие с запада, тем не менее, быстро нашли общий язык. Тех, кто пришёл в училище после школы, они не подпускали к себе и на пушечный выстрел. Не знаю почему, но офицеры не кричали на них, как на нас. И относились к ним чуть ли не как к равным. Так, во всяком случае, казалось.

Прибывшие из войск прохлаждались в глубоком подвале, поигрывая в карты в каптёрке, а мы «умирали» на марш-бросках. Он не спеша, но с какой-то дьявольской сноровкой выполняли все задания комбата. Всё у них получалось ловко и быстро, и, главное, для нас, непосвящённых, непонятно – каким образом.

Что ни просил у них взводный или комбат, они доставали как из-под земли, зная все лазейки и премудрости этого искусства. Мы только готовились принимать присягу, не помышляя даже заглядывать «по ту сторону Луны», они же уже знали, как свои пять пальцев окрестные вино-водочные точки, частенько наведывались в город и водили по ночам в каптёрку подзаборных потаскух, извечно ошивавшихся около училища. Мы наверху спали без задних ног, намаявшись за день, устав от неразношенной, непривычной военной формы, а они в это время в нижней каптёрке резались в «секу» на деньги, пили водку или драли баб. Уже потом, когда почти все они с училищем распрощались, оказалось, что «с молотка» пущено всё, что плохо лежало в батарее.

Об их похождениях такие, как я, узнавали из третьих рук, от тех, кто был с ними на короткой ноге. Они приблизили к себе более шустрых и проворных, тех, кто до поступления в училище успел разобраться во многих вопросах жизни, был не из последних на улице и уже тогда имел определённый успех в общении с женщинами. Эти ребята быстро поняли, что законы улицы живы и в стенах училища.

«Бегемот», «Лобзик» и Степан были любителям хорошо выпить. Иногда в дело шёл даже дешёвый одеколон, «реквизируемый» из тумбочек у «сослуживцев».

Именно это пристрастие не только решило судьбу двоих из них, но, мало того, чуть не подвело под монастырь.

Как я уже заметил, товарищи из войск поступали в училище не совсем для той цели, для которой оно было предназначено. Время службы у них шло себе, не зная остановок. Полгода, а то и больше, они отдыхали от своей части, командиров, армейской службы, вспоминая всё это, как дурной сон. К тому же, после отчисления их направляли на оставшийся период службы не куда-нибудь в Забайкалье или на Дальний Восток, а в части в ближайших районах европейской части страны. Жили они по принципу: «Солдат спит – служба идёт».

Командиры нисколько не задумывались, сколько вреда наносилось этими проходимцами за те несколько месяцев их пребывания в батарее, какое растлевающее действие производила эта когорта на юные головы и души. Многие, между тем, возмущаясь про себя их положением, помалкивали, видя, как с ними разговаривают офицеры, наблюдая потворство. Складывалось впечатление, что мы, остальные, были не посвящены в армейские тайны, знание которых давало право на такое общение.

Да, бывшие солдаты любили покуковать над рюмкой. Но больше других усердствовал в этом сержант Лобзов. За три месяца, проведённые в училище он отстоял по его собственным подсчётам в наряде по батарее «вне очереди» около шестидесяти раз: его то и дело снимали за плохое несение службы, а вечером, в тот же день он заступал в наряд снова.

Таким образом, сферы влияния поделились сами собой. По ночам Лобзов беспрепятственно обирал тумбочки в батарее, когда того требовали обстоятельства или его организм. Яшковец властвовал в подвальной каптёрке, гостеприимно распахивая её двери для ночных посетителей. А «Бегемот» по расположению духа и желанию присоединиться то к одному, то к другому, был завсегдатаем компаний и участником всех попоек.

К концу октября первого курса судьба разлучила трёх дружков.

Случилось это накануне Октябрьских праздников. Наша батарея тогда заступала в наряд по училищу. Степан с Лобзовым поехали в учебный центр, в наряд по столовой, а «Бегемот» остался в наряде по училищу, то ли в патруле, то ли ещё где-то. Возможно, и его бы постигла участь этих двух искателей приключений, если бы он оказался с ними.

Была суббота, и, возможно, решив выпить по случаю выходных, Степан с «Лобзиком» сходили в близлежащую деревню, крайние дома которой находились метрах в пятистах, за небольшим яблоневым садом, отделявшим полуразвалившийся шлакоблочный забор учебного центра от посёлка.

Следует заметить, что учебный центр представлял собой комплекс из длинной одноэтажной казармы красного кирпича, двухэтажной столовой, административных зданий с казармами взвода обеспечения, офицерской гостиницы, продовольственного склада, караулки и кочегарки. В некотором отдалении от всего этого находился парк с боевыми машинами и автотехникой, а ещё дальше, ближе к овражистому лесу – подсобное хозяйство училища: коровники, свинарники, овчарни, конюшни, летние загоны для скота и даже своя училищная скотобойня, а также гаражи для тракторов, сенокосилок и комбайнов. Последнее составляло гордость нашего зампотылу, полковника Молчалина, с виду напоминавшего настоящего барина, негласного хозяина богатых местных угодий, занятых училищным полигоном. Это для его коров весь август косили сено, и для его свиней каждый божий день машина привозила из училища огромную бочку отходов из курсантской столовой. Вся подсобка существовала якобы для нужд училища, для курсантского стола. Но кормили в училище довольно посредственно, и это была всего лишь байка для прикрытия тёмных делишек.

Занятий в субботу в учебном центре не было: обычно выезжавшие туда курсантские подразделения спешили вернуться к выходным в город – всем, и командирам, и курсантам хотелось отдохнуть в привычных условиях городской цивилизации. Поэтому он был пуст и безлюден. Кормить было некого, и работы в столовой не было никакой. На душе и так было тоскливо, а тут ещё суббота, выходной.

Вот Стёпа с «Лобзиком» и решили развлечься, развеять пакостное настроение: пошли в село, взяли дешёвой «барматухи», потому что на водку не хватало денег, запаслись немудрённой закуской, вернулись в столовую, разложились в углу, за столиками, пригласили для кампании нескольких человек и начали «гудёж».

В это время в столовую вернулся прапорщик, дежурный по столовой, и обнаружил эту развесёлую пирушку. Он сам где-то шатался целых два часа, делать-то всё равно было нечего, но вот решил проверить, как там дела в столовой, и чуть в обморок не упал, увидев, что там твориться, пока его нет.

Бешеный от злобы, негодующий, он подскочил к нагло распивавшим винище кухонным рабочим, заматерился, застучал по столу, попытался растащить невменяемую кампанию и грохнул об пол две ещё не распитые бутылки «чернила».

«Ах, ты, подлюга, – вскочил Степан, свирепея, – я же тебя сейчас урою!»

Бывший ефрейтор бросился на прапорщика, тот пустился наутёк, крича на ходу, что найдёт на него управу. Яшковец попытался догнать его, чтобы выполнить своё обещание, но ноги слушались его уже очень плохо, а дежурный же по столовой ретировался весьма проворно.

Погоревав немного, Степан и «Лобзик» пошли мыкаться по учебному центру, заглянули в караул, где стояли наши же ребята, среди которых были и их дружки, пожаловались там на «нехорошего прапорюгу», попросили денег, а когда им отказали, начали рвать друг на друге погоны, петлицы, проклиная крепкими словами армию и, в том числе, своих сокурсников, которые «зажали корешам на выпивон». В караулке их усмирять побоялись, потому что начальником караула стоял замкомвзвода из молодых, и они пошли блудить дальше. Ноги понесли их снова в деревню за «бухлом».

Едва они скрылись за забором, как в карауле появился офицер, дежурный по учебному центру, и приказал поймать двух пьяных дебоширов (он-то не знал, что они только что были здесь). Несколько свободных от смены караульных тут же пустились на поиски и быстро настигли приятелей, пошли за ними не некотором удалении, не решаясь подойти ближе. Так и сопровождали их до самой деревни.

По дороге в село Степан и «Лобзик» то обнимались друг с другом, то ссорились, в чём-то не соглашаясь, и тогда свирепо дрались «на ремнях», сеча друг другу лица острыми краями бляшек. Потом вдруг окровавленный Яшковец бросался обнимать Лобзова и просить у него прощения. Они оба рыдали пьяными слезами и снова шли, обнявшись, но вскоре снова ссорились.

В деревне Степан заторговался с каким-то мужиком за свои часы, предлагая купить их за два червонца.

Часы были хорошие, надо сказать, и грех было бы не отдать за них такие деньги. Но мужик, мерзавец, взял, да и обдурил их самым хамским образом. Он забрал часы, сказав, что деньги у него дома, и он их сейчас вынесет, зашёл в калитку и исчез.

«Лобзик» и Степан стояли под оградой в ожидании денег ещё минут двадцать. Потом до Яшковца дошло, видимо, что их обвели вокруг пальца.

«Падла!» – заорал он, взвыл словно подстреленный волк, и бросился во двор.

Дом был наглухо затворён. Степан оббежал его несколько раз, стуча в окна и двери, но никто не отозвался. Тогда он сковырнул одну ставенку, разбил оконное стекло и влез внутрь.

Стоявшие у изгороди караульные минут десять к ряду слышали, как из дома доносились странные звуки: звон стекла, скрежетание металла, удары, плески, маты. Вдруг входная дверь с жалобным стоном вылетела из косяков, и на пороге показался Степан, ничего не видящий перед собой от бешенства. Огромные кулаки его были окровавлены, вылезшие из орбит глаза бешено вращались, как у быка на корриде.

«Где он?!» – страшно так, что его услышала, наверное, вся деревня, зарычал Яшковец, «Где он?!» – разнеслось по округе эхо его пьяного рёва. «Где он?!» – жалко плача: часы-то были его, – пропищал Лобзов, выглядывая из-за плеча громилы. Но мужика того и след простыл. Он даже и не заходил в этот дом, где, к слову, жила одинокая старушка, а прошёл огородами и был таков.

Неизвестно, что было бы дальше, но подоспевший к этому времени дежурный по учебному центру приказал караульным схватить пьяниц и, повязав верёвками, бросить в кузов машины.

Караульным волей-неволей пришлось подчиняться. К тому же с офицером было несколько невесть откуда взявшихся третьекурсников, тут же бросившихся крутить руки приятелям.

Как ни ругался Яшковец, как ни угрожал расправиться со всеми, кто к нему и его «брату» прикоснётся, их всё же связали и доставили в учебный центр. Правда, далось это с большим трудом, потому что Степан был дюже здоровый и даже пьяный, еле стоящий на ногах, раскидывал нападавших как пушинок. Едва его спустили на землю, как он бросился на подошедшего посмотреть прапорщика, того, что разбил их бутылки, и, так как руки у него были связаны за спиной, стал остервенело пинать его под задницу и куда попало ногами. Прапорщик поскакал прочь как кузнечик, крича: «Держите его, держите!» Яшковец же, не отставая, продолжал его пинать и горланить на вовсю округу: «Убью тебя, сволочь!»

На него снова набросились, подсекли ногу, повалили на асфальт и набросились сверху кучей. Он упал прямо в лужу студёной осенней воды, одну из тех, что покрыли собой плац, на котором развернулось действо, и закричал, зовя на помощь: «Лобзик! Ты где?! Лобзик, выручай!»

Сержант Лобзов, валявшийся без памяти в кузове машины, услышав призывы друга о помощи, очнулся от забытья, поднялся кое-как и с криком: «Наших бьют!» – прыгнул вниз с машины, да так неудачно, что тут же поскользнулся и сломал руку, грохнувшись навзничь на асфальт, на завязанные за спиной руки.

Дебоширов немедленно отправили в училище, посадили на гауптвахту, а к вечеру, когда сменился наряд до нас дошли отрывочно, а потом всё более и более подробные рассказы о случившемся.

Такого «грандиозного шухера» не случалось потом ни разу за всё время моей учёбы в училище.

Где-то через неделю после этого пришла на училище бумага из суда. Бабулька, которой учинили пьяный погром, подала в суд иск. Тут-то все в училище всполошились. Нашу батарею несколько раз усаживали на всевозможные собрания, на которых публично осуждалось хулиганское поведение этих двух прохиндеев. Они выступали, каялись, как положено, в совершённом, обещали, что больше так не будут. Но так просто отделаться тут было тяжело: дело-то пахло тюрьмой. Суд приближался, и не миновать бы им тюрьмы, если бы не комбат и командир дивизиона, предпринявшие всё, чтобы уладить дело полюбовно. Слава богу, на том и порешили, что бабульке возместят нанесённый ущерб, и она не будет в претензиях. Она согласилась и запросила три с половиной тысячи рублей. Торговаться не стали: отдали сколько назвала, лишь бы до суда дело не дошло. Родители переводы из дома прислали, как узнали в какую историю их сыновья влипли.

До суда-то не дошло, да вот начальник училища сразу же после окончания разборов подписал приказ об отчислении курсантов Яшковца и Лобзова из училища.

Уезжали они в войска не как побеждённые, а как победители: ночью, накануне отъезда, собрали всех своих дружков в последний раз в нижней каптёрке и устроили шикарные проводы, как положено, с пьянкой и с песнями. Там, кроме солдатской братии собрались и приближённые из наших рядов. Сначала пили водку, а когда она кончилась, поднялись в батарею, собрали весь одеколон по тумбочкам и пили его, слегка разбавляя лимонадом. «Лобзик» глушил одеколон, не разбавляя и не закусывая, поэтому вскоре вырубился. Его обмякшее тело подняли наверх, бросили на кровать, а сами пошли догуливать. Сам не видел, но говорят, что утром простыни его постели были пропитаны зелёным потом от «Шипра».

Степан тоже быстро «уготовался», но не отрубился, как его дружок, а пошёл наверх учинять прощальные разборки всем «чмарям и гнидам».

В казарме в ту ночь было тихо. Казалось, все вымерли, но тишина эта была обманчива. Вся батарея, затаив дыхание, вслушивалась в ночную тишину, в шаги Степана между рядов двуярусных кроватей.

Я тоже тогда проснулся от этой непривычной, мёртвой тишины, среди которой раздавались какие-то непонятные хлюпающие звуки, и, сообразив, в чём дело, притаился и лежал тихо, как мышонок.

Степан, словно приведение, ходил между рядами кроватей и выискивал, низко наклоняясь к каждому, тех, кому хотел на прощанье набить морду или хотя бы сказать, кто он такой есть. Когда он лупцевал очередного бедолагу по лицу, тот даже не пикал и не сопротивлялся, а молча сносил побои. Лишь одного он помиловал, хотя и намеревался поколотить, за то, что тот был его земляк, и, лишь «прочитав» ему мораль, оставил в покое.

Только один решился отдать ему отпор. С ним Степан дрался долго. Они валялись, катались в проходе между кроватями в двух шагах от меня, и я видел эту страшную пьяную, злобную драку во всех подробностях.

Степан таскал своего противника за ворот нижнего белья, и то летал по коридору, цепляясь руками за тумбочки и ряды кроватей. Силы были явно неравны, но всё же Степан отпустил смельчака, сказав, что тот молодец: не побоялся с ним драться, но он лишь огрызнулся в ответ, не подумав даже о благодарности за комплимент. Этого человека я уважаю до сих пор, даже сейчас, перед выпуском из училища, хотя никогда не говорил ему об этом.

Особых грехов у меня перед Степаном не было, но всё же, когда он начал рыскать рядом со мной, мне сделалось страшно: мало ли что ему могло не понравиться в моём поведении. К тому же был один случай, произошедший ещё во время курса молодого бойца. Мне тогда надо было попасть в нижнюю каптёрку за самой обычной вещью, за граблей. Народу у входа в неё собралась целая толпа, и Степан выталкивал всех взашей. Что-то дёрнуло меня тогда протиснуться сквозь летящих прочь к порогу его богадельни, где мы и схлестнулись.

Против глыбы Степана я напоминал общипанного воробья. Тело моё было тщедушно и хило. Но, вот, поди ж ты, чувство собственного достоинства было намного сильнее. Степан был тогда не на шутку разъярён, но удержался от того, чтобы заехать мне по физиономии, а, немного помедлив, просто сказал: «Если бы ты знал, откуда я пришёл, ты бы не стал так со мной разговаривать». Так и сказал. И я постоял, пытаясь понять его слова, и отступил, почувствовав их силу, силу их откровения, почему-то открытого мне. Только потом я испугался, осознав, с каким страшным человеком вздумал только что спорить.

Потому-то и лежал в страхе в ту ночь, думая, как мне вести себя, если Степан вдруг меня поднимет. Личных врагов у него не было, но он, видимо, решил исполнить роль третейского судьи. Меня чаша сия миновала.

Вот так «Лобзик» и Степан уехали, а «Бегемот» остался, один из «святой» троицы, приняв у Степана «по наследству» «подземное царство».

Ещё некоторое время он возглавлял все сборища и пьянки, пока вдруг большая кампания не стала распадаться на мелкие кучки, редеть и, в конце концов, совсем растворилась. А «Бегемот» так и остался один с двумя-тремя непостоянными приспешниками. Зато за ним тоже до конца училища закрепился волчий билет. Впрочем, он не сильно и расстраивался.

И вот теперь он, как и я, имел напротив своей фамилии в списке пустую клеточку и озадаченно смотрел на неё.

Остаток дня я провёл в скверном настроении. Обнаружилось, что пустые клеточки стоят ещё напротив нескольких фамилий, в том числе и против фамилии моего дружка, Гришки Охромова, поспешившего поделиться со мной этой печальной новостью. Вместе мы принялись гадать, чтобы это значило, но так ничего и не придумали, и уснули в тоске и тревоге.

Помаявшись несколько дней, я перестал об этом думать, так как голова разламывалась от бесплодных размышлений. То же самое я посоветовал сделать и Охромову. К тому же буквально на следующий день об этом происшествии стало известно командованию. Кто-то донёс, желая выслужиться.

Нас построили и перед строем объявили, что в связи с несанкционированным разглашением списки распределения будут аннулированы и «существенно переиграны». Все ходили расстроенные, и только такие, как я, были довольны. Во всяком случае, все теперь снова были в равных условиях.

До выпуска оставался ещё месяц. Начались государственные выпускные экзамены. Стояло жаркое лето, располагающее к купанию на речке. У меня была куча долгов, с которыми надо было успеть расплатиться за оставшееся время. И эта извечная для меня проблема – откуда взять деньги.

А вообще-то, всё было прекрасно и великолепно! Если жить, не подгоняя события, не торопя жизнь, вдыхая её упоительный аромат, ощущать, что ты силён, красив, молод, обожаем женщинами. Эти качества, всё-таки, останутся со мной, куда бы я ни попал.

Я наслаждался упоительным июльским воздухом, подставлял жаркому солнцу своё крепкое, худощавое тело, отвлекаясь от тяжёлых мыслей и тоскливых будней запретным купанием на городском пляже, и с тоской и упоением одновременно ощущал, как проходит каждый день моей курсантской жизни, которая вот-вот должна закончиться.

Чем ближе был выпуск, день нашего прощания друг с другом, тем острее ощущал я необъяснимую, щемящую тоску, закрадывающуюся в душу.

Мне было грустно расставаться со всеми, независимо от того, нравился он мне или нет. Но особую печаль навивала мне мысль о том, что скоро не будет рядом со мной моего единственного в училище друга, настоящего друга, которому я доверял все свои тайны и который меня посвящал во все секреты своей жизни. Мы нередко вместе пускались в различные приключения, вместе гуляли, у нас были общие знакомые и подружки в городе и даже общие интересы и увлечения. Нередко нам приходилось даже оспаривать друг у друга пристрастия, но из-за женщин мы никогда не ссорились, считая их существами низшими и недостойными того, чтобы через них происходили у нас разногласия.

Но, как бы то ни было, беспощадное время пожирало день за днём нашей дружбы, оставляя всё меньше и меньше времени.

Однако мы продолжали жить весело, как бы там ни было.

Жизнь наша продолжалась и днём, и ночью. Как перед гибелью мы спешили взять от этой жизни всё. Как и у большинства, у нас впереди маячили далёкие гарнизоны в глухомани, а вокруг ещё был город, такой прекрасный и манящий, особенно сейчас, когда жить в нём осталось считанные недели.

Несмотря на то, что мы учились, вернее, уже доучивались, на последнем, четвёртом курсе, свободного выхода в город у нас так и не было. Но лишь только последний офицер покидал курсантское общежитие, как начинались сборы на ночные похождения. Самые проворные уже мчались, переодевшись в спортивные костюмы, самое любимое одеяние нашего брата, по уличным закоулкам к забору, за которым их ждала другая жизнь. Несколько минут, и целая орда «спортсменов» уже бежала наперегонки к проспекту, ловить «тачки», чтобы разъехаться потом кто-куда: кто к подружкам, кто к жёнам, а кто и просто пошалить в кабаке. Это было ночью, а днём, после обеда, когда разрешено было заниматься спортом, мы с Охромовым, одев на плавки одни спортивные трусы, скрывались в лесу, покрывавшем склон холма, на котором высилось наше училище и мчались на городской пляж. Здесь в жаркий летний день можно было встретить многих наших знакомых девчонок, поваляться с ними вместе на горячем песке, порисоваться, ныряя с вышки, поплавать в тёплой, как парное молоко, воде – в общем здорово отдохнуть.

Пляж всегда был полон народа. Гомон, плеск, крики и прочие давно ставшие привычными и любимыми звуки радостно волновали сердце, но вместе с тем мне бывало и грустно вдруг, просто от того, что всё это скоро кончится, и придётся ехать неизвестно куда.

На пляже забывалась армейская жизнь: строй, наряды, надоевшая порядком форма, учёба. Казалось, что ты в каком-то беззаботном отпуске, который предоставил себе сам. Жизнь вокруг фонтанировала ярким, сочным букетом и казалась праздником, на который ты попал словно из затхлого пыльного чулана. Пёстрый мир врывался в нас своими яркими красками и пьянил, крутил своей хмельной пеной. Возвращаться в училище отсюда совсем не хотелось, но, скрепя сердцем мы всё-таки уходили, когда время истекало и спешили обратно к своей серой, нелюбимой тоске, чтобы к вечеру снова с ней расстаться. Когда же приходилось целыми днями сидеть теперь в его стенах – это казалось сущим наказанием.

Время тянулось тоскливо и медленно. Ничто внутри него уже не интересовало, и мы мыкались, не зная, чем заняться. Тогда приходилось стоять в очереди к телефону-автомату у КПП, а потом долго и бестолково болтать с какой-нибудь знакомой, если та оказывалась дома, или звонить другой и жаловаться на свою судьбу и слушать утешения.

Вообще, о наших подругах можно было бы говорить долго. Все они были молодые развесёлые девчонки, рядом с которым улетучивалась вся горечь из души, всё становилось легко и просто. Конечно, случалось, что попадались и не в меру серьёзные. Но с такими было скучно, сложно, тяжело. Они чего-то хотели от жизни, ещё не расстались с иллюзиями и имели пуританское понимание отношений между мужчинами и женщинами, берегли свою чистоту и девственность, мечтая встретить единственного, кому отдадут свои прелести, а если случалось, что теряли и то, и другое в связях с нами, то с надоедливостью назойливой мухи навязывали лишившему их девичьей чести роль этого «единственного мужчины» до тех пор, пока, разозлившись, им давали понять, как далеко им следует пойти.

Да, что касается вопросов связей с противоположным полом, то тут среди курсантов было подавляющее большинство пройдох вроде нас с Гришей. Тех же, «вислоухих», кто однажды попав с бабёнкой в постель, страдал после этого, мучимый чувством долга, считал себя чем-то обязанным перед ней, быстро опутывали, окручивали, «окольцовывали». Ну, что ж, так им и надо. Лично я никогда и не питал насчёт женского пола никаких иллюзий. Так уж у меня сложилась судьба, что я знал, что рано или поздно всякая женщина становиться бабой-курвой, какой бы ни была она воспитанной и хорошей на первый взгляд.

Примером тому служила моя собственная мамаша, тоже с виду воспитанная и «правильная» женщина, про которую, наверное, и подумать-то что-нибудь нехорошее было бы грешно, но грешные тайны которой в большинстве своём были известны мне, её сыну, не раз наблюдавшему постельные сцены из своей детской кроватки. Не знаю почему, но видно, она считала меня глупеньким малышом, и не стеснялась при мне ложиться в постель со своими хахалями, которые все до одного казались мне скотами. Тогда я действительно мало чего понимал, но память моя сохранила эти сцены яркими, ядовитыми пятнами до тех пор, пока я сам не вступил в пору половой зрелости. А здесь я уже стал подлецом в понимании моралистов и практичным человеком со своей точки зрения. С женщинами я был на короткую ногу, очень им нравился, быстро, если хотел, совращал их, и так же быстро с ними расставался, чуть только возникали какие-нибудь претензии.




Глава 3


Что и говорить, были «жахи» и похлеще меня, но я был вполне доволен своей жизнью. Единственное, чего долго не мог я приобрести, так это умение молчать. Я уже говорил, что не раз за это жестоко поплатился, но, в конце концов, «поумнел» и научился держать всё в себе, хотя это было трудно: мне непременно хотелось поделиться с кем-нибудь своими похождениями. Но откровенности оборачивались против меня же, и я учился держать язык за зубами, как бы тягостно это ни было. Между свободой говорить и свободой действовать я выбрал последнюю.

Уметь молчать – тяжёлая наука. Молчать о своих чувствах – значит, подавлять свою душу, молчать о своих мыслях – значит, сушить свои мозги, но научиться молчать, чтобы сохранить свою свободу, пусть рабскую, но свободу, в моём положении было вопросом, определяющим качество моего существования.

Хранить тайну подобно искушению. Человек, видимо, так устроен, что у него возникает потребность поделиться своими мыслями, и, если не с людьми, то хотя бы с бумагой. Поняв, что люди недостойны, чтобы доверять им, я завёл дневник, в который стал записывать свои мысли, пережитые приключения и чувства. Иногда меня посещали даже стихотворные формы, будто слепые, бродившие по закоулкам моего сознания, которые, если удавалось, я записывал туда же.

Дневник этот не видела ни одна живая душа, даже мой ближайший друг, Гриша Охромов. Я старался писать в нём таким тарабарским почерком, что никто кроме меня самого не разобрался бы в написанном там. К тому же простейшая шифровка, навыкам которой я слегка подучился, избавляла меня от всяческого беспокойства. Спецслужбы, вроде бы, заниматься мной не собирались, а простой любознайка сломал бы там ногу, если бы сунулся что-нибудь почитать.

Вот эта незатейливая тетрадочка с мудрёным названием «Философские тетради» и стала хранителем всех моих тайн, впечатлений и печалей. Да, да, печалей, потому что, хотя я и уверял себя, что жизнь моя прекрасна, очень часто мне бывало грустно. К тому же не такая уж она прекрасная и была. Что в ней, вообще, было хорошего?

Взять хотя бы моих родителей. Про мать я уже сказал немного. Вспоминая своё детство, я не могу избавиться от грусти. Отец…. Как-то я записал в своём дневнике: «Сегодня получил письмо от матери. Благодарит за фотографию, пишет, что я всё больше становлюсь похожим на отца. Зачем она это делает? Зачем вспоминает его? Кто он ей теперь? Кто он ей с того момента, как она в первый раз его предала? Есть ли, вообще, у этого лицемерного существа – женщины – что-нибудь святое? Ставила ему рога, а теперь умиляется воспоминаниями о нём. Тварь. Она моя мать, но она тварь, низкое животное, не достойное любви. Интересно, знает ли она, что я всё видел и помню это ещё острее, чем раньше. Это её заслуга, что я не верю теперь ни одной из женщин. Не знаю, любил ли её отец, но я её ненавижу. Неосознанно, со скрытой яростью. Она даже не догадывается, как я её ненавижу».

Об отце своём я знал совсем немного. Его почти не бывало дома, а когда он приходил, хотя и уставший, но находил в себе силы шутить и смеяться.

Помню, мать всегда упрекала его в том, что мы живём плохо только из-за него, что в том, что мы нищие, виноват только он, что все его бывшие друзья и однокашники давным-давно уже выбились в начальники, «вышли в люди», обеспечили себя и своих детей.

Подобные разговоры мне приходилось слышать очень часто, но однажды мать зашла в своих обвинениях слишком далеко:

– Что ты сделал полезного для своей семьи за те десять лет, что мы прожили с тобой вместе? У других, как у людей: и машина, и дача, и всё прочее. А что у нас? У нас же ничего нет. Я уже забыла, что такое театр. Ты мне хоть можешь сказать, когда мы с тобой в последний раз были в кино вместе?

– А разве ты не ходишь в кино? – спросил он с такой печальной улыбкой, что она аж покраснела, а мне сделалось не по себе, и я ощутил себя виноватым во всём, что происходит в нашем доме.

Мать замялась, но всёже ответила:

– Хожу, но одна…. А ты?! Ты, ты!.. Что ты сделал для меня, для семьи, для сына? Что? Что?! Десять лет прошло, как я согласилась выйти за тебя замуж. Десять лет! Десять лет этой сумасшедшей жизни и никакого результата! Что ты сделал за эти десять лет? Мы по-прежнему нищие, такие же, какими начинали жить.

– Я делаю… делаю. Я хочу, чтобы были счастливы все, а не отдельные люди. Я делаю это для всех.

– Я устала от твоих вселенских прожектов, понимаешь?! Устала! Я хочу быть обыкновенной женщиной, иметь обыкновенного мужа. Я вполне довольна была бы, если бы ты занимался только домом. Не надо думать про других. Они сами о себе побеспокоятся. Ты очень плохо знаешь людей. Все они сволочи!

– Зачем ты так говоришь? Ведь ты тоже человек. Все люди изначально добрые. Просто у многих болеет душа, и серьёзно болеет. Всё наше общество нищее духом и больно злым нравственным недугом, – ответил ей отец.

– А ты что, лекарь?! Ты лекарь! Посмотрите на него! Взялся вылечить наше общество! А то, что семья сидит голая и босая, так это ничего! Главное общество! Об-щест-во! – закричала мать в издевательском тоне.

– Ты слишком преувеличиваешь, Галя. Да, мы бедны, но не настолько, чтобы впадать в отчаяние. Да, я знаю, как живут другие. Но ты же знаешь, что я никогда не опускался и не опущусь до воровства.

– Правильно, ты у меня правильный! Ты – хороший! Но что ты знаешь?.. Что ты знаешь?!.. Ты даже не можешь сказать, откуда что берётся в этом доме. Этот дом держится только на мне, исключительно на мне!..

– Ну, честь тебе и хвала за это. Женщина всегда была хранительницей домашнего очага.

– А я устала держать очаг в этом доме!

– Ты просто устала меня любить, Галя, вот и всё, – ответил ей отец и ушёл….

Вскоре после того разговора отца арестовали. Потом был суд. Меня туда не пустила мать. «Ты должен забыть, как его звали, – сказала она мне тогда. Сказала и не пустила. – Это не для твоих детских ушей».

Сама она тоже на суд не пошла, а вместо этого взяла и напилась на кухне до свинского состояния. Такой, как в тот раз, я её ещё никогда не видел.

Отцу дали большой срок, а я даже не знал – за что. На суде его последним желанием было повидать сына. К нам домой пришли и передали его просьбу. Мать, совсем пьяная, сначала начала кричать, потом билась в истерике у порога, хотя меня насильно никто не собирался вести, а потом ушла в спальню с одним из пришедших.

Когда мужчина вышел из спальни, то сказал в дверь: «Ладно, он никуда не пойдёт. Я найду, что сказать вашему мужу». За ним из дверей вышла моя мать, запахивая махровый халатик, под которым было видно голое тело. Она облокотилась о косяк двери, глядя в никуда потухшим взглядом.

Уходя, мужик сказал уже на лестничной клетке своему товарищу: «Ну и стерва. Я такой ещё никогда не видел!» Тот улыбнулся с пониманием, а мне сделалось так гадко, так отвратительно, что я долго не мог прийти в себя.

Да! Жили мы, действительно, бедно. В доме кроме старого, еле живого телевизора, да ветхого проигрывателя никакого богатства не было, поэтому рос я с тяжёлым чувством ущербности и тайным, тайным до страшного, желанием разбогатеть.

Десятилетие, в которое мне суждено было родиться, отметилось бурными событиями. Его вспоминали как время лихолетья, как насмешку над нашим образом жизни и покушение на устои нашего общества. Но я был мал и мало что понимал, хотя отец говорил, что это попытка вернуть свободу, которая не удалась.

Отца часто и подолгу не бывало дома. С мамой было хорошо, но я почему-то скучал и ждал, когда он вернётся. Всякий раз, когда он появлялся на пороге дома, я с радостью бросался к нему и обнимал его за усталые ноги. Он ласково гладил меня по голове, и говорил только одно: «Здравствуй, сынок!»

Я, улыбаясь, прижимался к его коленям, и прямо с порога тащил его к кубикам, солдатикам, машинкам и другим мальчишеским забавам. Наступали счастливые часы. И не умытый, в дорожной пыли, голодный папа сидел со мной и играл в игрушки. В конце концов, я засыпал у него прямо на руках, и он относил меня в мою кроватку и укладывал спать. А потом, просыпаясь ночью, я видел, как, включив настольную лампу, он что-то пишет, склонившись над письменным столом.

Мать моя хотела жить «для себя». Так жили все вокруг. Она находила нужных знакомых, приспосабливалась, как могла. Отец же, когда узнавал о её хлопотах, выходил из себя. В такие минуты он сначала молчал, постепенно делаясь багровым, надуваясь, а потом всё накопленное залпом выкладывал. В этом состоянии он мог назвать маму не только «мещанкой», «рабой денег», но и словами покрепче. Мама, выслушав его обвинения, быстро урезонивала мужа:

– Ты вот, колбаску кушаешь, а ты знаешь, откуда она, эта колбаска? Ты пойди, купи её в магазине! В магазине-то, чай, ни разу не давился за нею?.. Да и то там только «варёнку» дают! А пойди, сухую достань или копчёную! Выложишь половину своей несчастной получки за одно колечко. Да если бы не моя приятельница, Ирина Антоновна, из обкомовского спецбуфета, шиш бы ты чего увидел хорошего. Ты думаешь, приносишь две с половиной сотенных домой, так и король?!.. Фига с два. Ты пойди на эти денежки купи чего-нибудь! Мы без штанов сидели бы, если бы ты по магазинам ходил, да на базар! Только благодаря моим знакомствам концы с концами сводим. Я ещё только про еду говорю. А если про шмотьё, то сиди, вообще, не заикайся! Один только твой костюм полторы твоих получки стоит….

После такого отпора отец, обычно, замолкал и больше не спорил. В самом деле, мы сводили концы с концами только благодаря маминой пронырливости, или, как называется это по-другому, её умению жить. Многие наши знакомые не дотягивали до следующей получки, и говели неделю, а то и две. У них не было знакомых в спецбуфетах.

Правда, и мамины возможности были более чем скромные. Любая буфетчица, занимая столь выгодное место, не прочь была бы использовать своё знакомство с большей пользой, чем снабжение какой-то назойливой, надоедливой и даже, можно сказать, нагловатой женщины, машинистки в какой-то захудалой конторе, от которой нет никакой пользы ни вообще, ни в частности. Мама брала верх лишь своей бессовестной настырностью. Только её умение надоедать людям, играть на остатках их растерянной в жизненных передрягах совести помогало ей «что-то достать».

Отец не только не умел заводить выгодных знакомств, но и не хотел. Напротив, он считал это низким, гнусным, недостойным его делом. Словом, был он человеком непрактичным и даже, можно сказать, вредным, в понятии окружающих, для нормальной семейной жизни.

Всё, что он ни делал, встречало непонимание и критику. Он пытался найти сочувствия у моей матери, но та обычно отвечала: «Сам виноват!»

Иногда деятельность отца оборачивалась наносила прямой ущерб нашему существованию.

Как-то мать «пробила» ордер на квартиру. Мы очень долго ютились в грязном углу, снимаемом у одной старухи, проживавшей в аварийном доме, и платили ей за это «удовольствие» деньги обременительные для нашего и без того тощего кармана. Но не успели мы даже обрадоваться такому долгожданному, «своему» жилищу, как ордер наш аннулировали, как объяснила мне мама, «из-за папы», который когда-то пытался разоблачить квартирные махинации городской элиты, но кроме как «по шапке» за это дело ничего не получил.

Было много и других, мелких, правда, но от того не менее обидных случаев, когда мне приходилось страдать за своего отца, и я даже не знал, почему.

Отцу и самому не раз доставалось. За то, «квартирное», дело пытались привлечь к уголовной ответственности, как клеветника, пытающегося дискредитировать партийно-государственный аппарат, и только покаяние, к которому его вынудили, публичное, принародное унижение, спасло его от тюрьмы.

Тогда его, кажется, сломали. После этого он заметно сдал, сделался больным и грустным. И, хотя он стал осторожен, давление не прекращалось, и мы постоянно чувствовали себя чуждыми элементами в нашем обществе.

Мама вскоре решила отделиться от этого печального айсберга и пошла путём, про который я уже упоминал. А отца продолжали потихоньку гноить живьём. У него то и дело случались неприятности на работе, хотя он и старался добросовестно исполнять свои обязанности. Случалось с ним и нечто иное, что с первого взгляда казалось случайностью.

Однажды, незадолго до Нового года, он напоролся в городе на группу малолеток, которая ни с того, ни с сего вдруг прицепилась к нему. Его избили так, что он несколько недель не мог подняться с больничной койки.

Однако, отец был упрям и не желал оставлять свои донкихотские замашки и жить, как все, не высовываясь.

Мать уговаривала его жить, как все люди, на что он отвечал ей с печальной иронией и грустной улыбкой:

– Ничего-то ты не понимаешь, радость моя.

Слова «радость моя» получались как-то особенно грустно. И она так же грустно улыбалась и отвечала:

– Я-то всё понимаю, да просто жить так, сил больше нет. Не могу я так больше!..

Да, в те времена в её спальне ещё не было посторонних мужчин….

И каждый шёл своей дорогой: отец продолжал заниматься своим делом, а мама жила, пытаясь хоть как-то обхитрить судьбу, выиграть у неё рублик-другой.

Отец говорил ей:

– Пойми, если все будут такими, как ты, страна никогда не выберется из трясины.

Она парировала:

– А если мы будем такими, как ты, то просто-напросто сдохнем с голоду, вот и всё!

Отец понимал, как печальна, безнадёжна и неприкаянна наша жизнь, что, если жить честно, прокормить семью невозможно, но, видимо, не мог поступиться своей совестью и честью, никогда не только не шёл на грязную сделку, но и всячески боролся с этим.

Он был умён. Он был даже мужественный человек, потому что, как сам говорил, в течение последних десяти лет на его глазах родились, боролись и умерли его идеалы, мечты и надежды, но он всё же продолжал бороться, в полном одиночестве, не падал духом до самого конца, пока его, в конце концов, не упрятали за решётку. Впрочем, борьба эта была похожа на сражение Дон Кихота с мельницами или битву с тенями прошлого: время настало другое, а потому конец её был предсказуем.

В то время, когда отец был рядом, я был ещё мал и глуп и не интересовался его жизнью. Теперь же, спустя время, когда вернуть ничего уже было невозможно, я понимал, что это был, если и не великий, то выдающийся человек.

Вот говорят: «Он был человеком своего времени», или «он был предвестником грядущих перемен». Про моего отца сказать так или иначе было бы неверно, хотя и первое, и второе отвечало истине. Он предвестил своё время, жил в нём, но и, самое печальное, пережил его, но об этом я узнал много позже.

Мало что сохранилось от того скоротечного десятилетия, в котором уместилось моё детство: мало достижений, документов, первоисточников информации, позволяющих пролить свет истины на событиях тех лет таким, как я. Но, главное, мало осталось людей, живых свидетелей тогда происходившего. Хотя это было совсем недавно, но мгла реакции пожрала тех, кто мог бы сказать правду, расправилась с ними, сгноила их заживо или упрятала за решётку, сшельмовав обвинения. С моим отцом тоже расправились, потому что он не мог и не хотел молчать.

Когда-то, очень давно, у нас собирались кампании папиных друзей. Встречи такие были редкими. На них частенько что-то вспоминали, ругали на чём свет стоит реакцию, одержавшую верх над интересами народа и страны, мечтали, что наступят когда-нибудь лучшие времена, и правда вернётся на эту землю.

Мама была недовольна такими собраниями. Ей не нравились разговоры, которые затевались на этих посиделках, да и по чисто практическим соображениям, гости сильно били по семейному бюджету, который она извечно стремилась поправить. Она с трудом наскребала ужин на трёх-четырёх лишних человек, и после таких посещений мы два-три дня жили впроголодь.

Может быть, поэтому у мамы была такая изумительная фигура: тонкая и стройная, как у девушки. И мужчины обращали на неё повышенное внимание, взглядами, менее чем приличными, провожая на улице её ноги.

Времена наши, действительно, были не из лёгких. Чтобы купить что-нибудь приличное из одежды, надо было копить деньги и довольно долгое время ограничивать себя буквально во всём. Папа говорил, что, когда меня ещё не было на свете, жить было легче, чем сейчас.

Заграничные вещи – это была недоступная роскошь для многих, за исключением тех, кто мог зайти в магазин с «чёрного» хода или имел большие деньги для их покупки на «чёрном» рынке, где цены были сказочно недоступные. Только лихие люди, да сынки больших начальников жили себе без забот и трудностей.

Помниться, в классе со мной учился Олег Жульков, отец которого был заведующим областной снабженческой базой. Вот тот, да. Всегда одевался с иголочки, имел какую-то там японскую квазивидеосистему, которая стоила сумасшедших денег, и множество других дорогих мелочей и игрушек. Про себя ему все завидовали, все хотели с ним дружить, искали его расположения. В классе он был королём, и все девчонки сохли по нему и готовы были позволить ему обладать собой, едва бы только он поманил пальцем, да ещё хвастались этим друг перед дружкой. Даже учителя говорили с ним заискивающе и благоговейно, и Олег не вылазил у них из круглых отличников и примерных учеников, хотя и был первым лентяем и прожжённым хулиганом, знаемым не только среди сверстников, но и ребят постарше.

Лишь один из преподавателей восстал против Жулькова и его всемогущего папаши. Это был молодой, почти мальчишка ещё, учитель физики. Он только пришёл к нам в школу после института. Увидев происходящее в школе вопиющее безобразие и несправедливость, он вступил в неравную схватку. Ровно год длилась эта необъявленная война. Физик беспощадно строчил в журнале напротив фамилии мальчика-мажора двойки, а Жульков со своей стороны, держа в руках вожжи и поворачивая мнение класса по своему желанию, куда ему вздумается, ополчил против бунтаря не только класс, но и преподавательский коллектив школы. Через год война закончилась, учитель вынужден был перевестись в другую школу, а Жульков остался и закончил учёбу с золотой медалью.

До сих пор стыдно, но и я тоже был на поводу у Жулькова, склонившись перед властью положения и денег в мире людей.




Глава 4


В училище я попал довольно странно: не сказать, чтобы случайно, но и не по своему, во всяком случае, желанию.

Стать военным в детстве я как-то не мечтал. Конечно, как мальчишке, мне нравилась форма, я с удовольствием играл в войну игрушечными солдатиками, но серьёзного желания никогда не было.

В детстве мы сами не знаем, чего хотим, кем станем. Но всё за меня решила мама. Причин для того, чтобы в четырнадцать лет устроить меня в суворовское училище, как бытовых, так и личных, у неё нашлось предостаточно. Ей, наверное, хотелось начать какую-то новую жизнь, а я в этом начинании ей мешал. Вот и устроила она меня в, как его называют, «военизированный детский сад». Именно устроила, потому что назвать по другому это было невозможно. Действовала она через своих различных высоких знакомых. Я не проходил ни одного предварительного отборочного конкурса и тура экзаменов, которые устраивались для остальных сначала в городе, а потом и в области, а сразу вместе с теми, кто выдержал это трудное испытание, поехал сдавать экзамены в училище, даже не подозревая, сколько ступенек сразу переступил.

К тому времени отца не было дома уже четыре года.

Не знаю, приходили ли от него письма, но я не видел ни одного из них. Я скучал о нём, но мать при мне о нём не вспоминала, и постепенно в сознании моём укоренилась мысль, что папа когда-то у меня был, но теперь его нет, и, наверное, уже никогда не будет. Сколько ему оставалось сидеть, когда он выйдет, и жив ли он вообще, – я не знал.

Желание матери устроить меня в военное училище было весьма велико. Не имея достаточно сил и средств, она нашла лучший для себя выход, препоручив заботы обо мне государству. К тому же мне была гарантирована дальнейшая военная карьера, и никаких хлопот о моём существовании с этого момента у неё не было. Ей удалось это несмотря даже на то, что в моём прошлом было большое тёмное пятно – осужденный за антигосударственную деятельность отец. Не знаю каких ей это стоило усилий. Но это только лишний раз свидетельствовало о её умении приспосабливаться и заводить выгодные и полезные знакомства и связи. За четыре года отсутствия мужа она добилась значительных результатов. Не смотря на то, что в городе было множество хорошеньки женщин, в спальне у моей мамы перебывала вся городская элита. Она получила неплохую квартиру, о которой мечтала уже давно.

Моя мать научила меня даже некоторым премудростям бюрократических уловок. Например, чтобы не интересовались, где мой отец, и кто он такой вообще, я заполнял графу в анкетах «отец» с семьёй не проживает. И чёрное пятно, портившее мою биографию, плавало где-то в глубине, в толще личных дел, в пыли архивов, не всплывая на поверхность.

После суворовского училища меня без экзаменов приняли в «артягу», куда с гражданки был большой конкурс. Суворовцы и солдаты с частей шли вне этого конкурса, по разнарядке. Так что после окончания суворовского училища я просто «переместился» на дальнейшее обучение в высшее военное училище….

Давно уже закончил я доблестную «кадетку», да и в «артяге» оставалось учиться – всего ничего. Давно уже моя жизнь мало интересовала мать, а меня так же не волновали её проблемы. Письма друг другу мы писали очень редко, я, в основном, просил у неё денег, а она жаловалась мне, что жить стало невыносимо дорого, и, к сожалению, ничем помочь мне не может. Пускать её в свою жизнь глубже у меня никакого желания не было.

Молодость брала своё, и у меня давно уже возникли пристрастия и увлечения, которые требовали немалых средств. Вместе с моим дружком, Гришкой Охромовым, мы предавались веселью и развлечениям, и делали так часто, как только могли. Я уже познал и женщин, и то, что это было дорогим удовольствием. Учёба в училище и будущая военная карьера интересовали меня постольку поскольку. Главным был вопрос, где сегодня бы раздобыть деньжат для ещё одного вечера красивой жизни.

Был у нас с Гришей свой любимый пивбарчик. Пивбарчик так себе, в общем-то, ничего особенного, но там было приятно посидеть, потянуть пива. Барменом здесь был хороший парень, пиво почти не «бодяжил» пиво и не обсчитывал, а так – баловался. Кроме того, здесь была довольно милая обстановка, собиралась всегда неплохая кампания, да и знакомые наши девчонки любили здесь посидеть. Поэтому частенько мы просиживали здесь в кампании весёлых подружек, шутили, курили дорогие сигареты, пили пиво с раками или таранькой, иногда коньяк с шоколадом день напролёт, если случалось «отмазаться» от присутствия в училище.

Деньги в руках у меня таяли, как снег, едва успевали появиться. Они летели, как бумага, уносимая ветром. И если раньше, на начальных курсах, мне что-то удавалось даже подкопить, то теперь я вмиг растрачивал и то немногое, что давало государство в виде мизерной курсантской получки, и то, что удавалось одолжить. Поэтому надо ли говорить, что ближе к выпуску из «артяги» у меня накопился просто фантастический по меркам курсантской жизни долг.

В конце концов, дело дошло до того, что нам с Охромовым перестали занимать в училище все, кто только нас знал, а потому как-то незаметно мы перешли на «подсос» для попоек у некоего Гришиного знакомого «из-за забора», и теперь понятия не имели, как с ним рассчитаться.

Денежное довольствие курсанта было мизерное, исчислявшееся несколькими пятирублёвками, а переводы, которые изредка всё же присылала мне мать, казались издевательски смешными и жалкими. Даже первая офицерская получка, что выплачивали сразу по выпуску из училища, не покрыла бы и десятой части моего долга, который к тому же продолжал расти: от осознания того, что всё равно не смогу рассчитаться с нашим городским кредитором, я словно слетел с катушек и занимал уже безо всяких тормозов, почти физически ощущая, как меня несёт в какую-то пропасть, под откос. Я брал денег столько, сколько давали, и они тут же заканчивались.

В училище многие перестали мне занимать ещё за полгода до выпуска, но я всё же иногда находил очередного бедолагу и занимал у него очередные две-три сотни, обещая, что непременно рассчитаюсь до выпуска из училища. Я занимал и тратил, занимал и тратил. И это было похоже на какой-то угар безумия, который я не в силах был остановить. Потому что как можно остановить то, что уже больше тебя, больше твоей жизни, что поглотило твою жизнь?.. Девочки, бары, рестораны, такси… я не узнавал сам себя, и иногда, в минуты просветления, не мог самому себе поверить, что могу себя так вести с людьми и с деньгами.

Не лучше было положение и у Гриши. К тому же он выступал ещё и поручителем перед нашим основным «зазаборным» кредитором, которого я не знал. Основные деньги, которые исчислялись тысячами, мы были должны ему. И поэтому иногда те деньги, те несколько сотен, что удавалось перезанять в училище, мы отдавали ему, как бы частично рассчитываясь, но тут же занимали у него втрое больше.

Никто и ничто не могло остановить нашего транжирства. Мы словно сошли с ума в поглощении всяких удовольствий, как будто впереди нас ждал последний день Помпеи. Мы жили, словно перед гибелью, распыляясь направо и налево.

Между тем кредиторы наши начинали не на шутку беспокоиться. Всё чаще в училище день напоминал бесконечную череду встреч с раздосадованными товарищами, которые требовали немедленно вернуть деньги. Некоторые из них, отчаявшись ждать и слушать наши неопределённые обещания и «отбрёхи», угрожали даже расправой. Но обманывать их было не страшно, поскольку их «сотни» ни в какое сравнение не шли с теми тысячами, что мы должны были человеку из города: вот те, в самом деле, висели над нами, как дамоклов меч. Поскольку тот, кто занимает такие деньги, спуску не даст: это был какой-то крутой человек. Стоит ли говорить, что у простых людей сумм с тремя нулями не бывало отродясь.

Внезапно наш «зазаборный» кредитор тоже стал прижимать ассигнования на наши увеселения, к которым мы так привыкли. Обстановка накалялась и требовала немедленного решения. Несмотря на надежду на какое-то чудо, которое вдруг должно было свалиться с неба и избавить нас от долгов, нужно было набраться смелости и посмотреть правде в глаза. Требовалось срочно предпринимать нечто большое и страшное, быть может, даже преступное….

Как-то в субботу мы, как всегда, решили пойти с Гришей посидеть в нашем любимом пивбаре. Переодевшись на квартире у одной знакомой старушки, которая жила рядом с училищем и получала от нас небольшой гонорар за хранение вещей и неудобства, которые мы ей доставляем своими визитами в любое время дня и ночи, мы вышли в цивильном платье в город.

Обычно в таких случаях мы звонили кому-то из подружек и договаривались о встрече в условленном месте. Однако в это раз Гриша предложил никому не звонить и никого не брать с собой. На мой удивлённый вопрос: «Почему?» он ответил:

– Есть серьёзный разговор. Ну, ты понимаешь, о чём я?

– И где мы будем говорить? – поинтересовался я, начиная сознавать, что нашему беспечному веселью приходит конец.

– Там, где обычно торчим.

Через десяток минут, отпустив такси, мы были в центре города и шли по скверу в сторону того самого пивбарчика, где любили посидеть.

Кафе, бары и рестораны здесь сидели друг на друге. Это был хлебосольный украинский город. В России ничего подобного не было, и потому в последнее время я, едва приехав в курсантский отпуск, рвался скорее обратно сюда, в «мисто», уютно напичканное барами, ресторанами и кафе так, словно здесь харчевались посетители со всего света.

Перспектива сидеть в баре без кампании и почти без денег была тоскливой. Поэтому на душе было скверно. К тому же погода была по стать настроению. Хмурое небо, насупившись свинцовыми тучами, моросило мелким, противным, холодным, словно осенним, дождём на наши непокрытые головы. Не по-летнему прохладный ветер выдувал из тела остатки тепла, сыпал в лицо водяной моросью, забирался под пиджачок, наброшенный на нейлоновую рубашку, лёгкую и совсем не греющую. Ощущение было такое, что тебя в одежде выставили под холодный душ. Внутри всё стыло, и было желание поскорее спрятаться куда-нибудь от непогоды.

Мы выглядели со стороны, наверное, как урки самого мрачного пошиба, и прохожие пугливо косились на нас.

К бару мы подошли промокшие и злые. Хотелось согреться в тепле полумрака пивного подвальчика. У дверей на лестницу, ведущую вниз, в подвал кабачка, несколько человек стояли под навесом и, переговариваясь, курили. Мы протиснулись мимо них.

Усевшись за свой любимый столик в углу, в полумраке уютного тёплого бара, поверхность крышки которого, из толстого морёного дуба, была до блеска натёрта рукавами и кружками, мы с удовольствием вздохнули – добрались.

Гриша пошёл к стойке, где стояла очередь из нескольких человек за пивом, таранькой, раками и горячими сосисками, а я меж тем принялся разглядывать публику, собравшуюся под этими тёмными сводчатыми потолками. Когда сидишь в компании девчонок, этим заниматься некогда. А теперь…. Я был один.

Публика, в основном, собралась прилично одетая, какая, вообще, собиралась здесь постоянно. Но вот в одном углу, за грязным, неубранным столом, забросанным остатками рыбы и залитым лужицами пива, сидела старушка в платке, в грязной телогрейке. Старушка была маленькая, почти карлик. Руки её едва дотягивались до края стола. Полулитровая кружка, из которой она пила, была величиной чуть ли не с её голову, отчего мне всё время казалось, что бабулька вот-вот нырнёт в нею словно рыбка. Она пила пиво, засовывая голову глубоко внутрь, зажмуривалась от удовольствия и не обращала ни на кого внимания. На неё тоже никто не обращал внимания. Даже официантка, заматерелая бабёнка возраста заката молодости, ругающаяся матом не хуже любого мужика, не подходила к её столику и не думала его убирать, словно его и не было. Кроме меня до одинокой старухи никому не было дела.

В другом месте, в сводчатой нише, разместилась разудалая кампания, обосновавшись за большим дубовым столом. Оттуда неслись крики, маты, прорывающиеся через общий гомон. Там весело и дружно звенели кружки, взметались в полумраке чьи-то руки, кто-то то и дело порывался встать, но его тут же сажали на место. За столом рядом со мной, тихо переговариваясь, сидели четыре пожилых человека. Они дымили сигаретками и, похоже, играли в картишки, посасывая пиво из своих кружек. К ним несколько раз подходила официантка, что-то громко говорила, но они каждый раз отмахивались от неё руками. Ещё несколько столов занимали по двое, по трое другие завсегдатаи заведения.

Официантка сегодня была, видимо, не в духе, и не успевала, да и не спешила убирать со столов пустые кружки, остатки рыбы, плёнку с сосисок, раковые панцири, и всё это валялось на них непривлекательными кучками.

За нашим столом тоже кто-то уже успел посидеть. Я смахнул мусор в пустую кружку и отодвинул посуду на дальний угол, чтобы меньше портила настроение.

Под полукруглыми сводами потолка плавали облака сизого плотного табачного дыма, из которого то и дело выныривали фонари под ретро, освещавшие зал бара тусклым, приятным светом, проникавшим сквозь матовые жёлтые стёкла, вставленные в железные фигурные рамки, сделанные под старинные газовые светильники. Вот эти светильники, да ещё грубоватые столы и сводчатые потолки и предавали такой милый шарм этому заведению, создавали тот неповторимый уют, что так манил к себе. Казалось, что барчонок этот существует уже несколько столетий, по нему бродят тени прошлых веков, и даже где-то рядом витает дух самого Петра Первого, потерявшего, – говорят, что спьяну, – в этом городе когда-то, давным-давно, три сумы с золотом, то ли направляясь «на», то ли возвращаясь «с» Полтавской битвы.

Здесь, в самом деле, было что-то от средневекового трактира. И только электрический свет, обитая красным дерматином стойка бармена с высокими табуретами для подсидки, да сам он, стоящий за ней в белой накрахмаленной рубашке с чёрной бабочкой, возвращали посетителя из этого средневекового очарования к современности, от которой почему-то снова хотелось убежать куда-то в прошлое. Даже здесь, в баре, было как-то свободнее душе, чем на улице, обвешанной красными флагами и транспарантами с глупыми призывами. Хотелось куда-то убежать из коммунизма, и этот бар был такой отдушиной, которая создавала иллюзию побега в другой мир.

Сидеть без дела мне уже порядком наскучило, когда, наконец, вернулся Гриша, неся в руках шесть кружек пива.

– Пойди!.. Возьми на стойке ещё две тарелки с сосисками и рыбой, – бросил мне он на ходу, стараясь не пролить пиво из кружек.

– А раки? – спросил я удивлённо.

– Обойдёшься!.. С бабками туго.

Я подошёл к стойке, забрал тарелки, раздвинув толпящуюся в очереди братию, и вернулся к столику. Только теперь я почувствовал дикий голод. Тут же захотел проглотить все сосиски разом.

– А ты не мало ли взял? – спросил я у Охромова, усаживаясь напротив него. – А то я чертовски голоден!..

– Ты прав, – подумав немного, ответил он. – Надо будет потом ещё взять.

– Потом, потом, – огорчился я, – вечно ты сразу не можешь подумать.

– Если ты такой умный, сам бы пошёл и взял! – ответил Гриша.

Я осёкся: в моём кармане было пусто.

Гриша принялся за сосиски, и я, помявшись, последовал его примеру, чувствуя, что этим моего голода не утолить.

Вскоре на столе осталась одна сухая тарань, даже пиво было допито.

– У меня к тебе серьёзный разговор, – напомнил Гриша, дохлёбывая уже и не остатки пива, а пену из своей кружки.

– Ты это уже говорил, – ответил я. – О чём?..

– Слушай, ещё сосисок хочется, – вдруг признался Гриша. – У тебя есть деньги, хоть немного?

– Есть, – я достал из кармана последний червонец, – но это всё, что у меня осталось. А что, у тебя уже нет?

Я некоторое время смотрел на Охромова, пытаясь прочитать ответ в его лице:

– Теперь мне ясно, почему ты взял так мало сосисок. Что ж сразу не сказал? Я б тебе добавил….

– Не знаю, … думал, что хватит, – с кривой ухмылкой ответил Гриша.

Он взял у меня десятку, снова пошёл к стойке, в очередь и через десяток минут вернулся с целой горой дымящихся сосисок и ещё четырьмя кружками пива.

– Всё, теперь и у тебя денег нет, – с непонятным злорадством произнёс он, усаживаясь напротив. – Теперь у нас у обоих нет денег.

– Ну, и что? В училище пешкодрапом вернёмся, – успокоил его я, пережёвывая сосиску и запивая её холодным пивом.

– А то, что у нас с тобой сумасшедшие долги, а в кармане – шиш!.. Ни копейки!.. Понятно?

– Понятно. Ты так говоришь, будто я этого не знаю. Америку через форточку хочешь открыть?!..

– Какую Америку, чёрт её побери?!.. Ты что?!.. Выпуск на носу!.. Нас кредиторы к стенке жмут!.. Надо что-то делать!.. Тем более что за основные долги я в ответе!.. Я поручился, что мы отдадим деньги!.. Перед очень влиятельным в городе, крутым человеком поручился!.. И если ты думаешь, что нам дадут удрать из города без расчёта, то ошибаешься!.. Мне-то уж точно из-под земли достанут!.. Я не хочу неприятностей!

– Я тоже, – согласился я, чувствуя, как настроение, начавшее было подниматься, снова испортилось.

– Тогда надо раздобыть денег и отдать долг!..

– Но как?.. – удивился я. – Что?.. убивать кого-нибудь пойдём, грабить?!.. Я этого делать не умею!.. Да мы с тобой ещё и в тюрягу угодим!.. К тому же чтобы убивать кого-то и грабить, надо знать, у кого деньги есть.

– Никого не надо убивать, – поморщился недовольно Гриша. – У меня есть на примете одно предложение. Дело чистое: ни шума, ни пыли. А, вообще, способов добыть деньги много, было бы желание.

Разговор его мне не понравился. Но, с другой стороны, я сам уже давно ломал голову над тем, как же раздобыть денег и рассчитаться с долгами.

Чувствуя неладное, я спросил его:

– Что за дело такое, хотелось бы узнать, и кто тебе его предложил?

На мой вопрос Гриша лишь таинственно как-то и невесело улыбнулся, а потом снова принялся молча поглощать сосиски, заразительно запивая их пивом.

– На ловца и зверь бежит, знаешь такое? – спросил он, наконец.

– Что ты этим хочешь сказать?..

– А что ты можешь мне предложить?!.. Что ты можешь предпринять, чтобы вернуть долг, хотя бы свою часть долга?! – Гриша с минуту подождал от меня ответа. – Ничего!.. А мне нужны деньги!.. И мне предложили их сделать!.. Кто? Пусть тебя это не волнует. Я, вообще, должен держать язык за зубами, а тебе говорю это всё лишь потому, что поручился и за твой долг!.. Я постоянно думаю, как нам рассчитаться…. Поэтому хочу предложить тебе соучастие. Понял?

– Понял…. Но что делать-то? Скажи….

– Сначала ты должен ответить мне, согласен ли ты принять участие в деле или нет? Скажу тебе только, что если всё удастся, то мы заработаем такую кучу денег, что сможем рассчитаться со всеми долгами, да ещё и останется столько, сколько ты не видывал! В отпуске погудим!.. Как ты на это смотришь?!. Мы вместе веселились, вместе гуляли, проматывали вместе деньги…. Теперь я хочу, чтобы мы вместе их заработали, чтобы вместе рискнули.

– Ты же сказал, что деньги добудем безо всякого риска. А теперь хочешь, чтобы мы вместе, как ты говоришь, рискнули?!..

– Никакие деньги без риска не придут, – отмахнулся рукой от моих слов Гриша. – Если бы не было так, то всё бы давно были миллионерами. Но дело, действительно, чистое, … в смысле того, что убивать и грабить никого не придётся. Единственное, что может быть, так это то, что нас самих могут надуть….

– Кто?

– Те, кто мне это предложил. Но, впрочем, – замялся Гриша, – я уже болтаю лишнее. Скажи, ты согласен сделать со мной это дело?

– У тебя что, есть опыт подобных дел?

– Нет, – ответил Гриша, слегка смутившись, – но всё в жизни рано или поздно приходиться начинать!.. Особенно, если вот так припрёт, как нас….

– Я так не считаю!..

Гриша посмотрел на меня с внимательной злостью и спустя минуту произнёс:

– Ну, что ж! Я, в общем-то, не сильно и рассчитывал на тебя!.. Только знай, что я своё возьму!.. Тебе же я предложил это не столько от того, что ты мне нужен, сколько от того, что я хотел помочь тебе. Если бы ты согласился, то мы бы вместе выбрались из ямы, в которой оказались. Теперь же я оставлю тебя. И если у тебя желание принять моё предложение всё же появится – скажешь!.. Но смотри, не думай долго, а то можешь опоздать!.. Если не согласишься до послезавтрашнего вечера, считай, что этого разговора не было, и я тебе ничего не предлагал….

С этими словами Охромов встал и, подняв воротник ветровки, пошёл прочь из бара, направившись в вечернюю мглу и непогоду и оставив меня с одиночестве.

Минут пять я сидел, потупившись, размышляя над только что произошедшим, но мысли почему-то не могли собраться вместе, а разбрелись в разные стороны, как овцы, отбившиеся от пастуха.

Наконец, я решил, что мне пора идти. Хотя времени у меня было ещё предостаточно, но сидеть одному за пустым столом больше не хотелось….

Едва я поднял глаза, как увидел, что за столиком напротив меня сидит улыбающийся старичок. Сидит и внимательно на меня смотрит.

– Скучаете, молодой человек? – спросил он у меня, подавшись ко мне всем телом и вроде как перегнувшись даже через стол.

– Да нет, вообще-то, – ответил я, в недоумении пытаясь понять, откуда он взялся.

– Не могли бы вы составить мне кампанию: выпить со мной кружечку, другую пива?..

– С удовольствием, – пожал я плечами: на душе после слов Охромова было смятение, но кружку, другую пива выпить это не мешало, – хотя… мне уже пора идти!.. Да и, к тому же, у меня не осталось больше ни копейки….

– Это не беда! – парировал старичок и протянул мне червонец. – Вот!.. Возьмите!.. Пойдите, принесите нам по паре кружечек пива и по две порции сосисок!.. А то, знаете ли, толкаться в очереди – не старческое дело!

Я недоумённо взглянул на весёлого старикашку. Выражение его лица нисколько не изменилось, и он, всё так же улыбаясь, щурился на меня своими озорными маленькими глазками.

– Ну что же, – сказал я, чувствуя, что настроение у меня потихоньку поднимается, – будь по-вашему….

Стоя в очереди у стойки, я пытался сообразить, откуда мог взяться этот странный старичок. «Что заставило его подсесть именно ко мне? – спрашивал себя я. – Разве здесь нельзя найти кампанию более подходящую?» …

В очереди пришлось стоять минут двадцать, потому что к вечеру она заметно выросла. И за это время мне то становилось жутко страшно, то дикое веселье разбирало меня. Разбредшиеся мысли так и не смогли собраться воедино, и я пребывал в том самом дурацком расположении духа, в котором обычно пребывают пьяные, с той лишь разницей, что вместо лёгкого безразличия меня бросало то в жар, то в холод.

Надо сказать, что народу в баре заметно прибавилось. Все столики были уже забиты до отказа, и я видел, как мой старичок с завидной настойчивостью и ожесточением обороняет мой пустующий стул от бесконечных посягательств. Гомон в баре уже напоминал монотонное гудение пчелиного улья. Шум давил на уши, и уют пивнушки выветрился напрочь, вытесненный всё пребывающим, как вода, народом.

Сигаретный дым уже не плавал под потолком как облака, а заполнил всё помещение равномерно, как туман, мглой, отчего в пяти шагах вскоре уже не было ничего видно.

На мгновение у меня возникло неосознанное, но дикое по силе желание незаметно уйти, но я совладал с собой, а может быть, решил испытать судьбу. Взяв всё, что пожелал мой старичок, я вернулся за столик.

Теперь здесь было тесно. Все места были заняты.

Рядом с нами уселась кампания каких-то мужиков, громко шумевшая, гоготавшая и ругавшаяся на чём свет стоит. От них несло водкой, и то и дело звучал громовыми раскатами смех, сопровождавший пошлейшие анекдоты.

Ни мне, ни моему новому знакомому, видимо, не нравилось такое соседство, и мы молча, без энтузиазма, приступили к трапезе. Старичок заметно погрустнел, и от его весёлого настроения не осталось и следа. Когда мы съели и выпили всё так, в полном молчании, он кивком головы предложил мне выйти из пивной, и я охотно последовал за ним. В это время где-то рядом, за соседним столиком вспыхнула пьяная драка, после нескольких ударов переросшая в настоящую свалку. В ход пошли стулья, зазвенело стекло разбитых бокалов и фарфор колющихся тарелок, слетающих с перевёрнутых столов. По бару заплясала растущая, как снежный ком, куча-мала.

Бармен, недолго думая, тут же прекратил продажу пива, закрыл металлической гофрированной шторой стойку и исчез за ней, видимо, побежав за милицией.

Мы едва успели выйти из бара, как два патрульных милиционера встали у входа и после нас никого уже не выпускали на улицу.

Старичок, отряхнув полы своего плаща, предложил мне идти, и мы побрели вниз по кривой улочке.

Он молчал, и я шёл рядом с ним совершенно бесцельно, не спрашивая даже куда и зачем. Мне было всё равно куда идти, лишь бы не стоять на месте.

Дождь, к счастью, уже кончился, но было всё-таки очень прохладно, и уже через несколько минут, обдуваемый ветром, я продрог насквозь.

Мой спутник заметил это, поэтому спросил, почему я так легко одет. Я ответил ему: «Думал, что сегодня будет тепло – лето всё-таки!..». На самом деле, это была неправда, потому что у меня просто не было ни летнего плаща, ни куртки, ни чего-нибудь другого в этом роде, более тёплого. Не одевать же летом демисезонное пальто – единственное из верхних тёплых вещей, что у меня было?!..

От сырости и прохлады вечера захотелось куда-нибудь спрятаться, хотя бы в подъезд дома. Пронизывающий, неласковый, совсем не летний ветер выдул из моего тела последние остатки тепла. Поэтому я был обрадован когда старичок предложил мне заглянуть к нему домой: живёт он здесь, не далеко, и у него большой собственный дом. Да разве он попёрся бы в какую-нибудь даль, да ещё в такую погоду, чтобы хлебнуть в баре пару кружек пива?!..

– Не знаю, просто, я знаю таких людей, которые за кружку пива готовы скакать на край света, если приспичит! – мне показалось, что я намекаю на самого себя.

Старичок рассмеялся и долго и почти беззвучно трясся от своего старческого смеха.

– У меня, если ты заметил, возраст не тот, – сказал он, наконец, – я даже захотел бы – не смог бы на край света сбегать за кружкой пива. К тому же в городе достаточно баров везде. Конечно, в центре их больше….

– Не заметил, – ответил я как-то невпопад, задумавшись о чём-то своём.

Старик с сочувствием посмотрел на меня, я глянул на него и взгляды наши встретились.

Я вообще не люблю и избегаю смотреть в глаза людям, особенно старым. В их глубине что-то лежит, тяжёлое и печальное, и чем старше человек, чем больше довелось ему пережить на своём веку, тем тяжелее этот камень, притаившийся на глазном дне. Не знаю, виден ли этот тяжёлый осадок жизни кому-нибудь ещё кроме меня, но я его вижу у каждого. Единственное, что не имеет этого камня, это детские глаза. Они чисты и прозрачны. Они свободны от этого налёта. В детские глаза я, казалось бы, мог смотреть до бесконечности, но не в старческие…. Один лишь миг взгляда в них пронизывает всё моё существо насквозь несказанной болью, будто я заглянул в отравленный, погибший колодец и вдохнул его спёртого воздуха. Вот и теперь, когда мой взгляд проник в эти маленькие, окружённые морщинками, улыбчивые с виду, но такие глубоко, бездонно печальные на самом деле, помутневшие от безжалостного времени глазки, мне стало не только больно, но и страшно. Горечь, желчь их камня вывернула всё моё нутро навыворот, и я почувствовал, что меня затошнило.

Состояние у меня было омерзительное. Кроме того, что тело моё замёрзло, теперь и душа моя пребывала в ледяном оцепенении. Видимо, и вид у меня был неважный, потому что старик не замедлил спросить:

– Тебе что, очень холодно? Ты весь дрожишь, как цуцык!..

Я снова поглядел на него, но теперь взгляд мой скользнул по лицу ниже глаз. Захватить вторую порцию неземного, космического холода, холода покоя и приближающейся где-то во времени и во вселенной смерти было чересчур. Меня смутила и тронула его отцовская забота о моём существе. В сознание откуда-то пришли странные, не к месту, строчки:

Под знаком скопищ наших дранных
Людей немало было странных….

Я подумал: «Чьи это стихи?», – потом понял, что, скорее всего, мои….

Иногда я замечал за собой склонность складывать отдельные слова в совершенно невообразимую, невесть откуда взявшуюся рифму. Обычно это случалось, когда было хорошее настроение, или вот такой, как сейчас, стресс. Мой воспалённый ум лихорадочно творил невесть что. Мы шли со стариком по вечерней улице, обдуваемые сырым, холодным, пронизывающим насквозь ветром, а в голове у меня бродили строчки:

Любви высокая звезда
Тревожила мой ум напрасно
С тоскою встречной поезда
Летели над землёй прекрасно.

Совсем глупо и непонятно к чему мой ум производил стихи. Его тут же бросило в другую сторону:

Туманный сон, закутанный в рояль
Уже играет на вершине дня,
И мглой, покрывшаяся даль
Закончит путь свой без меня.

Или я где-то это читал, или я шизофреник. Бред какой-то и чушь. Мне было холодно и тоскливо. Тело жило само по себе, голова сама по себе. Мысли бродили, как беспризорные овцы.




Глава 5


Дом старика оказался и вправду недалеко. Свернув в какой-то переулок, мы вскоре вышли на улицу, застроенную частными домами.

Если в городе ещё попадались люди, спешащие куда-то по своим делам, то здесь было темно, тихо и пустынно.

Завывание ветра в заборах и тёмных кронах деревьев в садах, вокруг домов лишь подчёркивало безлюдность и пустоту. За невысокими деревянными заборами в домах кое-где горел свет, и лишь собаки, разбуженные чужими запахами и шагами, заголосили, забрехали, залаяли, почуяв прохожих.

Собачий лай, волной прокатившийся по небольшой улице, начал стихать и вскоре вообще прекратился. «И не скажешь, что в городе, – подумал я, – точно, что в деревне, в какой-то глуши, хотя от центра города мы в пяти минутах ходьбы!»

Мы подошли к не крашенной, потемневшей калитке, возле которой старик сказал: «Ну, вот мы и пришли!»

Вдруг где-то в конце улицы одиноко и тоскливо, будто по покойнику, завыла собака.

Эта мелочь заставила содрогнуться мою душу в чутком предчувствии.

Мне вдруг захотелось пуститься наутёк! И бежать, бежать по тёмному, промозглому городу до самого училища. Но ноги мои сделались будто ватные, и я не мог сдвинуться с места.

Старик отворил скрипящую калитку, и мы очутились в темноте внутреннего дворика частного дома.

На ощупь пробираясь за стариком в каком-то хламе, набросанном под ноги, я только спросил себя: «Зачем ты, дурень, за ним поплёлся?!..» Мне уже было как-то всё равно, будто все окружающее происходило во сне, а не наяву.

Вскоре мы очутились в сенях дома, где потолок был так низко, что приходилось передвигаться, сгорбившись, неуклюже согнувшись в три погибели.

Старик чиркнул спичкой, и вскоре засветил керосиновую лампу, которую нащупал где-то в темноте, бряцая каким-то железяками. В её неуверенном, прыгающем свете заплясали стены сеней, обклеенные клеёнкой.

Я разглядел, что всё вокруг заставлено каким-то хламом: ящиками, жестяными коробками, кастрюлями. Между ними были навалены кучи тряпок, верёвок, газет и бумаги – словом, самого разнообразного и неописуемого мусора, создававшего впечатление, что это не жилой дом, а сарай, в который скидывают всякую ненужную рухлядь.

Старичок повернул ко мне своё лицо с мерцающими, маленькими, жгучими глазками, в чёрной бездне которых прыгали отсветы пламени лампы и, глядя прямо в мои глаза, сказал:

– Раздевайся, снимай обувь здесь и пошли.

Ох уж, эти маленькие страшные старческие глазки. Снова меня посетила невыносимая жуть, но я сдержался, чтобы не закричать.

Слова его прозвучали издевательством, потому что, насколько я мог разглядеть, в сенях было пыльно и грязно, и я представил себе, какой вид будет иметь мой единственный пиджак, когда я положу его на какую-нибудь кучу мусора этой сарайной свалки.

Не дождавшись, пока я разденусь, старик, крякнув, отвернулся и двинулся внутрь дома, открыв отчаянно заскрипевшую дверь.

Я последовал за ним, немного поколебавшись, и вскоре очутился в кромешной тьме.

Старик шёл где-то впереди, освещая себе путь керосиновой лампой, а я плёлся за ним следом, всякий раз обо что-то спотыкаясь и недоумевая, почему он не включает электрический свет.

Мы прошли две или три комнаты, но я так и не смог их разглядеть.

В следующий комнате старик поставил лампу на стол, стоявший посередине, и она осветила небольшой круг на красной с чёрным узорчатым рисунком скатерти.

– Ну, что, дружок, сейчас попьём с тобой чайку! Ты согреешься, и тебе будет совсем хорошо….

– А почему вы не зажигаете свет? – спросил я старика, но тот уже растворился во тьме, ничего не ответив.

Кругом, вокруг стола с мрачной красно-чёрной скатертью, едва освещённого светом от пляшущего, коптящего в лампе язычка пламени, было темно до такой степени, что не видно было ни стен, ни мебели, ни вообще окружающей обстановки. К тому же старик куда-то исчез, и мне вдруг стало до того жутко от этого одинокого стояния в густой темноте незнакомого чужого дома, пожирающей звуки, что я тут же ощутил холод ужаса, охвативший всё моё цепенеющее тело.

Я стоял и боялся повернуться, боялся пошевелить хотя бы пальцем, боялся открыть рот, произнести что-нибудь и услышать свой голос, своё дыхание и даже биение собственного сердца.

Я хотел спрятаться от этой темноты в самом себе, нырнуть в неё, раствориться в ней, перестать дышать и даже жить, прогнать прочь все свои ощущения.

Это был самый обыкновенный животный страх, тот самый, который обуревает человека, когда глаза смерти раскрываются перед ним, и он вдруг пронзительно ясно ощущает себя беззащитной телесной тварью во власти могучих сил, ведающих его судьбой, стоящей у предела, за которым нет ничего. В эти секунды мне хотелось, подобно таракану, забиться в какую-нибудь узкую щёлку, притаиться там и не двигаться, чтобы продлить свою жизнь даже таким примитивным способом, но я не смел ступить и полшага куда-нибудь прочь от стола, не смел шелохнуться, и даже дышал теперь еле-еле, чтобы дыхания не было слышно даже себе самому.

По спине стадом крупных мурашек бродил, переливался ледяными ореолами жуткий холод. Я чувствовал чей-то взгляд. Казалось, что из темноты за мной наблюдают чьи-то внимательные глаза. Они впились словно мёртвой хваткой в моё тело и не хотели меня отпускать. От этого жуткого ощущения я весь оцепенел, как цепенеет кролик под взглядом удава. Я не знал, чей это взгляд, кто смотрит на меня из тьмы, но я всем своим существом ощущал его свинцовую тяжесть.

Воля и страх боролись во мне. От ужаса я не мог обернуться назад, но чувствовал, что именно это мне нужно сделать, чтобы снять сковавшее меня напряжение ожидания, чтобы спастись.

Я боялся. Я чувствовал, что из темноты за моей спиной пылают ярко-зелёные дьявольские глаза, преследующие мою испуганную душу всю жизнь. Если бы я увидел это, то, наверное, тут же бы на месте и скончался от разрыва сердца, или с отчаянием ужаса бросился бы вперёд, чтобы развеять неизвестность и, наконец, увидеть своими глазами, хоть раз, пусть даже последний, что суждено.

Но я медлил и не оборачивался, хотя из этого положения, в которое попал, выход был только такой.

Но как трусящий парашютист-новичок оттягивает перед прыжком каждую тысячную долечку секунды, чтобы отодвинуть подальше этот решительный шаг, пока отчаяние не возобладает над недвижимостью и не подтолкнёт его, так и я страдал оцепенением.

Мне уже казалось, что стою я не в доме, не в тёмной комнате, а в огромном пространстве, единственно чем заполненным, так это тёмной пустотой, посреди которой парит одинокий стол, покрытый скатертью, красной с чёрным узорчатым рисунком. На нём панихидно горит тусклый печальный огонёк. И я стою, умерший в этой вечности….

Сколько продолжалась эта жуть, я не в силах был определить. Но кончилась она так же внезапно, как и началась.

Кто-то тронул меня сзади за руку, и я, глубоко и испуганно вздохнув, мгновенно отпрыгнул в сторону, развернувшись молниеносно кругом, словно сжатая пружина, оттянувшись назад и присев на правой ноге и поставив над головой расслабленные руки. Я сам не мог понять, как это так у меня неожиданно и славно получилось. Сквозь тьму страха в моей голове пронеслась яркая искорка самолюбования и ободрила меня своим светом.

Вглядевшись в темноту, я увидел стоящего безмятежно моего вечернего знакомого.

В одной руке он держал пузатый никелированный чайник с аккуратным, красиво изогнутым носиком, в другой умудрялся удерживать две фаянсовые чашечки и чайничек из того же сервиза для заварки чая.

От всего этого шёл пар, причудливо клубящийся в призрачном, неясном свете керосинки и уплывающий в темноту.

Старичок слабо улыбнулся тонкими бледными губами, глядя прямо на меня. Ещё немного постояв, он предложил:

– Ну, что-с, молодой человек, вашему молодому организму требуется подкрепление!.. Прошу к столу!.. Не извольте обижаться на скромность трапезы!.. Покорнейше прошу к столу!..

С этими словами он аккуратно поставил на стол оба чайника и чашечки, извлёк откуда-то из темноты два стула с высокими спинками, оббитыми старым, потёршимся, но добротным материалом, кажется, атласом, потом с тяжёлым сопением придвинул их к столу, расставил друг против друга и жестом пригласил меня садиться.

Я подчинился.

Мы сели за стол.

Старик налил по полчашечки кипятку и вопросительно уставился на меня:

– Ну-с, что изволите пить?.. Чай?.. Кофе?..

Меня удивила его манера разговора.

Я ошарашено посмотрел на него и ответил:

– Кофе, если можно….

– Отчего же нельзя, – вежливо откликнулся старичок, и его сухая рука полезла, зашарила где-то у себя за пазухой пиджака.

Немного порывшись в своих недрах, старик извлёк оттуда небольшую круглую жестяную коробку и, хитро прищурившись, заулыбался беззубым старческим ртом:

– Из семейных запасов, так сказать, по случаю необычайного гостя, – и посмотрел на меня пристально мутными глазками, будто пытаясь что-то увидеть во мне сквозь старую поволоку, мутью затянувшую их невесть сколько лет назад.

Мне захотелось спросить, чего же во мне такого необычайного. Самый обыкновенный человек, пацан почти ещё. Но я промолчал, а старик, не пояснив своих неясных слов, принялся готовить напиток, всецело погрузившись в эту работу.

Я молча и с удивлением наблюдал, как он, словно фокусник, извлёк откуда-то из себя маленькую не то мельхиоровую, не то даже серебряную ложечку, и сыпанул немного коричневого порошка из банки себе, а потом мне в чашечки.

Старик вроде бы не жмотничал, но было нечто рачительное, скуповатое в его движениях, в том, как он следил, чтобы ни одна пылинка не упала мимо, на стол и не пропала даром.

Закончив процедуру, он плотно закупорил банку, и она вместе с ложечкой исчезла в недрах его пиджака так же таинственно, как и появилась.

Старичок вновь обратился ко мне и спросил:

– Вы, молодой человек, предпочитаете пить кофе с шоколадом или с коньяком?

Его невесть откуда взявшаяся манера разговора на старинный лад уже не столько удивляла меня, сколько, наверное, раздражала и пугала. Было в ней что-то неестественное, наигранное. Ведь он не разговаривал так со мной в баре, а тут почему-то заговорил. Я чувствовал, что старик ведёт какую-то хитрую, подкупающую игру, но мне было непонятно, зачем ему это надо. Весь этот странный до мистики вечер томил и тревожил моё сердце какой-то необычайной ноющей тоской. Этот тёмный дом, этот стол посреди комнаты, утопающей во мраке, эта керосиновая лампа, загадочный старичок, то исчезающий, то появляющийся во тьме, а теперь решивший выпить со мной кофе с шоколадом или коньяком, – всё это поплыло мимо меня туманным, путаным сном, в котором я снился себе безвольным наблюдателем, а вокруг меня разыгрывалось, раскручивалось некое действо, в котором я был почему-то центральной фигурой. Человек не может убежать от своего «я» даже во сне, и оно преследует его повсюду.

На душе вдруг стало спокойно, будто и впрямь мне виделся лишь сон, хотя страшные сновидения и терзают моё сознание всякий раз, когда я погружаюсь в их зыбь. Но мне теперь стало спокойно. В расслабленном сознании сами собой, помимо воли всплыли строчки:

Туманный сон, закутанный в рояль,
Уже играет на вершине дня,
И снег, повергнутый в печаль,
В тарелке тает у меня….

Они рождались сами собой, безо всякого усилия мозга, без напряжения памяти и мысли. Будто отдельные хаотически двигающиеся, сталкивающиеся между собой, разлетающиеся и вновь сталкивающиеся слова-звенья, участвуя в таинственной игре, лёгком флирте, подобно людям, находили друг друга по каким-то мистическим законам, соединялись, образуя цепочки, складывались в комбинации, сотворяя из хаоса нечто закономерное, почти гармоничное. Видимо, так и сама природа создавала себя, или Господь Бог, перебирая вариации, точно также сотворил этот мир таким, каким мы увидели его, однажды родившись и став его частью. Может и теперь мои мозги служили лишь инструментом его непрерывного творения? Иначе, почему так легко и покойно, так безмятежно стало у меня на душе, почему это чудо происходило само собой, без моего участия, текли как аура слова, не принадлежащие мне и взявшиеся неизвестно откуда? Они струились словно лёгкий дым от осеннего костра в тихую безветренную погоду, струились и навевали блаженство и умиротворённость, разливающиеся по всему телу. Я почти физически ощущал их движение. Может именно так и приходит к людям откровение свыше, откровение Господа Бога:

Снег у дороги, грязный, старый, злой
Ещё не думает растаять,
И запах улицы, обрюзгший и гнилой,
Сберёг о муках пламенную память….

Поэтическое настроение приходило ко мне иногда. Но это случалось так редко, в самый неудобный момент и в таких неподходящих местах, что не было никакой возможности ни записать, ни запомнить прекрасные строчки, посетившие мою голову.

Слышал я, что Пушкину частенько приходилось вскакивать по ночам и записывать пришедшие в голову стихи. Ему вот так, наверное, как мне сейчас, вдруг, снились волшебные строчки, и он бросался к бумаге, зажигал свечу и писал, писал, писал….

Ну, а я? Ведь я же не Пушкин, хотя и мне стоило бы попробовать заняться этим. Быть может, муза стала бы тогда более благосклонна ко мне и посещала меня чаще, чем теперь. Наверное, Пушкин и был великим поэтом потому, что никогда не упускал случая записать родившиеся в нём строфы. Иначе канул бы он в лету так же, как суждено, видимо, исчезнуть мне….

Расположение духа моего постепенно возвращалось в нормальное русло, и я уже склонен был к разговору со своим странным новым знакомым.

Сначала я попытался всё же выяснить, кто он. Но старик ответил нечто туманное, неопределённое, да и это пробубнил себе под нос. Так что я ничего не понял, но из вежливости сделал вид, что всё расслышал.

В свою очередь старик поинтересовался, кто я. Я так же парировал его вопрос намёками и недомолвками.

Каждый остался при своём.

Тема для разговора была исчерпана, и он должен был вот-вот угаснуть. Но тут старик неожиданно заговорил о другом, и мы перенеслись в иную плоскость разговора, никого из нас прямо не касающегося.

И беседа оживилась.

Как-то ненароком я коснулся того, что жизнь сейчас стала дорогая и тяжёлая, что когда я ещё был маленьким, жить было намного легче. Тут моего старика как прорвало.

Он принялся рассказывать мне, как жили во времена его детства и молодости и даже в дореволюционные времена. Я удивился, неужели старик живёт так долго, что помнит ту пору, но не спросил у него.

Тут старик вспомнил, что мы хотели пить кофе, который уже успел порядком остыть, крякнул с досады, уставившись в чашку с остывшим напитком, поразмышлял над ней немного, потом выплеснул её содержимое широким жестом куда-то в темноту, сделал кофе по новой.

– С шоколадом или с коньяком? – спросил он меня снова.

Я не знал, что сказать.

– С коньяком….

– Очень хорошо, – отозвался старик, снова запустил руку в недра своего пиджака, извлёк оттуда маленькую, с «чекушку» величиной, пузатенькую бутылочку затейливой конфигурации с яркой этикеткой и закручивающейся пробкой и деревянную небольшую коробочку, в которой лежали переложенные поролоном миниатюрные хрустальные рюмочки, поблескивающие своими гранями в мерцающем свете керосинки.

Затем он аккуратно отвинтил пробочку бутылки, поставил игрушечные стопочки, вынув их из коробочки, и одну из них пододвинул мне. Потом, сильно щурясь, чтобы не промахнуться в полутьме, налил понемногу коньяку.

– Пожалуйста, – протянул он мне рюмку.

Я никогда не пил кофе с коньяком, и потому не знал, как это правильно делать. Слышал только, что кофе так пьют. Но каким образом? Чтобы не опозориться перед хозяином дома, я залпом осушил стопочку, а потом начал запивать коньяк горячим кофе, едва не поперхнувшись при этом и не обжегши язык и губы.

Внимательно проследив мои действия, старик улыбнулся. Потом он выпил свой кофе, и я даже не обратил внимания, как он это сделал, и поставил свою чашечку на стол.

Когда боль от ожога немного отпустила меня, я спросил его, чтобы отвлечься:

– Скажите, пожалуйста, почему вы не включаете электричества?

Старик пошамкал губами, видимо, пытаясь подобрать ответ:

– Дело в том, юноша, что в этом доме вообще нет света. И нет его уже давно.

Я удивился:

– Я что-то не совсем понял….

– Что тут понимать, – ответил старик, – нет, и всё!..

– Но почему?..

Старик посмотрел на меня с хитрым прищуром. Его маленькие глазки хитро блеснули озорными искорками.

– Молодой человек, – обратился он ко мне, – вы хоть знаете, где находитесь?!.. Вы стоите на пороге величайшей тайны, а задаёте какие-то глупые вопросы про электрический свет!.. Поймите же вы, что стоит вам сделать небольшой, малюсенький шажочек, совсем маленький, совсем ничтожный, и вы будете посвящены в таинственный и неизвестный для вас мир. Вы будете причастны к нему, и он станет тем грузом, который вы будете нести по жизни!

– Извините, а почему я должен буду нести этот груз? – попытался сразу защититься я, всё же заинтригованный его словами, но совершенно не понимающий, куда он клонит.

– Потому что оно так получится. Вы ведь хотели узнать, что это за дом?

– Дом как дом, – продолжал я инстинктивно защищаться, слегка опешив от такого неожиданного поворота разговора. – Собственно говоря, я ничего странного не вижу….

– Ну, как же? Вы ведь уже задали мне вопрос, почему здесь нет света, не так ли?

– Вообще-то, да, – согласился я, – но не больше того….

– Ну, а если я скажу вам, почему нет света, то я уверен, что вы захотите узнать и всё остальное.

– Не знаю, может быть….

– Зато знаю я, – старик понизил голос. – Вы захотите узнать дальше. Я вам расскажу, но с одним условием….

– С каким же? – поинтересовался я, заинтригованный тоном голоса старца.

– Пока это не имеет значения. Но, узнав от меня нечто, что я собираюсь вам сообщить, вы уже не сможете освободиться от того груза, который свалиться вам на плечи вмести с этим добром. Тогда, в силу сложившихся обстоятельств, вы станете его рабом и будете нести его всю жизнь, чего бы это вам ни стоило….

– Да, но почему вы так уверены в этом? – поразился я.

Старик откинулся куда-то в темноту, и оттуда стали видны лишь зрачки его глаз, то и дело брызгающие мельчайшими искорками:

– Потому что я знаю. Знаю, не потому, что прожил жизнь и имею некоторый жизненный опыт. Любой опыт смертного слишком мал, чтобы даже прикоснуться к тайным законам существования и перетекания форм бытия и небытия, мрака и света….

Мне на минуту показалось, что старик говорит не свои слова, а будто произносит их под гипнозом. Я никогда не был на сеансах чревовещателей и только слышал об этом жутком мистическом представлении, но сейчас мне показалось, что присутствую именно на таком сеансе.

Тут старик будто опомнился от своего сна и уже заговорил более человеческим языком, ближе к земной сути разговора.

– Я прожил жизнь, сынок, – промолвил он как-то длинно, растянуто и устало, – целую жизнь, и люди научили меня кое в чём разбираться.

Я сделал вид, что не расслышал тех первых слов, что произнёс мой странный знакомый. Мне и без того было страшно.

– Скажите, но почему вы выбрали именно меня?.. Каким образом вы нашли меня, да и кто я такой, чтобы доверять мне, совершенно вам не знакомому человеку, какие-то тайны? Разве в том пивбаре, где вы меня встретили, не было никого другого, с кем можно было проделать подобную шутку?

– Это вовсе не шутка. Но я выискивал среди дерьма чистейший алмазик.

– Это я-то алмазик? – тут мне пришлось снова удивиться.

– Я понимаю, что вам всё случившееся в диковинку, как-то странно. Подсел какой-то старикашка за столик, предложил, добрая душа, кружку пива, затем с чего-то в гости пригласил, завёл в какой-то непонятный, более чем странный дом и несёт всякую чушь. Но, – старик сделал движение, и в темноте, где-то наверху, выше его головы забелел поднятый им указательный палец. – Но! Вы слишком невнимательны, мой друг!.. Разрешите мне вас так называть?..

– Вы меня так давно уже называете, и я против этого, кажется, не возражал.

– Да, но теперь я спрашиваю у вас разрешения. Впрочем, о чём я говорил? Ах, да!.. Вы слишком невнимательны, и это вас подводит…. Собственно говоря, с какой радости или печали вам надо быть внимательным? Молодость, веселье, наивность, беззаботная жизнь… Разве в таком возрасте можно попрекать человека за то, что у него плохо развита наблюдательность и слабое внимание? Вы ещё никому ничем не обязаны, никому ничего не должны, вам не надо озираться по сторонам, не надо быть осторожным, и поэтому вы не видите, кто за вами наблюдает, кто вами интересуется.

– Разве ещё кто-то интересуется мною? – я усмехнулся, но сказанное стариком почему-то сильно польстило моему самолюбию: «Если тобой интересуются, значит, ты не такая уж мелкая сошка, какой кажешься самому себе!»

– А как же! – воскликнул старичок. – Вы ещё слишком плохо знаете жизнь и её невидимые, тайные связи, которые для большинства людей неизвестны до самой смерти. Между тем, жизнь проходит по законам этих связей, её не интересует, знают ли об этом люди или нет. Жизнь человека – это хитрая штука, это дьявольское переплетение интересов, интриг и страстей. Подчас и сам не знаешь, какой поворот в твоей судьбе ожидает тебя…. Не знаешь, если не знаком с тайными связями между живущими, между живущими и умершими, между настоящим, прошлым и будущим. Правда, я-то уже знаю, но это бесполезный груз. Жизнь прожита. И что теперь мои знания её законов? Эх, мне бы твои годы с моей сегодняшней седой головой. На какие вершины я бы тогда взлетел. А теперь всё, баста!.. Крылья обветшали и обгорели в жизненных перипетиях. Обидный парадокс жизни. Когда ты молод и силён, то глуп и напрасен, когда же тебя клонит в могилу, то вдруг возникает страшное, необоримое желание оставить след на земле. Горький закон перехода количества в качество: число прожитых лет делает тебя мудрым, но дряхлым и бессильным. И знания, накопленные тобою за долгую жизнь, становятся напрасным, больно давящим сердце грузом. Да уж…. Но о чём я начал, однако, не помните? Ах, да, вы спросили: может ли вами кто-нибудь интересоваться. Что ж, я отвечу: да, может, и непросто интересоваться, а интересоваться с большой силой. Вот, например, вами, в частности, долгое время внимательно и пристально интересуюсь я….

Я чуть не упал со стула. Старик снова и снова продолжал удивлять меня своими россказнями.

– Что-то я не заметил, чтобы мною интересовались, а тем более вас я вообще увидел сегодня впервые, – возразил я.

– Но это не значит, что я за вами не наблюдаю. В том-то и состоит искусство наблюдения, чтобы объект наблюдения его не замечал. Но всё-таки, это правда: я следил за вами, наблюдал, как за подопытным кроликом, извините за сравнение, но оно довольно меткое. Я не буду говорить, сколько времени это продолжалось, но, поверьте, что довольно долго. Вы мне нужны. Сначала, когда я начал за вами наблюдать, меня посещали сомнения, но потом я утверждался в этой мысли всё больше и больше. Начал я наблюдение за вами не случайно. Как и почему я нашёл вас? Пусть это останется моей маленькой тайной. Хорошо?

– Да, но зачем я вам всё-таки понадобился?

– Я же сказал, что это будет моя маленькая тайна. Мне это было необходимо, и я это сделал. А сегодня мы встретились с вами только потому, что настала пора, что называется, засветиться. Пришло то время, когда мне стал необходим прямой контакт с вами, и я сделал всё, чтобы он состоялся именно сегодня. Вы даже не представляете, насколько это была тонкая игра. Жаль, что никто не сможет оценить её по заслугам. Хотя, – он взмахнул рукой, – мне это и не надо.

Он помолчал немного, потом сказал, тяжело, по-старчески вздохнув:

– Я проделал огромную, большую работу, но она была необходима мне!.. Представляете, мне даже пришлось поссорить вас сегодня с вашим закадычным другом!.. Не верите?!.. Но ведь это произошло, и это факт.

– Верно. Действительно, я сегодня поссорился с ним. Но как вам это удалось?

– Я же сказал вам: тончайшая игра волей случая, – произнёс старик низким голосом.

– Но воля случая никому не подчиняется, насколько я понимаю.

– Ваши познания, ещё раз говорю вам, ничтожны и приблизительны. Волей случая довольно легко управлять, зная законы, которым она подчиняется, и умело используя их. У каждого человека есть Судьба. Другое дело, что одни верят в неё, другие – нет. Так вот, случай лежит в русле этой человеческой судьбы, и не выходит из него, как вода не может покинуть пределы берегов реки. Представьте себе, что всё, всё, всё происходящее вокруг вас и с вами, начиная с некоторого периода вашей жизни, являлось следствием управления психикой вашей и психикой окружавших вас!.. Вы шли к сегодняшнему дню очень долго. Вас подталкивали на эту тропу, вы сами поворачивали на неё, правда, иногда незначительно отклоняясь, но всё же день сегодняшний после некоторых усилий моего сознания и воли неминуемо обозначился в вашей судьбе….

– Да, но вы же совсем недавно сказали, что просто наблюдали за мной, а теперь я уже узнаю от вас, что вы к тому же управляли моей психикой, да и не только моей, но и тех, кто так или иначе влиял на меня, кто дружил со мной или не мог меня терпеть, кто так или иначе сталкивался со мною….

Мне стало не по себе снова, в который раз уже за этот сумасшедший вечерок. Целый мир, казалось бы, прочно устоявшийся во мне, теперь колыхался в моём сознании, готовый опрокинуться и перевернуться и ожидающий только лишь последней капли, которая переполнит чашу. Было такое ощущение, что я вот-вот сойду с ума.

– Нет, я не обманул вас. До некоторого времени я действительно наблюдал за вами. Но с некоторого момента пришлось активно вмешаться в вашу судьбу, потому что вы начинали уходить в сторону, уплывать от той линии, по которой вам следовало бы идти, чтобы состоялась сегодняшняя встреча.

– Но вы даже не поинтересовались, хочу ли я этой встречи!

– Ещё бы, у нас слишком не равные условия, чтобы я спрашивал у вас мнение по этому поводу.

– Хорошо, скажите мне хотя бы, с какого момента вы активно участвуете в моей судьбе? Могу я хоть это узнать?! – возмутился я.

– К сожалению, я не могу сказать вам и это. Очень сожалею, но не могу, – беспристрастно ответил старик. – Скажу только, что в этом нет ничего сложного. Нужно только вовремя помещать вас в различные ситуации и подставлять определённый субъективный материал.

– Да что вы себе позволяете, в конце-то концов? – вскочил я со стула, рассвирепев от его бесцеремонных разглагольствований. – Отвечайте немедленно, зачем вы это делали и какую цель преследуете?! Кто вам дал право проводить надо мной эксперименты, будто над подопытным кроликом?! Я должен знать, какие действия в своей жизни я совершал осознанно, а какие – под вашим влиянием! Отвечайте мне немедленно!

Я стоял взбешённый посреди мрака и смотрел на старика, который нисколько не изменился. Мой вид не привёл его ни в трепет, ни в восторг, ни в недоумение. И никакие другие чувства не отразились на его лице. Тут мне в голову пришла резкая, пронзительная, сверлящая мозги мысль, что, скорее всего, собеседник мой сумасшедший, маньяк, заманивший свою очередную жертву в хитро расставленные сети. Он был тщедушен, этот старичок, но я слышал много раз, что у безумцев в минуты приступа появляются неизвестно откуда недюжинные силы, и они способны тогда справиться не то что с человеком, но и завалить взрослого быка.

Едва эта мысль родилась в моей голове, как тысяча доказательств и аргументов, подкрепляющих её, собрались в одно целое, в нечто, стремительно несущееся и растущее, как снежный ком, которое промчалось в моём мозгу и раздавило своей тяжестью всё прочее. «Да, – подумал я, – скорее всего, это безумец с какой-то особенной, вычурной, чересчур витиеватой манией преследования. Он долго преследует свою жертву, и, вероятно, это доставляет ему особенное удовольствие. Он узнаёт про неё мельчайшие подробности, едва заметные штрихи характера, биографии, личности, его взаимоотношений с друзьями и приятелями. Он, будто заправской сыщик, преследует её долго, с уверенностью, что жертва никуда не денется от него, замечает, где она любит проводить своё время с друзьями, где её любимые места, с кем она бывает, обычно, в кампании. А потом, когда настаёт такое время, что очередная жертва может ускользнуть, находит способ, как с ней встретиться, как выйти на контакт. Вот сегодня ему и представился такой случай».

Я стоял и эти мысли проносились в моей голове со скоростью молнии. А старик продолжал сидеть, как будто ничего не произошло. Он смотрел на меня своими маленькими глазками с хитрым прищуром, смотрел так, будто собирался загипнотизировать.

«Влип ты, однако же! – подумал я, чувствуя, что сейчас остолбенею. – В случае чего ты даже не сможешь найти выхода из этой тёмной, мрачной западни!»

Я думал, что старик совсем онемел: так долго продолжалось его молчание, но вдруг его рот открылся, и послышался ненормально спокойный, равнодушный ко всему происходящему голос:

– Я же предупреждал тебя, что ты стоишь на пороге большой тайны. Я понимаю твоё состояние. Находиться в твоём положении немного страшновато, но это пройдёт, вот увидишь.

Сказанное стариком нисколько не успокоило меня. Наоборот, оно лишь подталкивало меня к нервному срыву, который всё более нарастал в моём сознании, подобный снежному кому, неумолимо несущемуся под откос. Я уже плохо понимал, что происходит со мной, вокруг меня, где я, вообще, нахожусь. Меня вдруг охватило страшное, мерзкое удушье, и я почувствовал, что ещё минута промедления, ещё минута задержки в этой комнате, в этом доме, и я задохнусь окончательно. Ноги сами понесли меня куда-то в темноту.

– Я хочу выйти отсюда! – закричал я не своим голосом, то ли желая напугать старика, хозяина дома, то ли ободряя самого себя.

– Постой! Подожди! – услышал я себе вдогонку. Старик заскрипел на стуле, желая встать. – Подожди, куда же ты?!.. Эта тайна касается и твоего отца!..

Его вопли, нёсшиеся мне вдогонку, лишь прибавляли ужаса и трепета в моей душе.

Дыхание перехватило, спёрло в груди. Стало ещё страшнее. Мне показалось, что руки старика, как две чёрные молнии настигают меня в темноте, и мне никуда не деться от них как бы быстро я ни бежал.

Я припустил наутёк что было сил….




Глава 6


Старик снова попытался остановить меня своим окриком, однако ничего уже не слышал и не соображая, я бросился в темноту, прочь от этого маньяка.

Мне захотелось вдруг мигом выскочить из этого мрачного дома, погруженного во тьму.

В темноте я наткнулся на какую-то стенку, и с размаху пребольно ударился об неё лбом с такой бешенной силой, что голова затрещала от дикой боли.

Я съехал вниз по стенке.

Керосиновая лампа плыла в темноте, приближаясь ко мне в жутком молчании.

От нахлынувшей жути силы вернулись ко мне, меня как подбросило, и держась рукой за разламывающуюся голову, второй я зашарил во мраке, ощупывая стену и продвигаясь вдоль неё неизвестно куда.

На пути мне попался какой-то шкаф. Моя ладонь едва коснулась его, как с грохотом на пол повалились какие-то бумаги, образовав предо мной завал. Пытаясь перешагнуть его, я ступил ногой на скользкую поверхность этой кучи. Нога поехала. Я поскользнулся, кувыркнулся в воздухе на спину и съехал на ней как по снежному склону.

Старик шёл прямо ко мне. Огонёк его керосинки был уже совсем близко. Я поднялся и продолжил бегство, ощупывая рукой стену. Старик преследовал, и где-то совсем рядом, позади меня раздавалось шарканье его ног и сопение. Казалось, что он вот-вот меня настигнет.

Рука моя нащупала дверной косяк. Я толкнул дверь. Она поддалась, гулко заскрипев, будто за ней была пустота. Однако я не обратил на это внимания. Дверные петли противно заскрипели ржавчиной, но я устремился в неё и в тот же миг понял, что порогом пустота.

Сердце юркнуло куда-то в пятки.

Чувствуя, что падаю, я схватился за ручку двери, а ногой, ещё стоявшей на полу, уцепился за порог.

Дверь под нажимом моего тела, увлекла меня за собой, нога соскочила с выступа, и тело моё повисло над пустотой во тьме, над чёрной бездной.

Под тяжестью моего тела дверные петли отчаянно заскрипели. Я почти физически ощущал, как гвозди их вылезают из дерева. Дверь покосилась, отвисла, готовая вот-вот сорваться.

Пальцы мои дико болели.

Отворяясь всё шире, дверь ударила меня спиной о шершавую стену и остановилась.

Из тёмной пустоты подо мной веяло сыростью и замшелой прохладой.

Крупные капли пота покрыли моё лицо, но я справился с испугом.

В проёме двери блеснул тусклый огонёк слабого пламени керосинки, и едва освещённое им лицо старика сощурилось, вглядываясь в темноту внизу.

«Ай-яй-яй!» – вырвалось у него.

Я хотел было отозваться, чтобы он понял, но справился с порывом.

Старик вынес лампу вперёд, вытянув руку.

Из темноты проступили влажные, осклизлые камни старинной кладки. Чуть выше двери поблёскивал мелкими каплями влаги цементный серый потолок. Внизу же, насколько хватало света керосиновой лампы, был виден колодец, уходящий в темноту.

Старик всё продолжал смотреть вниз, пытаясь угадать что-то в кромешной тьме и прислушиваясь к тишине.

Я затаил дыхание и стон от дикой боли, крутившей мне пальцы.

Он нагнулся, приложил ладонь ко рту и крикнул в потёмки: «Эге-гей!»

Раскатистое эхо гулко пришло откуда-то снизу: подо мной было не меньше десятка метров пустоты.

Старик подождал, прислушиваясь, и снова громко и протяжно крикнул, потом, не дождавшись ответа, исчез в темноте.

Теперь я обдумывал, как выбираться отсюда. Дверь порядком уже отвисла под моим весом. Боль в пальцах усиливалась, и я понимал, что недолго продержусь. Металл дверных ручек всё глубже врезался в мясо, давил на косточки фаланг. Я чувствовал, как пальцы мои теряют силу.

Я поднял ногу, согнув её в колене, примостил подошву ботинка на скользкую поверхность каменной кладки, а затем, убедившись, что нога не поедет по слизи, покрывающей стену, в сторону, плавно, но с силой оттолкнулся.

Отчаянно заскрипев дверь описала дугу к спасительному порогу, но остановилась где-то посередине.

Мне было не достать ни до стены, ни до порога.

Я уже не мог висеть и, понимая, что вот-вот сорвусь, в отчаянии раскачался, и дверь под влиянием моих усилий подалась к дверному проёму. Последним усилием воли я подтянул её, нащупав во тьме и уцепившись за порог.

Едва я выбрался, в тёмной глубине колодца что-то звякнуло и лязгнуло. Глянув вниз, я увидел мерцающий, едва пробивавшийся сквозь тьму, огонёк керосинки.

Вдруг яркая оранжевая вспышка озарила колодец, и там, у дна его, запылал, жирно коптя чёрным густым дымом, поднимающимся вверх по колодцу кучерявыми клубами, смолянистый, будто из средневековья, факел.

Чадящее пламя, переливаясь оранжевыми всполохами, заплясало в завораживающем танце. Отсветы его озарили влажные стены колодца.

Я различил внизу небольшую дверь, из которой выглядывал старик.

Колодец был действительно глубок. Под дверцей внизу ещё на несколько метров вниз три вниз шла его стена.

Я рассмотрел, что дверь снизу защищена выступающей в колодец полукруглой решёткой из толстых прутьев, а на самом дне происходит какое-то кишащее движение. Мне показалось, я слышу плеск воды, доносящийся оттуда.

Вдруг дверца внизу с лязгом закрылась, снова воцарился мрак и тишина.

Я тут же вскочил на ноги, двинулся в темноте наощупь по стене и вскоре снова наткнулся на порог какой-то двери. Наученный горьким опытом, я присел на корточки и ощупал пространство за нею. Пальцы мои ощутили поверхность деревянного пола.

Вокруг были стеллажи, плотно заставленные книгами. В узкие проходы между ними едва можно было протиснуться, и их было здесь очень много, словно в библиотеке.

Другого выхода из этого помещения я не нашёл и вскоре снова оказался у двери.

Проём её осветил огонёк керосиновой лампы. Я выскочил в коридор и бросился наутёк, снова не разбирая дороги, что-то роняя и опрокидывая на своём пути, несколько раз больно ударившись обо что-то, вылетел на лестницу, ведущую куда-то вниз, кубарем скатился по ней и растянулся в полный рост.

«Собственно, чего это я удираю от какого-то старикашки?» – пришла в голову трезвая мысль.

Я встал, отряхнулся и пошёл навстречу тусклому огоньку керосиновой лампы.

Хозяин дома не ожидал, что встретится со мной, и, наткнувшись на меня у лестницы, вздрогнул от неожиданности.

– Кажется, я не переживу сегодняшней ночи, – произнёс он, хватаясь за сердце, – ты меня так напугал….

Он тяжело вздохнул, а я ответил:

– Я был напуган гораздо больше.

– Но чем? – удивился старик. – Чего ты так испугался?!.. Почему вдруг бросился удирать?

Я смутился:

– В самом деле, не могу понять. Стало вдруг страшно и всё. Бывает же такое?!

– Бывает, бывает, – согласился старик. – Уж не знаю, каким чудом ты, вообще, жив остался. Здесь столько опасностей. …

Он развернулся и побрёл прочь.

Мы прошли мимо двери, ведущей в колодец, куда я чуть не угодил, и, преодолев бумажный завал, устроенный мною, вернулись в комнату, где пили кофе.

Старик предложил мне сесть за стол. Голос его был надломленный и усталый. Я был поражён такой перемене. Он стал совсем старым, дремучим старцем.

– Так чего же вы побежали-с, молодой человек? – спросил он, прищурившись, но я не ответил. – Смею вас заверить, юноша, что вы едва не погибли…. Поймите, вы чуть было не погибли, молодой вы человек!..

Я молча внимал его укорам, пытаясь понять, какого чёрта я здесь, вообще, делаю?!..

– …Я же предупреждал: вы стоите на пороге большой тайны. В таких случаях надо быть хладнокровным. Любая тайна щекочет нервы. Тут уж держись!

– Да, так и подмывает пуститься наутёк! – то ли съязвил, то ли согласился с ним я.

Старичок разговорился, – хорошее настроение, видимо, вернулось к нему, – и произнёс витиеватую речь о великой пользе вежливости, при этом даже улыбался, но потом вдруг замолчал, пригнулся ко мне, навалившись на край стола, и спросил заговорщическим шёпотом, будто боясь, что его кто-то подслушивает:

– Так вы хотите быть посвящены в тайну?

Я так и опешил.




Глава 7


– Но, позвольте, зачем? И почему именно я?..

– Игра высших сил!..

Я глянул на поднятый кверху его указательный палец, дрожавший в мерцании лампадки.

– Знаете, я не верю в существование сверхъестественного. В жизни моей не было ничего, что доказывало бы существование бога или дьявола. Во всяком случае, берусь доказать вам с точки зрения марксистко-ленинской философии, а также материалистической диалектики…

Старик кисло поморщился, прервав меня жестом ладони:

– Не надо, не надо, юноша. Не надо вспоминать здесь про Ленина, про Маркса!.. Всё это я знаю. Я скажу только одну вещь, после которой ты умолкнешь, потому что не сможешь ничего мне возразить. Да, эти двое поломали много копий, чтобы доказать, что существование бога, или как это ещё у них называется мировой идеи, – чистейший абсурд. Пусть так!.. Но все их доказательства не больше, чем очковтирательство. Да и во всех рассуждениях они затрагивают только одну сторону медали, делая вид или действительно не понимая, что есть ещё и оборотная её сторона. Но найди у них рассуждения о дьяволе. … Дьявол не затрагивается вообще. Что это? Почему? Может, они умалчивали о нём, чтобы было проще объяснить всё с точки зрения весьма ограниченного мировоззрения? А может, они были всего лишь его покорным слугами? Ведь созданное ими миропонимание – большая услуга лукавому. Насколько укрепились его позиции в мире! Кстати, некоторое пробуждение от сна коммунизма произошло с десяток лет назад. Тогда памятники этих «вождей и мыслителей» сбрасывали с постаментов, закидывали бутылками с бензином и поджигали. В те времена их проклинали и громогласно каялись в том, что следовали заблуждению, которое называется марксизм-ленинизм. А теперь… всё вернулось к истине, которая проста, но очевидна: дьявол властвует на этой земле. Он попустил вожжи, но потом натянул их опять. И потепление, казавшееся необратимым наступлением весны и возвращением мира к жизни по законам божьим, вскоре закончилось. Весенние цветы погибли под натиском вернувшейся стужи. Всё вернулось на круги своя. О, Россия всегда была той страной, в которой лукавому жилось вольготно. Ведь эта страна созвездия Водолея, спутники которого чёрный кот и число тринадцать…. Я бы мог многое рассказать тебе, но у нас слишком мало времени для этого….

Последние слова старика заставили меня глянуть на часы: до вечерней поверки оставалось каких-то полчаса. Если я не хотел неприятностей, то стоило тот час же пуститься в обратный путь.

– У нас нет времени, – повторил старик, и я был с ним полностью согласен. – У нас нет времени, – снова произнёс он, делая акцент на этом, – потому что… потому что сегодня ночью я умру.

Я снова поглядел на старика как на ненормального.

– Откуда вы знаете?

– Я знаю многое, что не открыто тебе.

– Что же тогда заставляет вас заниматься мною? Почему болтаете со мной, теряя время?

– У меня ещё остались обязательства, милый мальчик, и не выполнив их я не могу исчезнуть….

– Вы хотите умереть?

– Хочу или не хочу – это не в моей власти.

– А в чьей же?

– Существуют могущественные силы, управляющие бытием. Вы умеете верить, молодой человек?

– Умею, – ответил я, не слишком уверенный в сказанном.

– Ну, тогда вот…. Поверьте мне, человеку, которому нечего терять, что есть и бог, и дьявол, и больше того, что писано про них, простому смертному-то и не надо: пусть сам выбирает, кому служить. … Да, бог есть. Он не искушает, но ждёт человека, раба своего, когда тот придёт в его царствие. Но мир вокруг человеку ближе, и тянет его в иную сторону, во тьму тьмущую….

Я глянул снов на часы, собираясь прощаться, но старик, будто останавливая меня, продолжил:

– …Есть колдуны, ведьмы, есть и волшебники. Есть много всякого нечисти, только не всякий с ней сталкивается, а кому доведётся, тот сам к ней и приобщается. Есть черти, есть вампиры, и есть дьявол, король и повелитель царства тьмы, князь мира сего. Тяжело тому смертному удержаться от его искушения, на кого он свой огненный глаз положит…. Помни и верь, что есть это всё и на земле, и выше, в недоступном для человека. Все ходят под богом и дьяволом и между ними выбирают свою дорогу. С дьяволом проще. Он предлагает сделки простые и понятные, земного свойства. Многие искушены им. С Богом не так. Он дал всё человеку при рождении. Он создатель, он творец, а не искуситель. К нему не подступишься, в него можно только верить, что он есть, верить и служить ему, творя добро на земле, пока не закончится путь через чистилище…. Бог слаб, а дьявол силён. В людях этой страны убивают живое, истребляют души. В других странах есть тоже, но не в таких размерах, а здесь – особенно. В вас убивают души дьявольские слуги, в великом множестве пребывающие среди смертных и ничем от них неотличимые. А, лишая души, вас лишают и веры, и все вы идёте в армию дьявола, не замечая этого. Вы продаётесь ему, и он рад успеху, вершащемуся на этой земле…. Все пытаются понять Бога. Но как может творение понять создателя, даже если оно по образу и подобию его? Бога нельзя понять, в него можно только верить, а вы лишены этого. Церква закрыты, храмы Божии разграблены и отданы на откуп дьяволу. Гибнет ваша земля, близится к геенне огненной, чтобы сгореть в ней вместе с Проклятым. Не верите вы и не веруете.

– Да, но мы верим во многое и часто ошибаемся, разочаровываемся, – возразил я, стараясь вырваться в реальность из зачаровывающей пелены его слов.

– Глупец! Верить можно только в Единственное и святое. Вся остальная вера – мишура, суррогат от его превосходительства дьявола. Верьте во что угодно, но не в Бога, и дьявол будет доволен. Верьте во что угодно, но помните, что верите в ложь. А когда вера в ложь давала плоды отрады? Верьте во что угодно, кроме Бога, но вы будете верить в Ничто, вы будете верить дьяволу…. Только святость непорочна. Только в святое можно верить. Вы же, слепцы, верите не сердцем, а умом. А вера от ума есть вера от дьявола. Вы верите в то, во что вам скажут верить, заглушая свой голос сердца. Вы способны лишь изображать веру, но не обретать её…. В Бога же надо верить сердцем, его не обманешь, хотя и в иных сердцах уже прочно гнездиться лукавый. Если ты веришь во Всевышнего, то, значит, он помнит тебя и не забыл в этом потерянном мире. Если же ты не веришь, но изображаешь, лицедействуя, то обманываешь самого себя и призываешь на голову свою Божию Кару…. Грешные люди пытаются заставить верить других в непорочность таких же смертных, равных перед Господом остальным, создав из них земных идолов. Воистину, грешники они. Как могут смертные быть великими, возвышаться над прочими? Лишь наместники Божии вправе править и царствовать на земле. А эти пришли из Тьмы. Они пришли не сверху, а снизу и всё перевернули вверх дном, весь устоявшийся земной порядок. Они пришли из тьмы и служат тьме. Воистину, грешны поклоняющиеся им. Нет среди смертных истинных праведников, ибо все они рабы Божии. Есть среди них лишь достойные на муки Господа. В каждом человеке борется два начала – божественное и дьявольское. Божественное питается верой, и, если в душе нет веры, то оно увядает подобно лишённому воды цветку. Душа такая рискует быть искушённой дьяволом, лишь только будет им примечена….

– Уж не думаете ли вы сделать из меня верующего, набожного праведника? – бросил я старику, поняв, что, ещё немного, и уже не вырвусь из обволакивающей пелены его слов.

– Покайся, ирод! – вдруг закричал на меня старик. – Побойся Бога, окаянный, и молись, молись, обретай веру, пока не поздно это ещё сделать!.. Я знаю, кто охотится за тобой! Не моя вина и не твоя, что душа твоя почти мертва для веры. Но оживи её, оживи, пока глас Господень ещё долетает до неё слабым эхом! Засохшие цветы не оживают, но твой цветок ещё можно спасти…

Старик продолжал ещё говорить, но я уже отключился и не слушал его. В голове моей неслись с безумной прытью строчки, и я наслаждался их движением:

Душа моя убита и мертва,
Засохшие цветы не оживают….

И что-то дальше, дальше, дальше. Что-то прекрасное и быстрое, неуловимое. И по сравнению с этим всё остальное вдруг стало так неважно и так нелепо.

Когда это кончилось, я снова услышал голос старика, продолжавший монолог:

– … цель моя совершенно другая. Я на весах, но душу твою вряд ли можно спасти, насколько мне стало ясно из нашего разговора. Знай только, что быть тебе после смерти в аду, коль не обернёшься к богу. К сожалению, отпущенное мне время не позволяет заняться реанимацией твоей души при всём моём желании. Я не доживу на земле в этом измерении даже до утра.

Глаза его блеснули в темноте, и он продолжил:

– Но я должен, во что бы то ни стало, передать тебе ключи от тайны.

«Да на кой чёрт они мне нужны!» – хотел воскликнуть я, вспомнив, что нужно опрометью мчаться в училище.

В разговоре наступила пауза замешательства. Мысли в моей голове вертелись беспорядочным круговоротом.

Молчание длилось. А карусель в моём сознании раскручивалась всё быстрее, и я уже не знал, что скажу через минуту-другую, какая мысль, удачная или опрометчивая, выпадет на кон в этой рулетке.

– Что ж, я готов вас выслушать, – неожиданно для самого себя произнёс я и подумал: «Ну вот, нелёгкая понесла!»

Глянув на часы, я с ужасом заметил, что уже опоздал, и мне вдруг стало как-то всё равно, что будет со мною в училище. Как будто это вдруг ушло куда-то в бесконечно далёкое будущее.

Старик внимательно следил за мной всё это время и, по-видимому, не упустил произошедшую во мне перемену.

– Куда-то спешишь? – спросил он, словно на всякий случай.

– Нет, нет, – успокоил его я.

– Ну, тогда, пожалуй, я начну!.. – старик как-то даже воодушевился. – Прежде всего, я должен показать тебе этот дом. Времени у меня только до рассвета. А дом этот намного больше, чем кажется. Как айсберг, у которого видна только малая часть его объёма. Так что, пойдём….

Он взял лампу в руку, встал из-за стола и пошёл. Я поспешил за ним, слыша его голос:

– Всё, что находится в этом доме, теперь принадлежит тебе. Тебе досталось хорошее наследство. Думаю, что у наследника найдётся и время, и желание познакомиться со своим богатством поближе. Сейчас мы проведём лишь беглый осмотр….

Мне всё же было не весело. Его постоянные рассуждения о смерти…. От этого внутри холодило, подмывало противное чувство тошноты. «Какого дьявола всё время напоминать мне об этом?.. Нормальному человеку достаточно один раз сказать», – думал я, пробираясь за ним.

Дом оказался действительно больше любых моих ожиданий. Сначала я взялся считать комнаты, но когда число их перевалило за двадцать, сбился со счёта. Нечего было и говорить о том, чтобы запомнить их содержимое. Я только понял, что «моё наследство» – какой-то хлам. Но по уверению старика это были очень редкие и ценные книги, рукописи, а также вещи, годные разве что лечь под музейное стекло.

– Когда-то, давным-давно, – рассказывал мне между тем старик, – я имел неплохую работу, получал зарплату не то чтобы хорошую, а приличную, можно сказать. В те времена я без труда мог содержать свою семью и не знал никаких проблем. Это было так давно, что тебя ещё и на свете-то не было. В те времена люди жили хорошо, намного лучше, чем сейчас. Вот тот кофе, который мы с тобой сегодня пили, это натуральный бразильский кофе, какого сейчас не встретишь, остался у меня ещё с тех «допотопных» времён….

Он нёс какую-то старческую ахинею, перемежаемую указаниями, что и где лежит, и мне уже надоело его слушать, но он не умолкал:

– … тебя, видимо, мучает вопрос, почему в достопамятное время, когда в магазине можно было свободно купить дешёвую колбасу, без труда достать бразильский кофе, да и кофе вообще, когда прилавки изобиловали самыми различными продуктами, почему я тогда делал запасы, закупался впрок, ведь так?

– Да, – ответил я машинально, хотя подобный вопрос меня нисколько не «мучал».

– Только благодаря моему врождённому чутью, инстинктивному еврейскому чутью, мой мальчик! Только и всего! Да плюс ещё немного наблюдательности и логического мышления…. В те времена я ещё не обладал могучими знаниями, которые открыты мне сейчас, был простым человеком с обыкновенными суетными заботами простой человеческой жизни. Сейчас бы я не стал заниматься этой мелкой суетой, потому что моё положение освобождает меня от этого бремени. А тогда я был всего лишь простым смертным. Сейчас мне незачем врать….

Старик вздохнул, остановившись, обернулся, пытаясь заглянуть мне в глаза, чтобы определить, наверное, верю ли я его словам или нет. Но я тут же потупил взгляд, потому что, как уже сказал, не выносил прямого взгляда в свои глаза, особенно, если на меня смотрел пожилой человек.

Мы снова двинулись вперёд по бесконечным коридорам и переходам дома, которым, казалось, не будет конца и края.

– Да, – послышался вновь голос моего провожатого, – я прожил долгую жизнь и многое повидал на своём веку. Мне не тяжело было заметить, что с каждым годом жить-то становилось всё тяжелее и тяжелее, а в последнее время, ты уже появился на свет, вообще, невыносимо. В те времена я ещё был семейным человеком, жил, что называется, как все. Была жена и сын. Был дом, хотя и не было своего угла, но я не считаю и не зову домом квартиру или другое помещение для проживания. Я называю домом некоторую общность людей, а именно, мужа, жену, их детей, то, что их связывает между собой, чувства, которые они питают друг к другу, взаимоотношения между ними. Словом, вполне понятно, что я подразумеваю под словом «дом». Так вот, был у меня и свой дом. Да, нам приходилось мыкаться по разным углам, поэтому, наверное, этот дом стал рассыпаться, не успев и окрепнуть. Жена ушла от меня. Да, она жила рядом, но телом принадлежала не только мне, а душой, вообще, не принадлежала никому и даже самой себе. Бедная женщина. Она сама позволила разорить свитое ею гнёздышко. Ей всё хотелось встряхнуть меня. Но дело-то было совсем не во мне. Просто у каждого есть земной путь, на котором встречаются перекрёстки и развилки. И тогда сильный духом выбирает один путь, а слабый и уставший, надломленный судьбой, бредёт другим, ведущим к пропасти и тащит за собой в бездну своих спутников, идущих с ним, говоря языком альпинистов, в одной связке.

Вот так случилось и с моей женой. Она хотела много и сразу, была нетерпелива и мало слушала, что говорил ей я. Она надеялась совершить прорыв из нищеты, в которой мы родились и жили, наверх, в более высокие сферы, но, не рассчитав своих слабеньких женских силёнок, растеряла и то, что было, покатилась под гору с высокой кручи, в самый низ. Эта женщина потеряла свой дом, разбила второпях своё маленькое зеркальце счастья, надеясь найти большее, и уже никогда не сможет обрести вновь ни того, ни другого. Она умрёт одинокой, вдали от сына, не помня мужа, придавленная тяжестью пошлой, низкой жизни, в которую сама себя повергла. И это лишь её вина. Помочь ей уже невозможно…. Да-а-а, ну что ж, зайдём-ка в эту комнату. Я тебе кое-что покажу…. Вот, смотри сюда. Видишь?..

Старичок между делом рассказывал печальную историю своей жизни, пока мы переходили с ним из комнаты в комнату, ходили по коридорам и переходам, а я думал, как похожа она на судьбу моей семьи. Сколько таких людей в мире, чьё маленькое счастье вот так вот, подобно утлому судёнышку в безжалостном и огромном океане, разбивается на их глазах, гибнет и тонет под гнётом житейских ураганов?.. Наверное, мало найдётся счастливчиков, чей кораблик прошёл через эти испытания судьбины, не получив пробоины, или не потеряв мачты или паруса, или не поломав руля….

Я потерял всякий счёт времени. Казалось, что эти тёмные коридоры и комнаты затерялись где-то в вечности, вне времени, и мне теперь суждено бродить за стариком бесконечно, пока существует это измерение. Мне было уже всё равно, что он говорит мне, идя впереди с коптящей керосинкой, куда меня ведёт и что показывает, зачем это делает. Что ему, вообще, от меня нужно, и когда всё это кончится?.. Я шёл вперёд как заведённая машина, не испытывая никаких чувств и ощущений.

Старик же говорил без умолку:

– …Если бы мне двадцать лет назад кто-то сказал, что мы будем так жить, я бы рассмеялся ему в лицо. Как же! Ведь мы двигались вперёд, строили коммунизм! Мы боролись за победу идеалов и, казалось бы, что они победят очень и очень скоро, если не сегодня, то завтра – непременно. И?.. К чему мы пришли? Причины даже не в тех, кто вёл целые народы в тупик. Они пешки могучих и страшных сил, которые играют судьбами целых этносов с помощью этих марионеток и ставленников….

Старик замолчал, а потом вдруг заметил:

– Правда, кофе, которое мы сегодня пили, имеет уже далеко не тот вкус, что прежде…, – от чего вдруг снова явственно показался мне сумасшедшим.

Мы подошли к комнате, дверь которой была обита оцинкованным железом. Старик остановился напротив неё, замолчал, а потом, подняв вверх указательный палец, как знак особого внимания, произнёс:

– А вот это особая комната. Здесь собраны особые артефакты, за них можно получить огромные деньги. Но ты храни их как зеницу ока, и они сослужат тебе верную службу.

Мы двинулись дальше, и, видя мой скисший вид, старик произнёс:

– Кстати, здесь книга твоего отца….

– Моего отца? – удивился я.

– Да, твоего отца, – сказал старик. – Прочитай её….

Мне стало удивительно. Я впервые слышал, чтобы мой отец писал книги. Ещё удивительнее было то, как книга его была в этом доме.

Смутная догадка озарила на мгновение моё сознание: между этой книгой и тем, что отца посадили, должна быть какая-то связь….

– Извините, пожалуйста, – обратился я к старику, – вы что, были знакомы с моим отцом?

– Нет, – ответил он, однако, я заметил его замешательство. – Как тебе сказать…. Твоего отца лично не знал, но много о нём слышал и читал кое-что из его работ. Судьба таких людей небезынтересна мне….

В это время где-то в закоулках дома большие, видимо, часы стали бить двенадцать. Тяжёлый, раскатистый гул разнёсся в темноте и докатился до нас, нарушив мёртвую тишину. Я посмотрел на старика. При звуке каждого удара он тихо вздрагивал и, немо шевеля губами, считал их про себя. Когда замолк гулкий отзвук последнего боя часов, он, тяжело вздохнув, пожал плечами и с тоской посмотрел на меня:

– Ты должен будешь сейчас уйти….

– Но почему?..

– Жизни моей осталось четыре часа. Я должен успеть сделать ещё дело, очень важное. Для этого мне нужно полное одиночество. Прощай! Я уверен, что ты не забудешь дорогу. Но приходи лишь с наступлением темноты, иначе не сможешь попасть в дом. Понял?..

– Да.

– Керосиновую лампу найдёшь в сенях…. А теперь оставь меня одного. Идём!..

Мы двинулись обратно по коридорам странного дома.

– Мне очень жаль, что не успел тебе многого рассказать. Не так давно, во времена, именуемые теперь смутными, я был администратором необычного архива. Было тогда общество, называлось «Клуб Дилетантов», подчинялось другой, более могущественной организации, ты сам узнаешь о ней, придёт время.

«Клуб Дилетантов» занимался сбором рукописей запрещённых книг, готовил их к отправке за границу, а также вёл переговоры с заграничными покупателями о продаже архивных материалов частным лицам и частным музеям. У «Клуба» имелось несколько хранилищ, которые не рассекречивались даже в самые благоприятные годы того времени, когда, казалось, можно всё. В его руководстве, к счастью, имелись трезвые головы, считавшие, что всякий период свободы заканчивается реакцией, и тем большей, чем сильнее до того официальная власть отпустила вожжи. Вот этот дом и был оборудован под одно из таких тайных хранилищ. О его существовании теперь мало кто знает. Многих из тех, кто его создавал, уже нет в живых.

В последние годы смутного времени в такие тайные хранилища было спрятано много книг. Тогда уже начали закручивать гайки. Вот так и оказалось, что я стал хранителем и обладателем уникума современной истории и недавнего прошлого. … Но…, вот мы уже и пришли….

Едва он произнёс эти слова, как я заметил, что мы в сенях дома.

– Всё, дальше пойдёшь сам, – произнёс старик загадочно, тронув меня за плечо.

– До свидания! – сказал я.

– Прощай, – тихо ответил он, и мне почему-то стало страшно. – Провидение само приведёт тебя к этой двери….

Я вышел из дома и обернулся на старика.

Тот стоял, освещаемый тусклым светом керосинки, глядя мне вслед, и, насколько это было видно, лицо его было исполнено печали. Я словно прочитал по лику старика исполнившую его смертную тоску. Морщины страдания, особенно отчётливые теперь, насквозь прорезали его кожу.

Немая сцена на пороге стала тяготить меня, и я углубился в сад, окружавший дом.

Уже пройдя несколько шагов, услышал я, как дуновение ветра, долетевшие до меня слова: «Прощай, сынок!» А, может быть, мне это только послышалось. Я шёл между деревьями, не оборачиваясь, – меня всё время так и подмывало перейти на бег, пуститься наутёк, – и только у калитки, за которой была улица, облегчённо вздохнул.

Едва я вышел за неё, как дружная перекличка дворовых собак встретила меня и не умолкала ещё долго, до самого перекрёстка, ведущего в город.

Теперь мне казалось, что старик за дверью исчез прежде, чем я успел отвернуться. Это казалось мне странным, и я сделал некоторое усилие, чтобы вспомнить последнюю сцену как следует, но теперь лишь здорово пожалел о том, что не обратил на это происшествие внимания.

Я шёл по ночному, спящему городу, в лицо мне дул сырой, холодный, пронизывающий насквозь ветер. Понемногу радость от того, что я очутился на улице, на свежем воздухе, что чувствовал себя в безопасности большей, чем в доме у старика, выстудилась, выветрилась, уступив место ознобу и ощущению дискомфорта. Я даже припустил бегом, но всё равно не мог согреться: тепло улетучивалось быстрее, чем я нагонял его своим быстрым движением.

Время близилось к часу ночи. Я жестоко опаздывал, рискуя получить по полной. Больше всего теперь тревожило меня, что моё отсутствие в училище наверняка заметили, и я на ходу придумывал «отмазки», но одна из них была глупее другой.

В неверном розоватом свете фонарей, освещающих с высоких столбов пустые улицы города, я чувствовал себя всё более неуютно. Волны холодной измороси обдавали меня с ног до головы. Пальцы замёрзли, будто на дворе стояла осень, и я клял себя последними словами за свою авантюру.

Всё произошедшее этим вечером, как обычно бывает, казалось теперь всё более и более глупым и несерьёзным, а вот то, что ждало меня в училище, становилось страшным и пугающим.

Город словно вымер. Ни единой души, ни одного праздно шатающегося человека не встретилось на моём пути, и только коты временами перебегали мне дорогу, и тогда я пристально вглядывался, не чёрного ли они цвета. И если случалось, что кот был чёрным, то сворачивал на другую улицу и обходил десятой дорогой это место, надеясь, что нелёгкая пронесётся мимо.

В голове у меня крутилась теперь лишь одна безумная своей простотой мысль: «Скорее бы добраться до постели и лечь спать!»

Однако, отсутствие моё не осталось незамеченным, в казарме меня всё-таки ждали. Когда я, переодевшись у бабки, долго и сварливо ворчавшей на меня за столь поздний визит, пробежал последнюю дистанцию в несколько сотен метров, перепрыгнул забор, добрался до казармы и вошёл в общежитие четвёртого курса, тихо, на цыпочках крадучись к своей комнате, громовой голос дежурного по батарее остановил меня, окликнув по фамилии. Это означало лишь одно: в казарме были офицеры. Между собой в отсутствие начальственного глаза курсанты друг к другу так не обращались.

Я остановился.

– Яковлев! Яковлев! – снова громко крикнул дежурный. – Яковлев, иди в канцелярию.

Последние надежды на удачный исход моего проступка лопнули, как мыльный пузырь, оторвались в груди вместе с бешено и больно заколотившимся сердцем, дыхание перехватило, в лицо пахнуло жаром предстоящей неприятной сцены.

Мне показалось, что не спит вся батарея, что не только те, кто сидит в канцелярии, но и курсанты в своих кроватях прислушиваются к тому, что происходит в коридоре, кто со злорадством, кто с сочувствием, кто с обыкновенным любопытством и жаждой вкусить чего-нибудь новенького и необычного.

Делать было нечего. Не помня себя, я вошёл в канцелярию.

Командир батареи сидел за столом и пыхтел сигареткой. Он посмотрел на меня взглядом, полным высокомерного презрения. Так смотрит победитель на побеждённого, не достойного даже поражения от его руки, так смотрел бы, наверное, титулованный представитель высшей касты средневекового общества на своего поверженного наглеца-вассала, вздумавшего возомнить себя ему равным. Так смотрел бы, видимо, и царственный лев, когтем лапы вспоровший пузо задиравшейся на него жалкой дворняжки и выпустивший ей кишки.

От этого взгляда мне сделалось не по себе, я почувствовал себя подлой тварью, из-за которой вынуждены страдать другие люди. Он давил меня к земле, жёг меня, этот утомлённый волнением и ожиданием взгляд. Он как бы говорил мне: «Кто ты такой, чтобы отнимать у меня моё свободное время? Кто ты такой, чтобы ждать тебя по ночам и волноваться? Разве мне не хочется отдохнуть, разве я не устал сегодня? Какого чёрта я должен страдать из-за тебя?»

В канцелярии был и мой взводный. Он тоже смотрел на меня, но в его глазах не было ни надменности, ни откровенного презрения, ни даже злости. В них был укор и озабоченность, но это были глаза слабого человека. У него не получался взгляд, как у комбата. И даже, если бы он очень захотел, то не смог бы этого сделать.

Следом за мной в канцелярию ввалился мой замкомвзвода, огромный и здоровый, как медведь, детина. Он был угрюм, но, стараясь показаться ещё страшнее, громко пыхтел через ноздри, как бык, то ли запугивая меня, то ли показывая комбату, какой он грозный командир и как его должны бояться подчинённые, но этот номер был рассчитан на откровенных дураков и тупиц, таких, наверное, как и он сам. Ни на меня, ни, тем более, на комбата он не произвёл никакого впечатления. Он был здоров, и его крепкие, огромные руки, обладающие силой орангутанга, могли бы скрутить меня как паршивого червяка, превратив в мочалку, в лепёшку. Но… но он был столь же осторожен, трусоват в душе, сколь и здоров телом. Да, он мог стукнуть меня своим здоровенным, как кузнечный молот, кулачищем сверху по голове, даже не стукнуть, а просто опустить его на неё, и я бы рухнул, как подкошенный, как курёнок-несмышлёныш, ошеломлённый ударом молоточка, подламывается на своих тоненьких ножках. Возможно, это бы получилось у него весьма просто и эффектно. Как у заматерелого скотобоя, без лишних эмоций и суеты наносящего единственный, не слишком сильный, но точный и смертельный удар стоящему перед ним животному. Он мог бы, но никогда не сделал бы этого. Он не мог совершить подобного поступка.

Всё вышеописанное было увидено и осознанно мною в десятые доли секунды.

– Заходите, заходите, товарищ курсант, – сказал слишком уж спокойно и официально комбат: что ж, пора волнений для него действительно кончилась. Самого страшного не случилось: я был жив-здоров, и он на глазах менялся, предвкушая, как сейчас вволю поизмывается надо мной, отыгрываясь за свои переживания. Ничего хорошего тон его голоса не сулил.

Вообще-то, наш комбат был человеком сдержанным, умел контролировать свои эмоции, и по его лицу нельзя было прочитать, что у него на уме. Я всегда уважал его за это качество, да и большинство курсантов относилось к нему с неподдельным уважением. Даже в самом жутком волнении его лицо оставалось каменно неподвижным. Только поистине страшные, злопамятные и расчётливые люди, умеющие откладывать месть на потом и с большим успехом воплощать её много позже, но неотвратимо возмездно, обладают таким талантом. У комбата белели только лишь губы. Если бы он тут же начал кричать на меня, топать ногами, размахивать передо мной руками, пытаясь и боясь ударить, мне было бы легче. Но комбат был не из таких людей, которые тут же выпускают как пар из котла энергию своей злости. Он оставлял её про запас, как рачительный хозяин, и расходовал долго, по мере надобности и понемногу, именно в тот момент, когда этого меньше всего ждали когда-то провинившиеся перед ним, чем добивался наибольшей пользы и эффективности от её использования.

Именно этот спокойный и официальный тон разговора, подчёркивающий его высокое самообладание и не унижаемое чувство собственного достоинства, силу и твёрдость его характера, ошеломил меня и заставил внутренне содрогнуться.

В минуты гнева комбат был спокоен, но он с тем же хладнокровием мог хоть через месяц, хоть через полгода взыскать с тебя причитающееся за свои бессонные ночи, за вызов «на ковёр» к начальству, ошеломить и раздавить тебя именно тогда, когда ты меньше всего ожидаешь этого и надеешься, что всё забыто. Память его на причинённое ему зло была изумительная, и он не был склонен к сентиментальности. Сердце его не поддавалось жалости и не знало пощады. Каждый получал по заслугам. И, хотя для постороннего это было практически не заметно, тот, кто испытывал на себе его кару, знал, как она тяжела, продолжительна и ощутима.




Глава 8


– Ну, что, товарищ курсант? – спросил меня командир батареи, старший лейтенант Скорняк.

– Что? – спросил я тоже, не найдя ничего лучшего для ответа.

Я был в растерянности. К тому же сопение замкомвзвода за моей спиной сильно отвлекало меня. Оно было мне противно.

– А что вы «чтокаете»?

– Не знаю.

– Хорошо, отвечайте на вопрос: где вы были?

Я немного подумал, но не найдя подходящего ответа, сказал:

– В самовольной отлучке, товарищ старший лейтенант.

– Мне это понятно, я спрашиваю, где именно вы были?

Я упорно молчал, и тогда комбат задал другой вопрос:

– Хорошо, почему так поздно пришли?

«Как в детском садике», – подумал я и ответил:

– Потому что не мог раньше.

– В чём причина, причина вашего опоздания? Почему вы не пришли вовремя?!

Я молчал.

– Вы можете указать причину?

– Нет….

Этот бестолковый разговор продолжался до трёх часов ночи. Сначала в нём принимали участие только мы с комбатом, и беседа проходила довольно спокойно, почти мирно. Затем в него вступили взводный с замкомвзводом, и тон его сразу изменился в сторону психоза и истерики.

Скорняк лишь ненавязчиво обратил моё внимание на то, что каждый получит по заслугам, сделал какие-то смутные намёки на скорый выпуск и распределение. Взводный же принялся читать мне мораль, а потом пообещал, что обязательно посодействует тому, чтобы я попал к чёрту на кулички. Замкомвзвода тоже разорился бранью и пообещал, что устроит мне «сладкую жизнь» в оставшееся до выпуска время. Две последние угрозы я не воспринял всерьёз, но вот то, что сказал комбат, очень меня обеспокоило.

Выходя из канцелярии сонный и удручённый состоявшейся промывкой мозгов, я уже едва держался на ногах от смертельной усталости и готов был упасть и заснуть прямо на полу, в коридоре, мёртвым, беспробудным сном.

«Плохи твои делишки, – подумалось мне сквозь полудрёму, заволакивающую моё сознание, – однако, какие всё-таки мы рабы».

Не помню, как я добрался до своей кровати, как разделся и лёг. Проснувшись утром, разбитый и не выспавшийся, я ещё раз с неприятным чувством вспомнил вчерашние события.

Сердце стянуло тоской жестокой неудачи и огорчения. История со стариком и похождением в его злополучный дом вспоминалась теперь как полуночный бред, как дурной сон, как пустая трата времени, не случись которой, всё было бы хорошо. Вчерашний день хотелось забыть, как можно скорее.

Голова разламывалась. Тревога не покидали мою душу целый день. Я не мог обрести покоя и жил в ожидании наказания. Беседа в канцелярии никак не шла у меня из головы.

Это продолжалось два дня, пока не подошёл Охромов.

– Ну, что?.. Ты надумал? – спросил он, тряся кулаками в карманах и щурясь на один глаз, то ли от того, что ему в глаз било солнце, то ли от ощущения своего превосходства надо мной, разбитым и раздавленным.

– Чего надумал? – не понял я сразу.

– Ты что, забыл наш разговор в баре? – удивился Гриша.

– Нет, не забыл.

Мне не хотелось с ним разговаривать: пережитые события полностью поглотили меня ожиданием кары. Кроме того, я понимал, что проблема с долгом куда страшнее и опаснее всех тех событий, которые сейчас переживал, но словно страус прятал голову в песок: история с долгом пугала и отталкивала своей неразрешимостью.

«Всё гениальное просто, – пришло мне на ум, – но простота – хуже воровства! Тогда по закону треугольника, что же тогда гениальность по отношению к воровству?!.»

Чтобы хоть как-то разрядить обстановку, я спросил Охромова:

– Знаешь, что со мной произошло?..

– Что? – живо заинтересовался приятель, поскольку вопрос прозвучал так интригующе, будто я хотел ему поведать, что после его ухода из пивбара на меня свалился миллион.

Вдруг я поймал себя на мысли, что хочу рассказать про старика и его логово только затем, чтобы хоть кто-то знал, что я прокололся с «самоходом» не из-за мальчишеской глупости, а в силу серьёзных обстоятельств. Но тут же решил, что не стоит выдавать тайну, быть может, даже глупую, ради для того, чтобы хоть кто-то знал, что я не простак и не позорник. Опаздывать из увольнения считалось среди курсантов делом не зазорным, хотя и наказывалось командованием, опаздывать же из «самоволки» в курсантской среде считалось проступком неприличным, и мало того, что наказывалось начальством, но и для уважающего себя курсанта было клеймом позора. Не умеешь – не берись!..

– Да нет, ничего, – я поплёлся прочь.

– Постой! – Охромов догнал меня, потянул за плечо и развернул к себе. – Постой!..

Я терпеть не мог, когда со мной так поступают: вот так хватают, разворачивают, когда, вообще, ко мне прикасаются, принуждая к чему-нибудь, и потому едва не двинул Грише по физиономии. Когда же он попытался трясти меня за плечо, я уже не выдержал и вспылил, в ярости пытаясь сдёрнуть его руку со своего плеча. Но пальцы Охромова лишь крепче вцепились в отворот моего кителя. Он был сильнее меня, и моя попытка оказалась тщетна.

«Настроение итак паршивое, а тут ещё этот козёл прицепился», – подумал я.

Курсанты, вообще, любители посмотреть на выяснение отношений с помощью кулаков, поболеть, посочувствовать, подсказать в трудную минуту стычки. Ну а, когда дерутся приятели, тут не удержатся в стороне даже самые ленивые и равнодушные к подобным вещам. Поэтому, едва мы с Охромовым сцепились, как сразу же вокруг нас образовалась кучка болельщиков: все знали, что мы с Охромовым – «братаны» по жизни.

Однако, кроме этой немой сцены, да нескольких минут насупленного стояния потом вот так, сцепившись, ничего интересного в коридоре не произошло: настроения драться, хотя я и был взбешён, не было никакого.

Мериться со мной кулаками в планы Гриши тоже, видимо, совсем не входило. И потому пару минут мы постояли друг против друга, ожидая, что драку начнёт другой, но ничего больше не происходило.

Народ, поняв, что «кина не будет», стал расходиться.

– Чего ты от меня хочешь? – спросил я у Охромова.

– Надо поговорить, – примирительно ответил он.

– Говори.

– Нет, здесь не могу….

Я, довольный тем, что не получил при всём честном народе по морде, направился к выходу из казармы, с удовольствием слыша позади себя его шаги. Вслед нам смотрели десятки любопытных глаз. И это было моей маленькой победой над Гришей.

С четвёртого этажа общежития мы спустились на улицу и через плац перед зданием прошли на спортивный городок.

Я глянул на верх. В окна смотрели самые любопытные: если вдруг драка начнётся здесь, то они всех «свистнут наверх», в смысле – вниз. Некоторые подозревали, что драка ещё впереди.

– Хочу услышать твой ответ насчёт моего предложения, – Охромов тоже глянул на окна казармы, обернувшись назад. – Разве ты не понимаешь, что нам его надо сделать, иначе обоим крышка?! Можно «кинуть» кучу «лохов» здесь, но люди, которые занимают такие деньги, с нам из города уехать не дадут. У них всё повязано! Тем боле, что я поручился за весь долг, и мне его надо отдавать весь, даже если ты прыгнешь в сторону и скажешь, что ничего не знаешь. А одному мне не справиться.

– Хорошо, – согласился я. – Только зачем так грубо? Ты же знаешь, что я не терплю, когда ко мне протягивают руки. Ты, конечно, посильнее меня, но сдачи получить можешь….

– Ладно, забыли, – примирительно согласился Гриша. – У нас на разборки времени совсем нет!..

– Тогда валяй, рассказывай, что там у тебя за выгодное дело, которое нас спасёт.

Охромов рассказал мне, что кредитор предложил ему дельце:

– … С одной стороны дело действительно плёвое, и не понятно, почему он собирается простить нам за него наши долги, да ещё и столько же отвалит. Но, если подумать, то в нём есть доля опасности и риска. Я бы не стал тебе рассказывать про него, не заручившись твоим согласием. Но сейчас я тоже рискую, потому что у меня нет другого выхода. Мне нужны деньги, много денег. И я предлагаю тебе стать моим компаньоном, но очень выгодном деле. Я даже не просто предлагаю тебе это. Я даже не прошу тебя об этом, а требую от тебя участия, иначе я пропаду.

– Хорошо, ты тут так много наговорил, но я не услышал ни одного слова о самом деле.

– А как ты смотришь на моё предложение? – поинтересовался Охромов.

– Честно говоря, никак.

– Почему?

– Почему? Да хотя бы потому, что ты тараторишь, тараторишь, но я так и не узнал, что за дело надо сделать. По всей видимости, тебе навязывают какую-то крупную авантюру, иначе люди, которые тебе это предложили, идиоты. А это мало похоже на правду.

Охромов задумался, нахмурил к переносице брови и, наконец, ответил:

– Хорошо, я расскажу. В общем, надо ограбить одно частное собрание, архив с какими-то редкими и ценными книгами. Люди готовы заплатить. Хватит и с долгами расплатиться, да ещё и покутить.

– Заманчиво звучит!.. Но я не верю, – ответил я.

– Но мне-то ты можешь поверить?!. Я же твой друг!

– Тебя тоже могли вокруг пальца обвести….

Я был разочарован: дело, даже со слов Охромова, уже не казалось таким простым и лёгким, как он до того рассказывал.

Гриша долго молчал, ковыряя носком сапога перед собой землю, потом заключил:

– Послушай! Если ты согласишься, то все твои долги я перевожу на себя: как в училище, так и в городе. Одно твоё согласие – и у тебя долгов нет!.. Они становятся моей проблемой! Разве это не гарантия того, что дело стоящее?..

Я задумался. Было заманчиво вот так, вдруг, сбросить со своих плеч тяжёлую глыбу непомерного долга, погасить который я был не в состоянии. Только теперь я вдруг признался самому себе, что, не смотря на все прочие неприятности, это тяготит меня больше всех прочих напастей: глубине души я думал о долге ежесекундно. Ради того почувствовать себя свободным, я готов был рискнуть, и потому ответил:

– Хорошо, я согласен.

Лицо Охромова просияло:

– Ну, спасибо! Поверь, кредитор наш очень надёжный человек: он выкупил мой карточный долг!..

– Карточный долг? – изумился я. – Ты что, в карты играешь?

– Хм…. Сейчас уже нет. Но с тех пор, как рассчитался с карточным клубом, больше туда ни ногой. Он помог мне закрыть долг!.. Мне никто бы не смог помочь, ни друзья, ни родители. А он, представляешь, рассчитался за меня!..

– Представляю. И много, если не секрет, у тебя было долга?

– Около пятнадцати тысяч.

– Сколько?! Ничего себе! И он заплатил?!..

– Ну, да, заплатил….

– Да, влип ты, парень, – сказал я озадаченно.

– Это почему же?

– Не знаю, мне так кажется.

Охромов замолчал, задумавшись.

– Возможно, ты прав, – сказал он, наконец. – Но не всё так плохо. Просто человек помог мне, когда было мне плохо. А теперь мне надо сделать то, что он просит. Вот и всё!

– Да, но пятнадцать тысяч за красивые глаза никто не выложит! С ума сойти! Пятнадцать тысяч!..

– А он и не просто так выложил. Недавно он нашёл меня и сказал, что у него сейчас очень плохо с деньгами, и мне нужно срочно вернуть ему долг…

– Поэтому я и говорю, что ты влип. Но ты влип даже не тогда, когда он заплатил за тебя такие сумасшедшие деньги, и даже не тогда, когда ты проиграл их! Ты влип, когда пошёл играть на деньги в карты! Это же шулеры!.. Что ты теперь собираешься делать?

– Я сказал ему, что у меня таких денег нет….

– Как ты не можешь понять, что он тебя уже купил?!

– Свои соображения оставь при себе. Я убедился, что этот человек настоящий товарищ.

– Ну да, а я тебе не товарищ?! Ты мне даже ни разу не заикнулся, что играешь в карты!

– Но ведь ты же всё равно не смог бы за меня заплатить…

– А он смог! Он смог! Я тебе ещё раз говорю, что он тебя купил. И, вообще, напрасно ты связался с этой уголовщиной. Карточный дом…. Там таких, как ты, дураков только и ждут, чтобы обуть.

– Откуда ты знаешь?..

– Слушай, Гриша! Если бы ты был мне настоящим другом, то рассказал бы о своём опасном увлечении ещё тогда, когда только собрался им заниматься, а не теперь, когда пора заказывать панихиду.

– Что ты несёшь?!.. Какую панихиду?!.. Не надо меня раньше времени хоронить! – обиделся Охромов.




Глава 9


Позволю себе небольшое отступление от увлекательного повествования о своих приключениях, поверьте мне не таких уж радужно-романтичных и даже вовсе не романтичных, если они происходят не где-то и не с кем-то, а с тобой самим, если ты участвуешь в них, рискуя своим здоровьем, благополучием и даже самой жизнью. Все краски романтики сразу куда-то исчезают, едва мало-мальски опасные приключения начинают преследовать тебя помимо твоей воли в жизни, и ты уже сам не рад, что на свете бывает такое … и не только в книжках, но и наяву.

Стоит ли говорить, что я вовсе не желал того, о чём рассказываю. Но что уж поделаешь, если всей своей беспутной жизнью сам приготовил себе столько опасных и многотрудных испытаний, свалившихся на меня именно в тот момент, когда это меньше всего ожидалось и менее всего было мне нужно.

Да, что ни говори, а время для приключений, тем более таких, было не самое подходящее. Вот-вот должен был состояться выпуск, и мы, вчерашние курсанты, должны были расстаться с училищем навсегда. Надо было напрячься, чтобы хоть как-то поправить свои дела и более менее достойно покинуть его стены. А тут свалились такие напасти.

Да, но я хотел всё-таки отвлечься от темы и поговорить немного о женщинах, а, если точнее, о взаимоотношениях, которые складывались между курсантами и молодыми представительницами прекрасного пола, населяющими город, где имело счастье или несчастье располагаться наше военное училище.

Взаимоотношения эти заслуживают внимания, поскольку именно из-за них-то у меня появилась…. Но! Всё по порядку! Итак, отвлечёмся во славу прекрасного пола! … Всё по порядку….

«Ох уж, эти женщины!» – воскликнут мужчины.

«Ох уж, эти мужчины!» – ответят женщины.

«Ох уж, эти отношения полов!» – дружно возгласят и те, и другие.

Но … куда от них всё-таки денешься? Это сама жизнь, и, причём, большая её часть.

Драмы, трагедии, катастрофы. … Почва всего этого – половые отношения и те страсти, подспудные интересы и желания, возникающие в связи с ними.

В каждом городе, а это, как правило, большие города, не меньше областного, где есть военные училища, отношения курсантов с местным населением складываются по-разному. Я бывал в гостях у многих своих друзей, учившихся со мной в суворовском училище, и имею право сказать, то контрасты разительны.

Дело в том, что во многих крупных городах с населением близким к миллиону, как правило, военных училищ не меньше двух. Конечно, есть такие города, где их вообще нет, но речь не о них. Поэтому там, где училищ больше одного, как говорится, у дам больше выбор кавалеров, да и сами кавалеры не прочь помутузить друг друга и не только по причине того, что не поделили женщин, но и в силу глубокой нескрываемой неприязни к другим родам и даже видам войск. И это помимо того, что стычки с гражданскими парнями также регулярны и не редки. В таких городах существуют поклонницы у каждого училища, и каждая девица, не питающая глубокого отвращения к военным, рано или поздно должна определиться и отдать предпочтение одному из училищ, а, вернее, его представителям или представителю, в зависимости от потребности в количестве (про качество разговор особый).

Так вот, в таких крупных конгломератах и сосредоточениях накопителей отборных самцов, извиняюсь за сравнение, какими являются военные училища, завязываются тугие узлы сложнейших и противоречивых отношений.

Хорошим примером тому могли бы служить такие города, как Харьков, Ленинград, Москва, Свердловск, да и ещё множество других.

Возьмём, к примеру, Харьков.

Здесь прижилась и коренилась с незапамятных времён жестокая вражда между авиационным училищем, танковым, ракетным, да ещё несколькими другими. Только и держись! Если в патруле «синие» погоны, то ловят пушкарей и танкистов, – своих не трогают. Если в город вышел патруль танкистов, те ловят и волокут за малейшей придиркой в комендатуру и летунов, и ракетчиков. И это не касаемо войсковых частей, что стоят в городе и вносят свою лепту в этот гордиев узел.

Что же касается нашего училища, оно было единственным в этом украинском областном центре. И наши курсанты были здесь безраздельными властителями женских сердец в военной форме. Не было в «мисте Сумы» более ни частей, ни других воинских формирований. Поэтому те многочисленные страсти, характерные для других «сити», имеющих собой место дислокации множества разнообразных армейских образований, миновали его.

Да, нам было намного проще!

Девочкам не надо было перебирать между училищами. Они твёрдо знали, что если курсант, то с «артяги», а если военный, то, значит, – курсант.

Но, может быть, в этой-то простоте и была сама сложность нашей жизни. Именно эта вот эта однозначность и следующая из неё предвзятость мышления местных жителей, а особенно – жительниц.

Вообще, представительниц прекрасного пола, возраста «близкого к юному» и моложе, по отношению к курсантам можно было разделить на несколько групп поведения.

Ну, во-первых, самые умные что ли, или осторожные, или… как их ещё назвать? Эти вообще никогда не касались курсантской среды, ни разу не пытались познакомиться с кем-нибудь из курсантов. Мотивы были самые разные. Одни были на короткую ногу с городской субкриминальной «блататой» и держали «фишку», потому что там с такими не церемонились. Питая подспудное презрение к военным вообще и к курсантам, в частности, местная блатная публика не подпускала к себе таких девиц и на пушечный выстрел, разве что пользовалась ими, как постельной подстилкой при случае, но не более.

Вторая группа состояла из девочек, однажды по своей наивности и неопытности связавшихся с курсантами. Но лишившись самым глупым и далеко не романтичным образом невинности, да ещё и испытав при этом надругательства с их стороны, интимные или публичные, подпалив, так сказать, основательно крылышки, они уже опасались повторять подобные знакомства, взяв в голову нехорошее предубеждение против военной формы вообще.

Третья группа представляла собой немногочисленный отряд девушек, задавшихся целью или, давайте назовём это по-другому, – мечтой: выйти замуж за военного. И не просто военного, а за офицера; есть же ещё и прапорщики, в конце концов.

Эти общались только с курсантами. Конечно, у каждой из них судьбы складывались по-разному, но многие из этих расчётливых девиц достигали своей цели.

Четвёртая группа состояла из девочек лёгкого поведения. Среди них были и искательницы приключений, и просто любящие повеселиться особы, от которых в городе уже все шарахались, а то и вовсе больные молодые женщины, – что скрывать, бывают и такие; я имею в виду особый род женской болезни, некую половую ненасытность, сродни обжорству, что делает обладательницу таковой несчастной рабой своего неуёмного желания. Этим не нужно было от курсантов ничего, кроме весёлого вечерка и, по возможности, такой же развесёлой ночки. Как говорится: «Ночка тёмная была!»

Вот, пожалуй, и все основные группы, внутри которых были, бесспорно, различные вариации и отклонения.

Ну, это что касается городских девочек в отношении курсантов. Кстати, и не только городских, потому что в гражданских ВУЗах города учились и иногородние, и сельские девицы. Этих можно было встретить в третьей или в четвёртой группе, очень редко в первой, и уж почти никогда – во второй.

А как же относились к девочкам курсанты?

Здесь «групп» было значительно меньше.

Вообще, мужчины в своём большинстве, как известно, проще смотрят на взаимоотношения с женщинами, чем те сами. В этом, кстати, кроются многочисленные беды слабого пола, часто обманывающегося собственными иллюзиями. Но всё-таки я попытаюсь выделить среди курсантов, по крайней мере, три группы.

Ну, первая, это, пожалуй, бессовестные повесы и прожиги, не желающие от женщины ничего, кроме собственно женщины. Эти самцы перепортили множество наивных и глупеньких «самочек», но в основном развлекаться предпочитали с разведёнными дамами, не претендующими ни на что, кроме лёгкого общения, скрашивающего их одиночество, и постели.

Разведённые, конечно, – разведенными, но хотелось порезвиться и с более юными, невинными и наивными созданиями! … Что правда, было более рискованно. Вот потому наши повесы и кутилы «опекали», в основном, иногородних и сельских девиц, родители которых были далеко, и те не могли серьёзно вмешаться и учинить скандал. Иногда под их влияние попадали и местные, – городские, – девицы из тех, что любили повеселиться и провести время в какой-нибудь безалаберной компашке.

Среди таких вот курсантов-повес было много людей изобретательных на всяческие увёртки, пронырливых и «скользких». Они не только не гнушались называться чужими, но, иной раз, и придуманными именами и фамилиями.

Помнится один случай, – а сколько я таких насмотрелся за четыре года!

Пришла в училище как-то одна девица, и к начальнику училища.

«Я, – говорит, – беременная от вашего курсанта. А он от меня скрывается!»

Такие случаи были не редкость, и начальник училища нисколько не удивился: мало ли что в жизни бывает. Ну, и говорит девице этой: «Хорошо, если такое случилось, мы поможем вам найти «папашу», но только скажите нам его фамилию, имя, с какого он курса! Иначе как?! … Нам его не найти: в училище-то не две, не три и даже не пять сотен курсантов – полторы тысячи!..»

А девица и выдаёт: зовут его, – говорит, – «Валик Торсионный!»

Генерал про себя-то смеётся: сам ведь курсантом был, а девице отвечает: «Извините, девушка, но курсантов с таким именем и фамилией у нас в училище нет! И, вообще, фамилия такая крайне редко встречающаяся!»

Вот такие дела. Девчонка, ясное дело, в слёзы. А что делать?!. И поделом, не будет такой доверчивой и наивной. Жалко её, конечно, но кто виноват, что нет у неё технических знаний, а никто ей не подсказал, что валик торсионный – это нечто из области ходовой части бронетанковой техники.

Бывали и другие случаи, но суть всех оставалась в том, то девчонок всегда подводила наивность, доверчивость, узость кругозора и неграмотность. Но что уж тут поделаешь: такая, значит, у них невезучая судьба!

Вообще, хочу заметить, хорошим девчонкам в общении с «курсачами» не везло больше всего, потому что они как раз наивными-то и были.

Втора группа – продуманные товарищи, заводившие связи по расчёту. Их в училище было немного. Они искали знакомства с дочерями училищных полковников и городской элиты, старались быть им примерными кавалерами, а, в последствии, и мужьями. Но где расчёт, там нет любви и страсти, и потому эти тоже искали любовных приключений на стороне и были даже более изощрёнными в подлости, чем откровенные гуляки.

Третья группа представляла собой тех, кто либо не лишился ещё благородства и остатков чести, либо был застенчив и скромен. Иные из них заводили знакомства с девушками, но часто сами попадали в ловко расставленные сети. Другие же и вовсе всю учёбу в училище монашествовали, ни разу так ни с кем и не познакомившись. Нет, это не были сухари, да и никакими видимыми сексуальными болезнями не страдали, но всё же – вот такой у них был образ жизни – знакомств с прекрасным полом они не только не заводили, но и, надо сказать, прямо-таки избегали. Конечно, среди таких курсантов было немало тех, чьи «половинки» пассинарных отношений были вдалеке, ждали их в других городах, откуда они приехали учится, но хватало и влюбчивых, способных страдать от своих чувств парней, любовь которых часто была обращена к женщинам, совершенно не обращавшим на них внимания.

Ну, вот, теперь, когда всё стало понятно, невольно хочется спросить: а к какой из перечисленных категорий, собственно говоря, относился я?

Ответить не просто. Наверное, сперва я принадлежал к последней категории, но потом как-то «поумнел» и переместился во вторую. Однако не смог в ней удержаться, и последние курсы училища предавался гульбе и кутежу.

Когда я только поступил в училище, то оставался юношей, не только не имевшим опыта в постели, но даже никогда и не любившим. Согласитесь, что в наше время факт этот довольно редок и заставляет задуматься. Тем более удивительно, что до того я провёл два года в стенах «кадетки», что отнюдь не способствовало воспитанию скромности и кротости нрава.

Первых два курса серьёзных знакомств с женщинами у меня тоже не получалось: то ли времени не хватало, то ли время не пришло. Судьба не располагала к тому, чтобы послать мне любовные переживания. Впрочем, я и сам не очень-то старался завести какие-нибудь знакомства.

Однако на третьем курсе меня самого начало заедать, что за два года я не имел ни одной любовной связи или истории. Не то что бы мучилось в тоске сердце, но самолюбие…. Оно не давало мне уже покоя. Ведь престиж курсанта во многом зависел от числа его любовных похождений и разнообразия успехов на фронте общения с противоположным полом, от количества его побед над женщинами.

К тому времени, когда мы перешли на третий курс, мало кто не хвастался хотя бы одной своей романтической историей. Некоторые выдавали их дюжинами и, конечно же, придумывали их в подавляющем большинстве. Особенно много таких рассказчиков появлялось после отпусков, потому что никто не мог опровергнуть то, что якобы происходило с ними дома. И даже «скромники» вдруг представали сексуальными героями, … пусть не первой величины, но к ним уже не было никаких «претензий»: они становились «своими», такими же, как все.

Выдумывать то, чего не испытал, мне было противно. Я ощущал в душе неприятный осадок, когда случалось врать, чтобы не ударить в грязь лицом перед сверстниками ещё в далёком детстве, хотя и темы для вранья были до ничтожества пустяковыми. И сочинять про себя любовные приключения секса у меня просто язык не поворачивался, может быть, просто не хватало мужества и смелости описывать нечто непознанное.

Да, на третьем курсе я всё ещё был девственником, и даже не целованным мальчиком. И признаваться в этом парню в таком уже возрасте было крайне постыдно, особенно перед себе равными. Во всяком случае, такое признание не делало ему чести.

Я подозревал, что многое из того, что рассказывают в курилках или на перерывах между занятиями, – чистейшая «туфта» и выдумка. Во всяком случае, я уже знал, кто на что способен, и кто рассказывает то, что действительно было, а кто сочиняет и импровизирует. То же знало и большинство слушавших, но врать никогда не запрещалось, тем более, что, зачастую, выдуманное звучало ярче и сочнее реального.

Тем не менее, как ни хорошо было то, что я не обливал себя понапрасну грязью и не усердствовал в сочинениях на любовные темы, сложилась такая обстановка, что моя персона стала перекочёвывать в разряд белых ворон.

Это ужасно тяготило, создавало гнетущее внутреннее состояние. Особенно больно было мне слышать, как за моей спиной проходятся по поводу моей непорочности в различных вариациях. Шушуканье задевало меня, резало по живому, не давало покоя.

И вот настал такой момент, когда моё положение сделалось просто невыносимым. Я ощутил всю тяжесть отсутствия любви. Моё одиночество вдруг предстало со всей пронзительностью и отчаянием. Пусть молодой и красивый, но неизвестно, насколько красивый, и достаточно ли для того, чтобы понравиться хотя бы одной женщине. Сомнения и тоска стали моими верными спутниками в этот период, не давая мне покоя ни днём, ни ночью. Мне так захотелось быть любимым, нравиться, знать, что где-то там, в городе, тебя ждёт красивая девушка, что она будет ждать тебя не только сегодня и завтра, не только здесь и сейчас, но и через месяц, через год, через десять лет, в любой глуши, вдали от цивилизации. … Так мне хотелось.

Наверное, состояние, испытываемое мною в те дни, и есть та прелюдия, что готовит человека к первому бурному всплеску чувств, называемому первой любовью.

Не знаю, возникает ли оно от предчувствия грядущего или, наоборот, является его причиной, той благодатной почвой, попав в которую, прорастает это удивительное семя, но … Не прошло и недели дикого отчаяния, как я по уши влюбился и совсем потерял голову от юношеской страсти.

Такого потом не бывало со мной никогда, да и не могло быть: первая любовь чиста и неповторима так же, как и, почти всегда, несчастна: слишком много новых эмоций. Разве буря или ураган могут быть созидательными, даже в чувствах и отношениях?

Заинтересованные пикантными подробностями, вероятно, не удержатся, чтобы не спросить: а в кого же я так сильно влюбился? Не могу ответить – судите сами. Просто трудно быть объективным к тому, кого любишь или ненавидишь.

Да, едва у меня возникла необходимость, потребность в любви, как я тут же влюбился.

И увлечение это было довольно странным и необычным.

Дело в том, что наши с «Охромычем» интересы пересеклись и крепко схлестнулись на почве этой влюблённости.

Ну, разве не странно, когда два закадычных друга одновременно влюбляются в одно и тоже юное существо и после не знают, что им делать.

Так вот случилось и у нас. Произошло это сразу после Нового года, в середине января.

К нам в училище иногда хаживали на экскурсии в училищный музей школьники и учащиеся из местных «бурс». А окна класса, где наш взвод занимался самостоятельной подготовкой, выходили с фасада главного здания, и оттуда хорошо было видно КПП и идущую от него асфальтовую дорожку, окружённую стенками невысокого кустарника по обе стороны, по краю обширных клумб и нарезов земли, усаженных яблонями.

В тот день мы, как обычно на самоподготовке, собрались на задних столах и то ли спорили, то ли обсуждали какие-то впечатления.

В это время за окнами показалось десятка с полтора вот таких вот экскурсанток, направляющихся к главному входу училища.

Все, кто в классе был, к окнам прилипли и давай пялиться, обсуждая, на идущих внизу девчонок. Стояло бы на дворе лето – покричали бы им, распахнув окна. Но зимой окна наглухо задраены. Поэтому ограничились «погляделками».

Экскурсия зашла в парадный подъезд училища, и стали расходиться по местам. Но тут у кого-то возникло предложение послать к девчонкам пару делегатов, чтобы пригласили нас к себе на вечер – потанцевать. Предложение поддержали, и я вызвался идти. Ну, и Гришка, естественно, тоже. Никто не возражал, и мы отправились.

Долго ждали, пока девчонки выйдут из музея, а потом пошли за ними следом, не решаясь подойти и не зная, с чего начать. Я на такое, вообще, пошёл впервые, ну, а Гришка был чуть поопытнее.

Мы проводили делегацию почти до самого КПП, надеясь, что на нас обратят внимание: было такое время, что по территории училища, кроме нас двоих, никто праздно не разгуливал. Но никто почему-то внимания на нас не обращал, и только когда первые из числа экскурсанток во главе со своей руководительницей зашли в двери контрольно-пропускного пункта, Гриша, почувствовав, что ещё несколько секунд – и будет поздно, догнал сзади идущую группу и заговорил с несколькими тут же остановившимися и отставшими от других девчонками. Увидев, что на подходе ещё один «курсантик», все, кроме двух, удалились, чтобы не мешать.

Почему остались именно эти две? Игра случая, но … какая жестокая!

Одна из них с первого взгляда своего на меня запала в душу.

На вторую я даже не обратил внимания, хотя ничего не могу сказать против её внешности: она была даже посмазливее.

Что-то другое, более глубокое, чем внешность, покорило меня, пленило и заставило забыть всё на свете.

Странное это было чувство.

С той минуты, как оно поселилось в моём сердце, жизнь для меня наполнилась каким-то новым, радостным смыслом, неким ожиданием чуда, которое сладостно томило моё существо, но в то же время пронзительная тоска по ней сделалась моей спутницей, и с той минуты я ежесекундно желал быть рядом с ней и чувствовал, как задыхаюсь в стенах училища, как рвётся к ней моя душа. Мои глаза хотели видеть её, мои уши желали наслаждаться её чарующим голосом, в котором, как ни странно, не было-то и ничего особенного. Я пытался и не мог понять, что влекло с такой неудержимой, всепобеждающей силой меня к этой простой девчонке, какие тайные законы существования и развития всего сущего столкнули нас с ней, и что не даёт мне теперь покоя, но в то же время доставляет радость и заставляет мой ум рождать сладкие грёзы….

Наша первая встреча длилась не больше минуты. Но что это была за минута!

Она перевернула внутри меня целый мир, поставив всё с ног на голову.

То, что до сих пор казалось важным, ушло куда-то на задний план, а то, что казалось мелким и второстепенным, стало вдруг самым важным и самым главным в жизни!

Смятение чувств: удивление, восторг, смущение, подавленность, тоску, надежду, печаль и радость – вот что испытал я за это короткое время. Мне казалось, что она, хотя и говорит с Гришей, но обратила внимание на меня, что я понравился ей, конечно же, больше, чем он.

Так мне хотелось.

Гриша говорил с ней, а я пытался говорить с оставшейся с ней подружкой, чтобы не создать неловкой ситуации, но то и дело посматривал исподтишка в её сторону. Она тоже бросала на меня взгляды, и это обнадёжило меня. А подружка её, хотя я и пытался с ней о чём-то говорить, наверное, понимала, что выглядит во всей этой сцене натуральной дурой, потому что не могло быть не заметно, что оба парня запали на её подругу.

Но … волшебная минута закончилась, и мы расстались.

Девочки пошли исчезли за дверями КПП, а мы с Охромовым побрели, оба под впечатлением от встречи восвояси. Я тут же поспешил поделиться впечатлениями, а заодно и узнать, каковы мои шансы. Мне очень тогда хотелось, чтобы интерес Гриши к Ней не выходил за рамки договора о вечеринке. Но как же я жестоко ошибался!..

– А эта, с которой ты болтал, как тебе, ничего? – спросил я у приятеля, стараясь сохранять спокойствие в голосе.

– Да, ничего, – как-то уж очень странно ответил Гриша.

– А о чём вы с ней говорили?

– Да, так, телефон у неё взял, – сказал он это со спокойствием и какой-то уверенностью, приведшей меня в уныние.

Телефон Её – был серьёзным козырем в его руках, лишавшим меня всех надежд. Но от того я лишь почувствовал желание хотя бы ещё раз встретиться с ней во сто крат большее, чем испытывал прежде. Мне не хотелось даже на миг представить, что это была наша последняя встреча. Однако, что я мог поделать. У Гриши было гораздо больше опыта по части, как заводить знакомства, а мой опыт стремился к нулю!..

– Слушай, вы хоть за дискотеку с ней договорились? – попытался я подействовать на совесть друга.

– Я сказал, что позвоню ей, и мы обо всём договоримся, – ответил Охромов тоном, дающим понять, что разговор на эту тему ему не очень-то приятен.

Вот так всё это и случилось. Потом я несколько дней томился в неведении, пытаясь окольными путями выяснить, как обстоят у друга дела на фронте общения с Той, которую я никак не мог забыть. Я впервые в жизни жутко ревновал. Мне казалось, что всё получилось очень несправедливо, что не Гришка, а я должен был с ней познакомиться. И я хотел и не знал, как исправить эту ошибку судьбы. Я тогда ещё думал, что судьбу можно кроить и перекраивать по своему желанию. Но судьба никогда не ошибается. Она не бывает ни права, ни виновата. Она такова, какова есть, только и всего! Её не исправишь, как не испрямишь горбатого.

Да, теперь я жестоко страдал и, сам не знаю, как, по прошествии нескольких дней мучений подошёл к Охромову и признался, что Она мне понравилась тоже, что я хочу знать её телефон.

Гриша ответил, что телефон надо было брать «тогда». Но теперь, признавшись, я уже не отставал от него до тех пор, пока не заполучил заветные пять циферок её номера. Охромов всё же снисходительно угостил меня Её телефончиком, но предупредил, что уже звонил ей, и у них уже наметилось кое-какие отношения.

Тем же вечером я попытался позвонить Ей тоже, но, услышав в трубке её волшебный, мягкий, чарующий голос, произнёсший тихо и вежливо: «Алло, я вас слушаю», – потерял дар речи и не смог ничего ответить, и лишь положил на рычаг телефона-автомата трубку, но тут же, почувствовав острую боль в груди и неописуемую злость на себя за своё молчание и малодушие, снова взял трубку и, опустив в монетоприёмник две копейки, снова набрал её номер, поторапливая едва вращающийся в обратную сторону диск номеронабирателя.

Однако, это произошло снова: услышав в трубке её вежливый ответ, я опять положил её на место.

Так я звонил, пугался, бросал трубку и снова звонил Ей до тех пор, пока, наконец, это Ей не надоело, и пока она не сказала:

– Если вы хотите поиграть в кошки-мышки, то делайте это где-нибудь в другом месте. А мне больше не звоните, я всё равно трубку не подниму.

Так и закончила мои терзания у телефона, причём интонация её очаровательного голоса нисколько не поменялась и осталась такой же вежливой и до безумия предупредительной.

Я точно совсем с ума сошёл. И, хотя разговора вовсе не состоялось по причине моей великой робости, которую так и не смог побороть, в ту ночь не мог заснуть от не вмещающейся в меня любви к ней до самого утра.

Я вспоминал звуки Её голоса, каждое слово, что произнесла Она, отпечаталось в моей памяти. Я был в восторге от того, что Она вообще со мной говорила, даже не догадываясь, кто беспокоит Её в столь позднее время.

Я лежал в своей постели и радовался, вспоминая каждый из этих глупых звонков по телефону, – хотя не было в них ничего, что стоило вспоминать, – и настраивался позвонить Ей снова завтра вечером и тогда уже сказать Ей о своих чувствах всё-всё-всё.

Больше всего я боялся, что опять не смогу говорить. … Так оно и получилось.

Следующим вечером я снова не смог сказать в проклятую телефонную трубку ни единого слова. И, удручённый этим, решил никогда больше на звонить.

А между тем Гриша продвигался в отношениях с Ней всё дальше, и не скрывал от меня этого. Он с каким-то превосходством, глядя сверху вниз и точно издеваясь, рассказывал мне, что Она приходила к нему на КПП, и всё у них складывается очень хорошо. Я не находил себе места от ревности. … Однако, и он допустил оплошность.

Как-то, в то же время, наш курс устроил дискотеку в училищном спортивном центре.

На этом вечере мы с Гришей были в разных кампаниях, народу на дискотеке было – не протолкнуться, и я-то уж был уверен, что Охромов где-то здесь, среди танцующих, сейчас с Ней, а это значит, что теперь они стали ещё ближе друг другу. Однако, как же я ошибался!..

После вечера прошло несколько дней, которые показались мне самыми мучительными из всех прожитых мною, как вдруг Гриша разоткровенничался со мной и признался, что «капитально обломался».

Оказывается, на той дискотеке он был со своей прежней подружкой, которой собирался дать от ворот поворот. Но Она сама, без приглашения, пришла на дискотеку и целый вечер наблюдала, как Охромов танцует с другой.

На следующий день Охромов позвонил Ей, а она спросила, с кем он был на вечере и почему не пригласил Её. Он начал оправдываться, но Она и слушать его не стала….

После признания Гриши я почувствовал некое подобие надежды, весьма унизительное, но тогда мне было всё равно.

С Ней у Охромова всё кончено!

Он довольно великодушно согласился с этим, сообщив, что в субботу Она сама придёт на КПП. Сначала с Ней поговорит он, а затем выйду к Ней я.

Я согласился.

После той субботы Гриша ушёл со сцены нашего любовного треугольника, и Она была полностью предоставлена мне.

Сначала у меня с ней всё пошло хорошо. Не знаю, как и получилось у меня, но состоялось даже нечто подобное объяснению в любви к Ней. Правда, я не сказал прямо, что люблю, на это у меня, видимо, не хватило духу, но признался, что Она нравится мне.

Мои переживания продолжались до августа месяца и закончились полнейшим поражением, хотя всё это время я пребывал в никогда ни раньше, ни позднее не испытанном состоянии эйфории.

Весь мир казался мне сотканным из лёгкой пены, и даже самые большие в прежние времена неприятности, которые и тогда не прекращали меня преследовать, не могли отнять у меня, выбить из души того волшебного чувства влюблённости и томления.

Томление то было особенное, не то томление по вожделенной женской плоти, которое пришло ко мне позднее, вместе с грешным искушением. Это было чистое, светлое, полное светлых грёз томление по будущему, которое всё время ускользало, едва мне казалось, что я вот-вот догоню его. Это было романтическое чувство, которое преобразило весь мир вокруг меня, сделав окружающее лишь колыбелью, в которой росло и полнилось моё счастье.

Однако первая влюблённость коварна не менее, чем все прочие.

Да, Гриша ушёл со сцены и уступил главную роль мне, начинающему. Он всё-таки был намного опытнее в отношениях с женщинами и не сильно огорчался от того, что потерял ещё одну из них, даже не смотря на то, что она ему нравилась. К тому же он был благороднее меня, а, может быть, и умнее, и с истинным благородством и гордостью покинул этот треугольник. Он не позволил выбирать за себя женщине и поступился ею раньше даже, чем она успела произнести «нет».

Впрочем, Она так и не сделала выбора. Это обстоятельства оставили нас вдвоём.

Я был счастлив до безумия, а Она, … теперь я могу сказать это точно, решила: «Ну, что ж, раз так получилось…» Гриша ей нравился, а остался, как его тень, я.

Едва мы остались, двое из троих, как она тут же принялась уезжать на выходные и праздники, когда я думал увидеть её, то в деревню к бабке, то в Харьков к сестре, которая училась там в институте. От этого мои страдания невероятно усиливались и обострялись, и потому, чтобы заглушить их и хоть немного отыграться, я познакомился случайно с другой девчонкой, которая подвернулась мне при первом случае и, хотя нрав мой упорно сопротивлялся этому насилию, начал усиленно культивировать с ней отношения, ходить с ней по выходным в город, на дискотеки, в бары. В один из выходных, когда я прогуливался со своей новой знакомой по Стометровке, одной из центральных улиц города, а Она была в это время в отъезде в очередной раз, нас с моей новой случайной, а потому впервые «взрослой» пассией «засекла» Оксана, та самая Её подружка, с которой они тогда остановились в училище.

Мне сделалось нехорошо, как последней шкоде, и я произнёс вслух, что это конец, но моя спутница не поняла, что я имею в виду.

На следующий день я позвонил Ей с самого утра, – из Харькова она должна была приехать ночным поездом, – и сказал, что гулял вчера с кампанией, однако так и не набрался смелости сказать спасительное: «Там была одна симпатичная девчонка, потом мы отделились от остальных и гуляли по городу, но, в конце концов, я с ней расстался, потому что не могу забыть тебя, хотя ты не очень-то жалуешь меня своим появлением».

К вечеру Она уже знала от Оксаны, что та выдела меня в городе в Её отсутствие в обществе какой-то симпатичной девушки, … и всё пошло прахом.

Мы поссорились, и я целых две недели крепился, чтобы первым не позвонить Ей, но всё же не выдержал – и позвонил.

Мы помирились, но теперь мои отношения с той, новой подругой зашли неожиданно так далеко, что я не знал, что и делать.

Два месяца я не мог сделать окончательного выбора.

Отношения с Ней питались моей привязанностью, а отношения со второй держались на том, что я ценил её тягу ко мне и хотел сам кому-то нравиться, иметь барометр собственной популярности у противоположного пола, чтобы определять свои шансы на успех, свой базис и потенциал.

За два месяца таких странных отношений я растерял всё своё волшебное чувство любви и даже потерял доверие у обеих, поскольку и той, и другой сторонами был уличён во лжи и «неверности».

Два месяца бесплодной растраты своих чувств, и август расставил всё на свои места.

Случилось то, что и должно было произойти.

Вторая нашла в себе силы уйти, потому как поняла, что я в неё нисколько не влюблён, и что я настолько неблагодарен, что даже не счёл нужным отказать ей, что было бы, по крайней мере, честно. А с Ней… с Ней… С Ней всё получилось, как в конце настоящего трагического любовного романа.

Всё кончилось тем, что я сидел одним августовским вечером, почти ночью, в подъезде у Её двери, как побитый пёс, и жалобно скулил, пытаясь таким отчаянным способом тронуть Её сердце. Я унижался, и до чего чертовски приятным было это унижение. Я унижался перед любимой женщиной, и чувствовал, что готов унизиться ещё больше, если только она скажет «Прощаю».

Ради этого унижения, наверное, а не из-за беспредельного бесстрашия, я мог в тот вечер выброситься из окна подъезда, лишь только бы услышать от неё намёк, что это будет Ей приятно. Я готов был стать половиком перед Её порогом, я хотел бы стать её любимой собачкой и послушно бегать за ней на поводке. Я мечтал стать бесплотным духом, чтобы быть при Ней везде и всегда, даже тогда, когда Она была бы наедине с другими мужчинами.

Об этом, о своём Великом Унижении говорил я с ней в тот вечер. Я знал, что вижу Её в последний раз, что это был Последний вечер моей Первой любви. Я чувствовал это. И от того я плакал и рыдал, сидя на бетонном полу у Её порога, от этого я говорил с Ней так откровенно, как никогда после ни с одной женщиной, от этого я открыто изливал Ей свою душу, препоручая Её воли подобрать её, утешить или растоптать.

Слабая надежда, что мои откровения тронут Её сердце, откроют дорогу в него для меня, ещё теплилась в предсмертной тоске в моей душе, добавляя своей грусти в чашу, переполненную страданием.

Да. … То был Вечер!

Ураган чувств родился в гом сумраке в моей душе и покинул её вместе с горючими слезами. Все угольки надежды погасли. Она не захотела подобрать моего цветка. Не тронули Её и мои страдания. Для Неё видеть их было скорее забавно и утомительно, чем горько, и только из чувства приличия, чтобы не обидеть, она не оказала мне этого, хотя я это понял. Она не подобрала моего Цветка, но и не растоптала его, хотя я просил Её сделать выбор и лаже сделать Это. Цветок моей души так и остался лежать на дороге невостребованный, да так и завял….

Было потом много других женщин, Видел и её я после Этого пару раз в городе. Но это была уже не Она. И не было больше во мне той любви, что цвела когда-то, рождённая ею. И ни одна струнка моей души ни разу больше не шелохнулась при виде её…




Глава 10


Я сильно отвлёкся, предавшись воспоминаниям о первой любви. Непростительное послабление ностальгии.

К дьяволу любовь, к чёрту!

Теперь у меня, как и у «Хромыча», много подруг, с которыми отношения складываются и рвутся легко и просто. Повеселиться, сходить в бар, потом переспать безо всяких объяснений и страданий…. «Зачем любить, зачем страдать, ведь все пути ведут в кровать?» – не правда ли, хорошая метафора из современного народного фольклора?

При приближении выпуска из училища у большинства курсантов наступал «трудный период». За месяц, два до него наши бравые ребятки, кто не терялся, конечно, рвали все связи с местным женским населением. И тогда начинались атаки девицами КПП, где они вылавливали и караулили кинувших их «кавалеров», запись на приём к училищному руководству, слёзы, угрозы – война полов вдруг обострялась до предела.

В эти дни училище напоминало какой-то дом спасения и надежд, а его управление – арбитраж по восстановлению справедливости и попранной чести.

Лишь немногие не испытывали затруднений в общении с противоположным полом, поддерживая отношения до самого до выпуска, а потом расставались тихо, мирно, грустно – навсегда.

Среди таких были и мы с Гришей. Наши «подружки» знали, что виды на нас делать бесполезно.

Не всем удавалось столь мирно расстаться.

Одного такого бедолагу судьба забросила в городскую больницу, и он лежал там, «болел», прячась от настырной пассии, не обращая внимания даже на то, что шли выпускные экзамены. С тройками его всё равно выпустили бы, что ему и не надо было, лишь бы избавиться от назойливых притязаний бывшей своей дамы.

Его-то и надо было навестить в больнице.

Была суббота, и комбат не мог найти для этого человека и, несмотря на обещание держать до выпуска «под замком», отправил меня в город.

Для меня же это был шанс снова оказаться на целый день за забором училища.

Наконец-то!

У «больного» я провёл от силы минут пятнадцать, – он тоже куда-то «намыливался» смыться из отделения, – и вскоре свободен.

До моей цели от больницы было рукой подать….

При свете дня мне предстала иная картина. Вроде бы давеча это был дом, затерявшийся в глубине густого заброшенного сада. Теперь же я обнаружил, что это – одноэтажный пристрой, примыкающий нелепым образом к глухой стене высокого здания, которого не заметил ночью. Сад выглядел теперь, в лучах солнца, довольно редким.

Стена дома, к которой примыкала пристройка напрочь была лишена окон и тянулась вдоль улицы на добрую сотню метров. Высоты в ней было этажа три, и нижнюю часть скрывали от обзора кроны деревьев прилегающих садовых участков в дворах приютившихся рядом частных домиков.

Я вспомнил странный наказ старика не приходить засветло, но всё же, постояв немного в нерешительности у калитки, открыл её и направился к пристройке, но там, где должна быть дверь, лишь после тщательного обследования обнаружилась чуть приметная щель в брёвнах. На расстоянии ширины двери пальцы мои нащупали и вторую. В них невозможно было просунуть даже лезвие бритвы.

Прошёл битый час, но я так и не смог попасть внутрь. Видно, старик не зря сказал, чтобы я приходил сюда с наступлением темноты.

С виду здание выглядело заброшенным.

Я с досадой подумал, что зря вообще сюда пришёл снова. Но неожиданно обнаружил, что меня тянет попасть внутрь загадочного дома снова.

Остаться в городе до наступления темноты значило опоздать из увольнения и снова нарваться на конфликт с комбатом. Надо было придумать что-то, чтобы продлить увольнение до утра.

Вскоре я снова был в училище.

В расположении батареи народу было немного. Фанатиков «секи» резались в Ленинской комнате в карты, ни на кого не обращая внимания. Любители «AC/DC» в другом конце общаги на всю катушку врубили наш взводный «кассетник», до последнего выжимая из магнитофона смачные басы и трели, в одной из пустых комнат в стакане булькал, по-видимому давно, кипятильник из лезвий бритвы, – это запустение лишь через несколько часов снова наполниться гулом голосов пришедших из увольнения курсантов как улей.

Послонявшись по комнатам, я заметил, что Охромова нет нигде тоже.

В канцелярии батареи ответственный офицер, командир взвода, читал какую-то книжонку.

Это был молодой лейтенант Швабрин. Его, в самом деле, считали «молодым», ведь сам он закончил нашу «артягу» всего лишь год назад. К тому же он боялся принимать самостоятельные решения, сильно зависел от мнения комбата и других офицеров, а потому и не мог пользоваться среди нас авторитетом и уважением.

Швабрин лишь несколько месяцев пробыл в войсках, а потом получил вызов в родную обитель для дальнейшего прохождения службы. Ходили упорные слухи, что в войсках его «заклевали» солдатики. Да и по его виду нельзя было предположить что-либо иное. Однако в общении с нами, особенно с теми, кто его не «обламывал» хотя бы из чувства приличия и уважения к званию, он был подчёркнуто гонорист и неестественно суров.

Лейтенант Швабрин так увлёкся чтением, что не заметил, как я вошёл.

С пару минут я наблюл его детское ещё лицо, не прикрытое маской лицемерия и напускной серьёзности, но потом кашлянул:

– Товарищ лейтенант!..

Он посмотрел на меня так, будто я мешаю ему заниматься каким-то очень важным делом.

– Чего тебе, Яковлев?

Хуже всего было иметь дело вот с такими лейтенантами. Сам ещё в недалёком прошлом курсант, он теперь пытался отгородиться от того, что сам совсем недавно, возможно, бегал в самоволки, ненужным официозом, удерживая глупо излишнюю дистанцию в разговоре. Общаться с ним было тяжело, а реальной власти в его руках не наблюдалось. И потому он лишь сильнее изображал «неприступность» и грозность. Но Швабрин не был лишён чувства юмора и, видимо, иногда, видя себя, сурового, со стороны, словно забывался. И на лице его проступала детская улыбка, предательски подводившая его в самый неподходящий момент. Однако, спохватившись, Швабрин мрачнел, как туча, и снова переходил на официальный тон, при этом краснея и нажимая усиленно на «вы», пытаясь скрыть, что он ещё «зелёный».

Из-за этого курсанты Швабрина не уважали и дали ему обидные клички: Швабра, Зелёный…

Клички, впрочем, были у всех офицеров, и самая «уважаемая» – у комбата: «Вася» «Васю», в самом деле, уважали: он был человек слова. Кроме того, в батарее по-прежнему была масса неведомых стукачей. Горе было тому, кто осмеливался сказать про комбата что-то в оскорбительном тоне: это почти сразу же доходило до старшего лейтенанта Скорняка, и он обидчику не прощал. В моих глазах комбат ассоциировался с настоящим белогвардейским офицером времён гражданской войны: спокойным, сухощавым, молчаливым, умным, знающим цену каждому своему слову.

В отличие от комбата от лейтенанта Швабрина не зависело ровным счётом ничего.

Другие командиры взводов в разной степени, кто больше, кто меньше, брали на себя ответственность и принимали самостоятельные решения. С ними можно было договориться. Конечно, они рисковали, но не боялись этого, как Швабрин, который бледнел до смерти, если его ругал Вася, будто сам господь Бог метал в него громы своего гнева. Он всячески избегал принимать самостоятельные решения и, обязательно на кого-то ссылаясь, отсылал к начальству повыше.

Так получилось и в этот раз. Швабрин выслушал меня и, разведя руками, сказал: «Ничем помочь не могу. Хотите, обращайтесь к дежурному по училищу, хотите, идите домой к комбату, только вряд ли он вас отпустит».

Идти к «Васе» было бесполезно, и я направился к дежурному по училищу.

В дежурке сидел, читая газету, толстый, обрюзгший майор, преподаватель с кафедры «Защита от оружия массового поражения», – ЗОМП, одним словом. Он был тучен, красен лицом и пыхтел под бременем своего веса, как раскочегаренный самовар.

Входя, я хлопнул дверью, и майор глянул на меня из-под своих косматых, нависших над глазами бровей, потом спросил:

– Тебе чего, юноша?!.

Отвисшие щёки его при этом затряслись, а сизые мешки под глазами набрякли от усилия, с которым он разговаривал….

– Мне бы в увольнение, товарищ майор.

– Ну, – кивнул по-лошадиному головой дежурный по училищу, – а чего же ты ко мне-то припёрся?.. У тебя комбат есть, есть ответственный офицер в батарее. Есть, наконец, командир взвода. … С ними и решай вот этот вопрос. … Кто я тебе такой, чтобы отпускать тебя в увольнение?!.. Да и, поздновато ты в увольнение собрался.

Майор глянул на часы, попробовал качнуться на стуле, но вовремя опомнился и потому оттолкнулся от пола лишь слегка, иначе хрупкий и к тому же расшатанный стул не выдержал бы веса его туши и завалился бы при попытке покачаться на нём.

«Действительно, чего ты к нему припёрся?» – спросил я себя.

Однако отступать было некуда, и потому я продолжил упрашивать дежурного:

– Да, понимаете, товарищ майор…. В увольнении я уже был…. Но мне на ночь нужно! Отпустите, пожалуйста!..

– На но-о-очь? – протянул офицер. – Ну, тогда тем более – только к своим командирам!

Он немного помолчал, но потом, видимо, любопытство взяло верх:

– А в чём дело-то?

– Да, ни в чём, – я кипел от досады, понимая, что лишь попусту трачу время, – девушка ко мне приехала. Из другого города. А я не знал….

– А-а-а. Девушка. Издалека, говоришь?

– Я же говорю, что из другого города.

– Да, дело, конечно, серьёзное, – майор явно затруднялся что-либо мне ответить. – Ну, и что же…. Пойди, объясни…. Кто там у вас из офицеров есть? Есть офицер-то ответственный?

– Да офицер-то есть. Но только, понимаете, он сам никогда ничего не решает. Боится ответственности. Вдруг что не так сделает.

– Ну, а я тут при чём? – жабьи глаза майора, обложенные пухлыми, болезненными мешками, вопросительно уставились на меня.

– Так он меня к вам отослал. Говорит, иди к дежурному по училищу, пусть он отпустит, если хочет.

Дежурный гляну на мой правый рукав, где были нашиты четыре шпалы, и удивился:

– Так у вас же выпуск вот-вот!

– Так точно, товарищ майор! – подтвердил ему я, чувствуя поворот в его мыслях.

– Ну, скажи ему, что я разрешаю, – дежурный снова взялся за газету, – пускай тебя отпустит, раз такое дело.

– Да он мне не поверит на слово, вы позвоните ему, пожалуйста, товарищ майор.

– Ладно, – согласился офицер, продолжая читать газету, – иди, я позвоню….

Едва я вошёл в казарму, как тут же натолкнулся на взбешённого Швабрина. Лицо его перекосило злобой, но он лишь молча сунул мне в руку увольнительную записку.

Пряча её в карман, я подумал, что завтра «Вася» порвёт меня на британский флаг: Швабрин несомненно ему настучит!».

Через пять минут я был уже далеко от училища. Несмотря на долгий летний вечер, на улице уже смеркалось, сгущались сумерки.

Вскоре я снова был на том самом месте.

Было уже довольно темно. Улица выглядела, как и в первый раз, безлюдно и пустынно. Ни человека. Кругом тихо, даже собаки во дворах не лают, а будто притаились. Несколько тусклых уличных фонарей на деревянных столбах едва испускают жёлтый свет, делающий всё вокруг ещё более неестественным, бутафорским. И я один, как в сцене с привидениями: никого не вижу, но чувствую, как сама темнота вперилась в меня своими очами. Ни дуновения ветра, ни шелеста листьев на деревьях. Ощущение такое, будто это театральная бутафория. Сквозь плотно закрытые ставни домов ни один луч света не проникает наружу. А есть ли, вообще, там свет? Уж не провалился в иной, заколдованный мир, где прячутся за окнами страшные упыри и вампиры?..

Страшно, жутко страшно сделалось мне. Я ощущал гнетущее предчувствие встречи с чем-то неведомым. И от того меня неудержимо влекло вперёд, хотя душа моя при этом полнилась животным страхом.

Я не мог понять, что не даёт мне повернуть обратно, вопреки мечущемуся во мне ужасу, но только шёл вперёд, ничего не соображая.

Вот калитка во двор. Я толкнул её.

Впереди была кромешная тьма. Она была тем гуще, чем дальше продвигался я наугад вглубь сада.

Выставленными вперёд руками я ощутил прикосновение к шершавой поверхности бревенчатых сеней здания, и вскоре нащупал дверь, толкнул её от себя. Она отворилась. Я не увидел, но почувствовал перед собой провал входа.

Мне стало не по себе, но, секунду помедлив на пороге, я шагнул в пахнущую замшелостью темноту неведомого прежде мира.

Желтоватый свет от спички сначала заставил тьму пригнуть на меня. Но вскоре она немного отступила. Я увидел знакомую кучу хлама в прихожей, на ней – светильник «летучая мышь». Внутри его корпуса ещё плескался керосин.

Фитиль лампы зачадил коптящим пламенем. Я опустил стекло, и копоть пропала.

Немного постояв и привыкнув видеть впереди хоть что-нибудь в неверном свете «летучей мыши», я направился по коридору вглубь здания и вскоре увидел знакомый стол, покрытый красной скатертью.

События недавнего вечера всплыли в моей памяти.

Ужасная погоня и полуночные разговоры. Барахтанье над страшным таинственным колодцем и блуждание среди стеллажей, заполненных какими-то книгами и бумагами.

Крупные щекотливые мурашки пробежали по телу. Меня бросило сначала в жар, потом в озноб.

Хотелось позвать старца, но было страшно нарушить мёртвую тишину окружившего меня мрака. И я молча двинулся дальше.

Вскоре я нашёл зияющий дверной проём, за которым был колодец, и заглянул в него, но ничего не увидел кроме всё тех же осклизлых стен и сломанной мною двери, отвисшей на вывороченных петлях: тусклый свет лампы не смог разогнать тьмы внизу.

Я снова вернулся обратно, в комнату, которую назвал гостиной, сомневаясь, стоит ли находится здесь дальше.

Но ничего не происходило, и любопытство взяло верх. Я пошёл по коридорам, заглядывая с порога в каждую комнату, в которых на стеллажах стояло множество книг и рукописей: листы их были скреплены огромными скрепками или прошиты.

Я растерялся от их великого скопления, не зная, откуда начать их осматривать, да и стоило ли, вообще, терять на это время.

Ориентируясь по алфавитным знакам на стеллажа, я стал искать место, где могли бы быть рукописи или книги моего отца, – ведь старик что-то упоминал о них, – но вскоре заметил, что книги стоят в алфавитном порядке по названиям, а рукописи – по фамилиям авторов. Поэтому, если у отца даже и были какие-нибудь книги, искать их без названий было бесполезно.

Я взялся за рукописи и вскоре наткнулся на аккуратно перевязанную тесёмочкой, завязанной на бантик, толстую папку, на корке которой увидел свою родную фамилию.

Дыхание перехватило, и сердце возбуждённо заколотилось в груди.

Так это была правда! В руках у меня была рукопись моего отца!..

Я поставил на пол лампу и ещё поднёс папку ближе к свету, потом сдул с неё толстый слой пыли, развязал бантик, снял тесёмку и… увидел, что рукопись эта вовсе не принадлежит моему отцу.

На первой странице значился его однофамилец: «Яковлев Тарас Богданович». А ниже было и название «Признание и милосердие».

«Тоже какой-нибудь бедолага,» – подумал я с разочарованием, и мой интерес к рукописи сразу же пропал.

С досадой я швырнул папку на пол так, что она раскрылась от сильного удара и страницы чьего-то труда зашелестели, разлетаясь, рассыпаясь под ногами.

Однако событие это заразило меня энтузиазмом: теперь я во что бы то ни стало хотел найти фолиант, вышедший из-под пера папы.

Мне встретились ещё четыре однофамильца, быть может, даже родственника.

Совсем уже было отчаявшись, я заметил красную картонную папку, которая была не на полке, а валялась внизу на полу под стеллажом. К тому же я поставил на неё свою лампу и, странное дело, не заметил.

Сняв с неё «летучую мышь», я поднёс папку ближе и прочитал посередине, прямо на передней обложке: Яковлев Платон Исаакович.

Не задумываясь, я решил забрать её с собой. И теперь мне не терпелось побыстрее покинуть этот дом: сегодняшней находки было вполне достаточно.

Я прихватил с собой ещё несколько рукописей наугад, и пустился в обратный путь по запутанным коридорам загадочного дома, держа в одной руке под мышкой несколько пухлых папок, а в другой впереди себя «летучую мышь», едва освещавшую дорогу тусклым слабеньким язычком пламени.

В одном месте внимание моё привлекли лестницы, ведшие вверх и вниз. Их тёмные провалы манили и пугали меня одновременно. Мне было любопытно и страшно, но опасаясь заблудиться, я всё же не рискнул свернуть со знакомого уже пути: кто его знает, в какие лабиринты могли они завести.

Вскоре я вновь был в «гостиной», положил бумаги на стол и поднёс ручные часы к керосинке.

Оказалось, что уже около трёх часов ночи. В моём распоряжении было ещё четыре часа, и при желании можно было заняться дальнейшим исследованием лабиринтов дома. Я чувствовал, что в этой темноте прячется ещё много неоткрытых тайн.

Как это ни было страшно, мне всё же хотелось снова заглянуть в колодец и увидеть, что там находится на его дне: старик же спускался вниз и открывал там ещё одну дверь в стене.

Любопытство победило, и, оставив на столе прихваченные рукописи, я направился к колодцу, освоившийся в доме и переставший боятся его немой тишины и беспросветной темени. Пройдя по коридору в поисках спуска вниз дальше двери в колодец, я увидел зияющий провал, круто уходящий вниз.

Осторожно ступая по чугунным литым ступенькам давности невесть каких веков, с литыми узорами в виде цветов и веток с листьями, закрученной винтом вправо лестницы, я очутился в сыром кирпичном коридоре с неоштукатуренными стенами.

Кирпичная бурая кладка, шершавая и плохо выложенная, гасила и без того тусклое отражение от лампы, и от того вокруг сгустилась совсем уже непроницаемая тьма. Сырой кирпич словно впитывал слабый свет от язычка пламени. И я не видел почти, но чувствовал, как под ногами на цементном полу расползаются во все стороны, хрустя под моими ботинками, какие-то твари, изредка жирно отблескивающие в слабых отсветах своими смолянистыми, чёрными хитиновыми панцирями.

Немного впереди, справа, в стене была железная проржавевшая дверца, похожая на увеличенную заслонку печки-буржуйки.

Я попытался открыть её и перепачкался в ржавчине, но это уже не могло остановить меня. Под следующим натиском, когда я взялся за дело обеими руками, поставив лампу на пол, дверца пронзительно завизжала несмазанными петлями. Этот звук гулко и страшно раскатился под низкими сводами коридорчика и ушёл в колодец, завыв в нём, словно в трубе апокалипсиса.

Противный, неприятный отзвук, спугнувший мёртвую тишину дома, заглох где-то наверху.

Я просунулся в проём дверцы, выставив вперёд руку со светильником.

Внизу, совсем не далеко, может быть, метрах в двух, увидел я своё отражение. Там в невозмутимом покое стояло чёрное зеркало воды.

Прямо под дверцей, метром ниже едва различимо виднелся выход небольшого, с полметра в диаметре лаза, отгороженного сверху металлической решёткой. Я нагнулся ниже и заглянул туда, насколько это было возможно.

Свет лампы выхватил из темноты обложенный булыжником ход. Я наклонился совсем низко к решётке, почти коснувшись её, желая заглянуть поглубже.

Внезапно из темноты показалось нечто, напоминающее не то крокодила, не то свиное рыло. Я содрогнулся от испуга и неожиданности и едва не выпал из двери за решётку.

Нечто, показавшееся из темноты лаза, высунулось ещё больше, и теперь уже можно было наверняка различить длинную, толстокожую морду крокодила. Его маленькие глазки, торчащие из кожистых мешков, ослеплённые светом лампы, смотрели куда-то мимо, нижняя челюсть, пожёвывая, отвисла, обнажая неровные, но мощные, страшные многочисленные кривые зубы-крючья.

В оцепенении от неожиданности я был не в силах шелохнуться.

Тварь пребывала в неподвижности ещё пару секунд, затем резко метнувшись с места, бросилась на решётку, целясь, видимо, в слепящую лампу.

Я отпрянул от испуга, а крокодил плюхнулся в воду.

В голове стоял лязг его челюстей.

Меня обдало брызгами.

Несколько капель, видимо, попало на стекло «летучей мыши». Оно тут же лопнуло и рассыпалось. Лампа зачадила и через мгновенье потухла.

Всё погрузилось во мрак, в котором снизу раздавались плески воды.

Я тут же захлопнул дверцу, лязгнувшую металлом, закрыл её на засов и, рухнув на землю, долго сидел так, приходя в себя.




Глава 11


Из дома я выбрался, когда на востоке уже начала заниматься малиновой полоской у горизонта заря, постепенно разрастаясь на всё небо.

Едва я вышел, как дверь тут же наглухо захлопнулась за мной, и в стене снова не осталось даже щели, напоминающей о её существовании.

Пробираться по мало знакомым коридорам в полной темноте, а потом впотьмах искать в комнате стол с оставленными рукописями и дальше тыкаться в темноте в надежде найти выход – кто бы спорил, что это приключение, которого никому не пожелаешь.

После такого даже просто стоять на улице, видеть занимающуюся зарю, дышать прохладным утренним воздухом казалось невообразимым счастьем.

Скоро я вернусь в училище. Пусть это и сулит мне большие неприятности, но это привычно, это неопасно, это почти родное.

Вдруг позади меня раздался негромкий лязг. Видимо, сработали какие-то хитроумные запоры, реагирующие на солнечный свет, и входная дверь была теперь надёжно заблокирована.

Стрелки на моих часах двигались к семи. Я заспешил в училище.

Вернувшись безо всяких особых приключений, я сунул папки в свою прикроватную тумбочку, быстро снял парадно-выходную форму, которая изрядно пострадала от моих приключений и переоделся в повседневное обмундирование, успев встать в строй без опоздания.

На занятиях ко мне подошёл Охромов.

– Ты где пропадал сегодня ночью? – спросил он.

– Да, так, в увольнение ходил, – ответил я уклончиво. Делиться на этот раз своими переживаниями мне почему-то не хотелось.

– А я тебя искал. Гляжу – тебя вечером нет, а потом и на отбое. Ну, думаю, артист, видать у Швабры до утра отпросился! Как это тебе удалось?!..

– Да, так и удалось….

– Ну, молодец! А я … вот что хотел. Люди дело предлагают…

– Ты опять за своё?! – возмутился я, но как-то примирительно, потому что понимал, что дело-то пахнет керосином: расплаты не избежать.

– Да ты пойми, дело – пара пустяков. Ну, плёвое совсем. А заплатят бешенные деньги: кусков по десять.

– Да, деньги и вправду сумасшедшие, – согласился я. – Но мне что-то не верится, что на простецком деле можно столько заработать.

– Да я тебе говорю…

– Что-то не нравится мне это дело. … А что, им нельзя было кого-нибудь другого на это дело поискать, кроме как без пяти минут офицеров?..

– Подумаешь, офицер нашёлся! – обиделся Охромов. – Я откуда знаю?!.. Может, в этом деле какой-нибудь секрет есть особый, который другим доверить нельзя.

– А нам можно?!.. Да я сейчас пойду и расскажу всем! Что скажешь?

– Ну, и иди, дурак! Кто тебе поверит? Я потом тебе ещё и морду наквашу, уж будь уверен… Эх, ты! Я тебе как другу, как товарищу. А ты?!.. Ты мне в последнее время, вообще, перестал нравиться. Я тебя не понимаю, ты это чувствуешь?! Я тебя не могу понять! Что тебе нужно?!.. А мне всегда казалось, что мы с тобой душа в душу живём!

– Хорошо тебе казалось, – его придирки вывели меня из себя. – Мне тоже кое-что казалось, да оказалось….

– Что? А?!

– Да то, что в картишки ты играешь, долгов у тебя пятнадцать тысяч. И я – не в курсе! Приятелей каких-то странных завёл….

– Дурак – ты! – перебил меня Охромов. – Подумай, лучше, как тебе свой долг отдавать!

– Не твоё дело. Сам как-нибудь выкручусь.

– Ну-ну, смотри, знаем мы таких шустрых, – Охромов развернулся и пошёл прочь….

После занятий, вечером, когда ничто уже не предвещало беды, меня вызвал к себе комбат.

– Яковлев! – сказал он, когда я вошёл в канцелярию и произнёс оставшееся без ответа «Разрешите, товарищ старший лейтенант?!». – Ты почему до утра ходил в увольнение?

– Как почему, товарищ старший лейтенант? Меня же отпустили.

– Кто тебя отпустил?

– Дежурный по училищу.

– А при чём здесь дежурный по училищу?!.. Кто имеет право отпускать тебя в увольнение?

– Вы…. Так вы же сами меня вчера отпустили, – напомнил я «Васе», понимая, что кораблик мой бумажный приплыл.

– Товарищ курсант, я вас отпускал всего на два часа и о по делу, по поручению. Я же обещал вам, что до выпуска из училища вы больше не будете ходить в увольнения за свой проступок? Это не говоря уже о том, что я ещё кое-что для вас устрою… Вчера, воспользовавшись моим отсутствием, вы пошли к дежурному по училищу, нажаловались ему, поплакались в жилетку, что к вам девушка из другого города приехала. А дежурный по училищу не имеет никакого права отпускать вас в увольнение. Мало того, что вы обманули одного, вы ещё и нахамили другому офицеру, командиру взвода. Вы нарушили воинскую субординацию и воинский этикет….

– Да я не жаловался, товарищ старший лейтенант, честное слово. Я только разрешения спросил, потому что Швабрин…

– Товарищ лейтенант Швабрин, товарищ курсант!

– Да. Потому что товарищ лейтенант Швабрин сказал, что не имеет права меня отпустить и сам отправил к дежурному по училищу.

– Что ж, Швабрин сказал абсолютно правильно, но он вас никуда не посылал, вы сами пошли и пожаловались. Это не в вашу пользу, товарищ курсант. Вы вчера поступили весьма хуёво, – он прямо так и сказал.

– Товарищ старший лейтенант, – я растерялся, не зная, что ответить, но спустя несколько секунд от осознания того, что припёрт к стенке, меня вдруг понесло. – Товарищ старший лейтенант, я ведь тоже скоро буду офицером…. И что? Как только я им стану, вы начнёте мне верить?.. А если два офицера скажут разные вещи, вы, что, – поверите тому, у кого выше звание? Потому как те, кто выше званием, не врут, да?..

– Не путайте божий дар с яичницей, Яковлев… С офицерами такое случается очень редко, чтобы они врали.

– Но ведь случается же?

– Что-то вы стали много разговаривать, товарищ курсант. Да, кстати, что это за девушка к вам приезжала?

Я опешил от его вопроса: комбат знал, что спросить.

– Зачем вам, товарищ старший лейтенант? Это моя личная жизнь.

– Я хочу убедиться, что к вам действительно приезжала девушка. Тогда, может быть, я буду снисходителен к вам. Подтвердите, что она действительно приезжала.

– Хорошо, – согласился я, соображая, как выкручиваться из ситуации.

– Но запомните, Яковлев! Вы поступили с лейтенантом Швабриным плохо, и вам это просто так с рук не сойдёт. Имейте это в виду.

В это время в канцелярию зашёл Швабрин.

– Товарищ лейтенант, скажите, пожалуйста, командиру батареи, что вы меня сами вчера послали к дежурному по училищу, ведь правда? – обратился я к нему с такой поспешностью, что он застыл от неожиданности на пороге.

– Товарищ курсант, – наконец пришёл в себя Швабрин, – вы до сих пор не научились обращаться, как положено, к старшему по воинскому званию, к офицеру…. Это раз! А, во-вторых, я вас никуда вчера не посылал. Не надо врать, ясно?!

Я негодовал от возмущения.

– Вы сами лжёте, – сорвалось в отчаянии у меня с языка, – … товарищ лейтенант!..

Швабрин покраснел, сделался багровым, потом сизым, как грозовая туча.

– Щенок! – завизжал он, как резанный поросёнок. – Сопляк! Как ты смеешь! Ты смотри, до чего обнаглели! Да как ты смеешь обвинять старшего по званию, как ты смеешь, вообще, рот здесь разевать!..

Пена спеси брызгала из его перекошенного рта прямо мне в лицо, однако я его не боялся.

– Скоро я буду в равном с вами звании, товарищ лейтенант, вот тогда мы с вами и поговорим! Мне уже ничто не помешает набить вам морду!..

Кровь в моих жилах клокотала от ярости.

Швабрин уже не мог произнести ни слова. Он задыхался от злости, ловил ртом воздух, не зная, что сказать, всё шире и шире его открывая. Глаза его лезли из орбит. Он был готов стереть меня в порошок, раздавить, как букашку, испепелить, уничтожить.

От возмущения и растерянности Швабрин даже не в состоянии был перевести дух. Наконец, он выдавил из себя еле слышно:

– Пошёл вон отсюда, нахал.

– А что это вы здесь раскомандовались?! – ответил я ему, – меня товарище комбат сюда вызвал!.. Он меня и отпустит, если надо будет.

– Пошёл вон!!!

Я не ожидал, что Швабрин так быстро и ловко подскочит ко мне, развернёт за плечо и выставит за дверь канцелярии.

Дневальный, стоявший у тумбочки, рядом с канцелярией, ошарашено посмотрел на меня. Несколько человек, привлечённые криками, подслушивавшие, что происходит за дверью, прыснули в разные стороны.

– Козёл! – зло процедил я сквозь зубы, не сдержавшись.

На следующий день я заступил дневальным по батарее. Наряд вне очереди мне объявил комбат. «За грубость со старшими по воинскому званию и попытку обмана», – объявил он, вызвав меня перед строем.

Обидно было, когда до выпуска осталось несколько недель, «залетать на тумбочку», но, сглотнув ком, я козырнул:

– Есть наряд вне очереди! – и следующим вечером уже стоял по середине коридора, рядом с канцелярией батареи, бдя службу.

Ко мне снова подрулил Охромов.

С тем, кто стоил «на тумбочке», разговаривать не положено, но … как говорится, на то положено.

– Ну, что, ты не передумал? – спросил он меня так, словно бы решил взять измором.

– Слушай, иди-ка ты к чёрту, пока я не послал тебя куда подальше, – я был очень зол.

– Но-но, полегче, – осадил меня Охромов. – Значит, не передумал? Ну, что ж, смотри!.. Я-то знаю, что ты всё равно ко мне прибежишь. Только учти: может быть поздно. У нас незаменимых людей, как известно, нет.

– Вали, вали отсюда! – оттолкнул его я.

На шум из канцелярии вышел Швабрин.

– Яковлев, ещё наряд хотите? – спросил он с готовностью исполнить угрозу.

Я сделал вид, что его не слышу и, вообще, стою чуть ли не по стойке «смирно» и бдительно несу службу.

Охромов ушёл.

После отбоя, как только ушёл домой ответственный офицер, я «сполз с тумбочки» и пошёл к себе в комнату, чтобы разглядеть, как следует свои трофеи: кроме дежурного по училищу теперь до утра в казарму вряд ли кто пришёл бы, а его шаги по лестнице к нам на четвёртый этаж в ночной тишине были бы слышны задолго до того, как распахнулась бы входная дверь: вернуться на тумбочку можно было бы из любого уголка общаги.

Достав рукописи, я перелистал их. Среди прочего на одной из них бросилась дата – 1778 год. И название у неё было интересное: «Магия чёрная и белая». Рядом, в кавычках, было дописано «перевод».

Написана рукопись была старым русским алфавитом, с «ять». Здесь было много слов, смысла которых я не мог понять, но в целом рукопись мне очень понравилась: рукописный текст её был выведен красивыми буквами. Каждую из них точно вырисовывали, как отдельно взятую, словно их в этой книге были не тысячи, а лишь несколько десятков.

Подивившись трудолюбию и усердию исполнителя текста и немыслимому труду, что был вложен в каждую строчку, я подкинул фолиант в руке, прикинув, что, пожалуй, на чёрном рынке выручу за неё, возможно, и в половину моего долга…. Выходили бешенные деньги!

Я вдруг осознал, что нечаянно наткнулся на золотую жилу: «Там ведь такого добра – пруд пруди!.. Конечно, надо везти это куда-нибудь в Москву или Питер, где можно найти хорошего покупателя! Продам её тысяч за десять, … а то и больше, если разыщу иностранного коллекционера!.. На местную «толпу» с этим не стоит соваться: здесь одна кугутня ошивается деревенская, да и кроме барахла никто ничем не интересуется. … Разве что перекупщика найти?..»

Конечно, без специалиста, знающего цену таким вещам, можно было продешевить. Я понимал, что в руках у меня редкая рукописная книга, быть может, единственная. Много-то рукою не напишешь, да, тем более, с таким старанием. Небось, писарь полжизни над одной этой книгой прокорпел. К тому же, вполне возможно, что эта книга принадлежала перу какого-нибудь знаменитого человека. Тогда эта рукопись была бесценна!..

От мелькнувшего передо мной нечаянного избавления от бедственного моего финансового положения закружилась голова, и я едва сдержался, чтобы не подпрыгнуть, вскинув руки и не заорать от восторга во всю глотку.

Соседи по комнате ещё не спали. Жорик Плёвый, – забавная фамилия его почему-то ассоциировалась у меня с Одессой, – увлечённо читал какую-то книгу. Рома Кудрявцев готовился к ночному похождению до знакомой девицы, к которой он частенько наведывался даже сейчас, когда все более менее благоразумные его сокурсники старались с этим «завязать». Вместе с ним собирался уйти, одевая спортивный костюм, и Максим Савченко. Правда, куда собирался он, было не известно никому в батарее.

Никто не обращал на меня внимания, занимаясь своими делами.

Однако лицо моё просияло радостью, я всё-таки не смог не взвизгнуть от бурного восторга, утвердительно тряхнув над головой фолиантом в знак нечаянной удачи, и не успел опомниться, как все оказались у моей кровати, трогая папки, пытаясь понять причину моего неожиданного воодушевления и рассматривая мои трофеи.

Мне это сразу не понравилось, но смог прийти в себя лишь через минуту:

– Э-э-э, ну вас на фиг, друзья!..

Я стал одного за другим отталкивать их от своей постели, но они тут же лезли обратно.

– Ты чего, посмотреть нельзя, что ли? – обиженно возмутился Савченко, потом всё же отошёл и добавил. – Подумаешь! – и бросил мне на кровать толстенный талмуд. – На, подавись!..

– Не, ребята, чего вы?! – они, один за другим, вернули мне бумаги. – Смотрите, пожалуйста. Только… только это вещи музейные понимаете, реликвии, можно сказать. Мне их на несколько дней дали почитать, – оправдывался я, как мог, чтобы вернуть расположение товарищей.

– Кто же это дал тебе музейные ценности почитать? – съязвил Жора.

– Одна знакомая. Она в музее работает.

– Ага. Наверное, дорогие, эти книжки? – продолжил Жорик.

– Наверное, – согласился я.

– А она не боится, что с ними что-нибудь случится, и ей придётся за них отвечать? Ей же за это, наверное, голову отвинтят.

– Боится. Так я потому и говорю: осторожнее, не рвите. А вы набросились, как с голодного края.

– Никто твои бумажки рвать и не собирался, – вступил в разговор Максим Савченко. – Поглядеть хотели. А ты: ну вас на фиг, ну вас на фиг… Деловой, как двери.

– Да, смотрите, пожалуйста, кто же вам не даёт? – продолжал я оправдываться.

– А иди ты к чёрту со своей музейной макулатурой, – досадливо махнул на меня рукой Максим и, подтягивая на ходу спортивные штаны, осматривая себя и отряхивая их от налипшей нитки и пыли, вышел из комнаты.

Рома Кудрявцев вышел за ним следом.

– Ладно! Ерунда! – подвёл черту Жора. – Скажи только чего у тебя волосы на голове шевелились? Я такого никогда не видал.

– А ты почитай, – посоветовал я ему, – тогда и у тебя зашевелятся.

– Да ну? – удивился он. – И что же там такое написано?

– Хочешь прочту?

– Прочти.

Я открыл первую попавшуюся страницу и, спотыкаясь на каждом слове, прочёл ему пару страниц из подвернувшейся главы «Заручение у дьявола».

– Ну, … как, страшно?

– Да ты знаешь, не настолько, чтобы так бурно реагировать, – отрезюмировал Жорик и снова уткнулся в свою книгу.

– Ну и ладно! – притворно уязвлённым голосом ответил я и стал собирать разбросанные после нашествия на них соседей по комнате книги.

Ночью меня сморил необыкновенно крепкий сон.

Моя смена выпадала на вторую половину ночи. Сменявшийся «с тумбочки» дневальный разбудил меня и пошёл спать, но я, так и не проснувшись окончательно, снова заснул.

Под утро в казарму пришёл проверить несение нарядом службы замполит дивизиона и застал наряд полностью спящим.

На его возмущённый окрик выскочил заспанный дежурный по батарее и пока тормошил меня, замполит пошёл по комнатам считать людей.

Оказалось, что на месте нет девяти человек.

Замполит не стал долго разбираться, поднимать замкомвзводов, вызывать командира батареи: всё-таки мы были уже без пяти минут выпускники, и лишь сказал попавшему впросак дежурному, уходя из казармы:

– Видишь, сержант, девятерых нет!.. Утром доложишь комбату….

Утром «Вася» был вне себя от ярости. На его побледневшем от напряжения лице, едва заметно ходили желваки. Видно было, что он едва сдерживается:

– Будь моя воля, перестрелял бы вас всех, паразитов!..

Никто и не сомневался, что так бы оно и было.

Нас сняли с наряда и вместе с самовольщиками поставили перед строем дивизион.

– Вот, полюбуйтесь, маешь! – разгорячённо ходил к квадрате каре и говорил, показывая на нас, комдив. – Это, маешь, будущие лейтенанты, это, маешь, будущие офицеры, будущие командиры взводов, которые совсем скоро придут в войска, будут командовать, маешь, людьми и требовать от них, маешь, чтобы они им подчинялись!.. Вы меня, товарищи курсанты, стоящие здесь, в строю, извините, конечно, но я отвечу этим оболтусам коротко и просто, по-русски: хуй вам, ребята!..

Он остановился перед выведенными из строя и обвёл всех нас внимательным взглядом, но все опустили глаза вниз, и персональную жертву на этот раз командир дивизиона выбрать не смог, закончив обличительную красноречивую тираду на этот раз необычно быстро, прозаично и буднично:

– Позор, позор, маешь, таким курсантам!.. Они будут строго наказаны!.. Командиру батареи с сегодняшнего дня увольнения в батарее, маешь, прекратить!.. Я имею ввиду на ночь и в будничные дни, – тут же по строю батареи прокатился ропот возмущения и недовольства. – Да-да! – подтвердил он, словно отвечая на гул курсантских голосов. – А в субботние и выходные дни, ну, праздников у нас, вроде бы, не намечается, – но и на праздники тоже, – увольнения для вашей батареи, товарищ командир батареи, сокращаются до минимума…. Я потом сам скажу, сколько, маешь, человек можно будет отпускать. Вы поняли, товарищ командир батареи?

– Да, товарищ подполковник, – ответил старший лейтенант Скорняк.

– Вот, … очень хорошо. … Наряд, стоявший сегодня ночью и допустивший массовую самовольную отлучку, наказать, товарищ старший лейтенант, самым строгим образом. Ну и, соответственно, самое плохое распределение – им: вот этим девятерым и наряду!..

И вот мы уже стояли в канцелярии у командира батареи, понурив головы и слушая общую часть нотации. Слушать упрёки было неприятно, но главное ещё было впереди: комбат будет разговаривать с каждым отдельно, по очереди, и только ему скажет, какую меру наказания он к нему применит или придумает потом. И вот там-то держись!

Так и случилось. После общей нотации, старший лейтенант Скорняк выдворил нас из канцелярии в коридор, а затем по одному начал вызывать к себе.

Это была процедура, щекочущая нервишки. Каждый выходил оттуда молча, насупившись, и так же, ни с кем не желая разговаривать, избегая отвечать на вопросы ещё не искушённых, удалялся, а комбат, не давая никому опомниться, тут же вызывал следующего.

Настала и моя очередь.

Комбат сидел, устало развалившись на своём мягком стуле, протянув вперёд ноги, закинув одну руку за спинку сиденья, а второй держа дымящуюся сигарету. Весь вид его должен был внушать заходящему, вероятно, что он кот, а тот, – кто заходит, – мышь, попавшая в его лапы, и сейчас он собирается этой мышью вдоволь, пока не надоест, наиграться, а потом вышвырнуть её, полудохлую, вон.

На меня, впрочем, поза комбата особого впечатления не произвела, поскольку терять-то мне особо, в отличии от других, было нечего. Я и без того уже проштрафился перед ним так, что ему на меня, наверное, смотреть было тошно.

«Вася», видимо, заметил, что его игра на меня впечатления не производит, и потому, наверное, начал издалека:

– Яковлев, тебе не кажется, что ты в последнее время мне сильно примелькался, а?!.

Он хитро прищурил глаз, будто от сигаретного дыма, а вторым посмотрел на поднесённую ко рту сигарету и сделав глубокую затяжку.

– Кажется, – ответил я, хотя дал себе слово молчать, и голова моя невольно поникла сама собой.

– Вот и мне так кажется, – подтвердил комбат. Он вдруг поменял позу, облокотившись на стол и как бы придвинувшись. – Смотри. … Сначала тебя самого не было полночи. Бегал ли ты в самоволку или не вернулся вовремя из увольнения, – значения не имеет, мы с твоим командиром взвода ждали тебя чуть ли не до утра. Раз? … Раз! Потом ты придумал какую-то подругу, обманул дежурного по училищу, нахамил лейтенанту Швабрину, который не хотел тебя отпускать и правильно делал, поставил его в неловкое положение, незаконно ушёл в увольнение на ночь, – дежурный по училищу не имел никакого права тебя отпускать… Это уже два!..

Скорняк загнул второй пале на руке, которой держал сигарету.

– …Товарищ старший лейтенант! – возразил я. – Лейтенант Швабрин сам отправил меня к дежурному по училищу!..

– Молчи, Яковлев, молчи! – перебил меня комбат. – Не перебивай!.. Я уж не говорю, что по закону тебе положено за самовольную отлучку из расположения части нести уголовную ответственность, а не стоять здесь передо мной и оправдываться!.. Это мы с вами привыкли сюсюкаться, в бирюльки играть, всё за детей вас считаем!.. А давно уже положено по закону спрашивать!.. Заслужил срок?! – он вдруг зло и неожиданно выбросил в сторону руку, словно отправив меня туда, где Макар телят не пас. – Иди мотай!.. И никаких разговоров!.. Тогда бы сразу и дисциплина другая стала, и нарушителей не было бы совсем, потому что одних бы посадили, а вторые – угомонилась бы, глядя на первых. А мы вас всё жалеем! Как же, не солдаты всё-таки: люди на офицеров пришли учиться, выбрали себе нелёгкую профессию, а их – сажать! А надо сажать, потому что присягу вы принимали и обязались её не нарушать!.. Вы все здесь считаетесь военнослужащими срочной службы!.. Срочной!.. То есть, те же солдаты. И приходите сюда, в основном, не после армии, а с гражданки, после школы, от маминой юбки. … Мы с вами тут цацкаемся, а в итоге такими же слюнтяями, как пришли, большинство и выпускается…. Ну, ладно!.. Стоишь ты в наряде, отбываешь, так сказать, наказание от командира батареи. И в этот же наряд спишь сам и допускаешь уход людей из казармы! Это уже три!.. Видишь, сколько ты натворил?!.. И это ещё хорошо, что в самоволке ни с кем ничего не случилось!.. А то бы сел в тюрьму дежурный в первую очередь, а, может быть, и я! … Но я бы не сел! Я бы вас, скотов, тогда просто поубивал бы, вот и всё! … Было бы хоть за что сидеть!..

В канцелярии воцарилось напряжённое молчание. Я не знал, куда деться от «Васиного» взгляда.

– Чего молчишь, Яковлев? – устало вдруг спросил комбат.

– А что мне говорить? – пожал плечами я.

– Действительно, – совсем уж примирительно согласился Скорняк, – с тобою всё ясно!..

Он помолчал немного, сделав пару глубоких затяжек, подумал, глядя куда-то мимо меня и щурясь, а потом сказал:

– Ну, что же! … Крови вы у меня попили достаточно за эти четыре года. … Я ничего никому не забываю. Вам постараюсь тоже не забыть, тем более, что времени не так уж и много осталось, чтобы со мной склероз случился, ясно вам?!. Ну, а теперь идите….

Я разбит, как будто на мне всю ночь возили воду.

С наряда меня, разумеется, сняли и отправили полусонного на занятия. Хорошо, что была самостоятельная подготовка к государственным экзаменам, и я сразу же завалился дрыхнуть на последней парте. Совесть так и не смогла побороть сна.




Глава 12


То, что обещал мне комбат, случилось очень быстро. Даже не пришлось долго ждать.

Утром меня с наряда сняли, а уже днём я снова стоял в канцелярии перед комбатом.

– Яковлев, а где ваш штык-нож? – вопрос его поверг меня в недоумение.

– Как где? – не понял я ещё подвоха. – Я отдал его новому дежурному по батарее, сержанту Слуцкому.

– Не знаю, не знаю. Твоего штык-ножа в оружейной комнате нет. И он с тебя не списан. Иди его ищи.

– Да, но я передал его новому дежурному по батарее, – настаивал я.

– Где это зафиксировано? Где запись в книге приёма-сдачи оружия, что ты свой штык-нож сдал?..

– Я ему просто так отдал, потому что спешил на занятия, – я начинал уже соображать, куда клонит комбат. – У нового наряда не было оружия, и они попросили штык-ножи у нас.

– И ты отдал свой штык-нож?

– Да, отдал, а как же?..

– Ну, вот! Как отдал, так и возвращай. Иди ищи. Твоего штык-ножа нет. Он с тебя не списан.

Он немного помолчал и добавил уже официально:

– Идите, ищите, товарищ курсант! Времени я вам даю до завтрашнего утра. Завтра пишу рапорт с просьбой назначить расследование, если штык-нож не будет найден, и вы будете платить!.. Причём, согласно приказа министра обороны, … помните номер приказа?.. За утрату оружия с вас будет удержана десятикратная стоимость….

– А почему это, товарищ старший лейтенант? – возмутился я.

– Да потому что вы его получали под роспись, вы должны были под роспись его и сдать!..

– Ну, спросите у дежурного по батарее, товарищ старший лейтенант! Сдавал я ему штык-нож! Он подтвердит!..

– Я его уже спрашивал. … Он ничего не знает.

– Как же так, я ведь ему отдал?!.

– Не знаю. … Разбирайтесь с ним. Я вам задачу поставил. … Вы меня поняли?!.

Он посмотрел на меня долгим испытывающим взглядом, в котором не было ни капли сочувствия.

Я вышел из канцелярии и тут же наткнулся на сержанта Слуцкого.

– Слушай, – обратился я к нему, – я тебе утром штык-нож отдавал…. Не знаешь, где он сейчас?

– Вы мне ничего не оставляли, – ответил Слуцкий, всё время от меня отворачиваясь.

Сразу смутило меня его «вы мне». В конце четвёртого курса ни один сержант уже не обращался к курсанту на «вы», равно как и обратно. А тут – на тебе! Ещё несколько часов назад, когда мы сдавали ему наряд, он разговаривал совсем по-другому.

– Как это не оставлял? – изумился я.

– Вот так! Все сами поставили штык-ножи, а ты пришёл?..

– Ну и, что же, нельзя было мой штык-нож в пирамиду поставить за меня? Неужели это так тяжело сделать, тем более, я его вашему наряду оставил!..

– У меня других дел много было, – всё так же, поворачиваясь ко мне спиной, отвечал мне Слуцкий. – Надо всё оружие пересчитать, порядок посмотреть. … Мне что, с твоим штык-ножом бегать?! Ты ведь даже никому не сказал, где его бросил…

«Ага, уже на «ты»!» – меня не покидало ощущение, что Слуцкий знает, где штык-нож, но не говорит, потому то его предупредили и запугали. … Вернее, предупредил и запугал. И это, наверняка, дело рук комбата.

– Странно, как это ты принял наряд с нехваткой штык-ножа и не доложил комбату?

– Я говорю: времени не было бегать, штык-ножи ваши собирать…. Кто сдал, с того я списал. А про тебя решил, что заберу штык-нож после занятий, когда вернёшься в казарму.

– Да, но почему тогда ты решил, что он у меня пропал, и доложил комбату?

Вопрос мой явно застал его врасплох. Он долго не знал, что мне ответить:

– Слушай, … вернее, слушайте, товарищ курсант, перестаньте, во-первых фамильярничать, а, во-вторых…. Я у вас штык-нож не брал. Вот и ищите его сами!..

Я понял, что говорить с ним без толку.

– Слушай, Слуцкий, – обида и злость комом подкатили к горлу, – если я когда-нибудь узнаю, что ты причастен к пропаже штык-ножа, тебе несдобровать.

Слуцкий не принял моего вызова, хотя один тон моего голоса стоил того, чтобы попробовать набить мне морду, тем более, что он был не из хлипких.

Я был твёрдо уверен, что пропажа покоится в сейфе у «Васи». Ведь он обещал отомстить.

Естественно, что поиски мои результата не дали, хотя я, на всякий случай, посмотрел в тумбочке дневального, обыскал свою комнату, обшарил «оружейку» и заглянул даже под пирамиды для оружия.

По чужим комнатам я смотреть не стал, поскольку сам штык-нож оставить там не мог, но, кроме того, подумал, что «Вася» с таким же успехом может, чего доброго, «повесить» на меня ещё и воровство личных вещей, которое даже сейчас, на четвёртом курсе, в батарее случалось, – за что пойманному на воровстве от товарищей никогда пощады не было и прежде, и те с позором «вылетали» из училища, как пробка из бутылки шампанского, – а Слуцкий, подлая «шестёрка», это, наверняка, «подтвердит»! Ну, ладно, за штык-нож я рассчитался бы, но если они «сделают» меня вором в глазах всей батареи!.. Да провались штык-нож пропадом!..

Чем больше вспоминал я события утра, тем сильнее укреплялся во мнении, что всё произошедшее подстроено: дежурный не знает, где штык-нож, дневальные, – свои же вроде бы парни! – на мои вопросы отвечают что-то невразумительное и, так это, нехотя, небрежно, но в то же время и виновато, а вообще-то стараются молчать.

Когда же мысль, что меня здорово «надули», укрепилась во мне окончательно, я начал соображать, что мне теперь делать.

Сначала я решил достать другой штык-нож взамен утерянного, но вскоре, понял, что заплатить за него придётся не малые деньги. Мне «дали» наводку на прапорщика, который мог продать штык-нож, но ста рублей, которые тот запросил, у меня не было и в помине.

Прапорюга сказал, что в училище я дешевле штык-нож нигде не куплю, а потому, пока он не передумал, я должен взять оружие у него. Когда я отказался, прапорщик разозлился и предупредил меня, чтобы больше к нему не обращался, а тому, кто меня послал, пообещал хорошенько начистить морду, чтобы не подсылал кого попало.

На минуту я засомневался, но в моей душе теплилась ещё надежда на чудо: штык-нож найдётся, или произойдёт ещё что-то, что спасёт меня.

Была ещё одна соломинка, за которую мне очень хотелось уцепиться.

Слуцкий, помнится, обмолвился, что я единственный не сдал штык-нож, а остальные, якобы, вернулись и сдали своё оружие лично. И, если это неправда, то можно попытаться раскрутить его на этом факте и заставить признаться, куда же пропало моё оружие.

Когда я поговорил с дежурным и дневальными, с которыми стоял в наряде, то с удивлением узнал, что их вызывали после первой пары занятий в батарею сдавать своё оружие в пирамиду, причём, каждого по отдельности.

Значит, их вызвали, а меня забыли? Получалось очень интересно!.. Но доказать что-либо было невозможно: всё обтяпано так, что комар носу не подточит. А потому, в конце концов, я плюнул и решил: будь, что будет, – вернувшись к изучению рукописей.

Экземпляры, попавшие ко мне в руки были уникальны.

Неожиданно я зачитался книгой моего отца: неординарная мысль, необычные взгляды на вещи, которые неустанно подавались нам, обильно зацементированные догмой официозной науки, взгляд на нашу жизнь как бы со стороны, трезвые философские суждения – всё было для меня свежо, увлекательно, интересно. Невероятно, но то, что меня не заставили бы и дубиной читать в наших учебниках по философии, в этой книге я прочёл залпом и с невероятным упоением. Хотя, конечно, доля эйфории была и от того, что это всё же не чья-нибудь рукопись, а труд моего отца.

Ещё одна заинтересовавшая меня рукопись, «Магия чёрная и белая», описывала такое, от чего волосы вставали дыбом, но убедительность изложения заставляла верить, что это правда. В первой части описывались различные способы вступления в сговор с нечистью, использование нечистой силы для достижения своих целей, а во второй, наоборот, способы защиты от неё и обращения к силе божественной. Что и говорить: современному человеку все эти описания кажутся сказками, однако, при прочтении волосы у меня вставали дыбом, и порой вечером страшно было пойти даже в туалет, где, по обыкновению, не горела ни одна лампочка.

Впрочем, изучать рукописи мне мешала дикая нехватка времени: я читал их только по вечерам, после отбоя и далеко за полночь. К тому же не унималась тревога за утерянное оружие.

На третий день после исчезновения штык-ножа меня вновь вызвал к себе командир батареи.

– Возьмите, товарищ курсант, ознакомьтесь и распишитесь!

«Вася» швырнул через стол несколько скрепленных вместе листов бумаги, исписанных мелким, убористым почерком.

Я стал читать, чувствуя, как чувства досады и обиды всё больше одолевают меня.

Это были материалы расследования:

«17 июня курсантом Яковлевым при смене с наряда был утрачен полученный им штык-нож. В ходе расследования установлено, что оружие курсантом Яковлевым утрачено в силу личной недисциплинированности и безответственности. Штык-нож за номером 357 при смене с наряда курсантом Яковлевым сдан в оружейную комнату не был, чем были созданы предпосылки для его утраты.

Считаю, что вся ответственность за утерю оружия лежит на курсанте Яковлеве.

Предлагаю взыскать материальный ущерб, нанесённый государству в результате утраты оружия, с курсанта Яковлева с кратностью десять.

Командир батареи старший лейтенант Скорняк».

Ниже уже стояла резолюция начальника училища:

«Курсанту Яковлеву материальный ущерб за утерянный штык-нож с применением кратности десять в размере 179 рублей 20 копеек возместить. Штык-нож номер 357 списать с книги учёта материальных средств подразделения.

Начальник училища генерал-майор Долговязов.»

Сто семьдесят девять рублей! Я опешил. Где мне взять такие деньги? И это к тем немалым долгам, которые у меня уже имеются! Для меня это был сокрушительный удар. Чуда никакого не случилось!

Я прочитал документ, но всё ещё стоял, не в силах поверить в написанное.

– Ознакомился, Яковлев? Тогда расписывайся! И побыстрее! – заторопил меня «Вася». – У меня на тебя времени нет!..

Слова комбата вывели меня из состояния оцепенения.

– Но, товарищ старший лейтенант, где я возьму такие деньги?!..

– Не знаю, не знаю. Это не моё дело. Наверное, вычтут с вашей выпускной получки.

– Но ведь я тогда почти ничего не получу!

– Отчего же?! Больше половины подъёмных у тебя останется….

– Но у меня большие долги, товарищ старший лейтенант! Что же мне теперь делать?

– Не знаю, не знаю, товарищ курсант! – на каменном лице «Васи» едва заметно проступило довольство разговором. – Как потеряли штык-нож, так и расплачивайтесь!.. Кто же вам виноват?

– Да, но стоит-то он не сто семьдесят девять рублей! Почему я должен платить за него в десять крат больше, ем он действительно стоит? Ведь почти две сотни получается! Почему?

– Вы что, не знаете приказа министра обороны, что за утрату оружия его стоимость возмещается в десятикратном размере?

– Не знаю, – откровенно соврал я, надеясь получить в свои руки хоть маленькую зацепочку, за которую можно было бы удержаться.

– Очень печально. И это будущий офицер! Как же вы будете людьми-то командовать? Они же у вас всё порастащат, пораспродают, если вы не будете знать таких элементарных вещей. А, между прочим, приказу этому лет, наверное, столько же, сколько и вам! Так вот, довожу до вас ещё раз, что за утрату оружия в силу личной недисциплинированности виновный выплачивает его стоимость в десятикратном размере. Что у нас и получилось!.. Понятно вам или нет?

Он сделал глубокую затяжку и выпустил дым в мою сторону, снисходительно улыбнувшись.

– Но…. Я же сдал его дежурному по батарее.

– Кто это видел?

– Дежурный….

– Дежурный! А ещё?!..

– Всё!..

– Ха-ха-ха, – засмеялся комбат, – Яковлев, ты же уже взрослый парень, два десятка лет прожил уже, а мелешь ерунду, то простительна лишь пятиклашке. Неужели ты не знаешь, что для любого доказательства нужны свидетели? Ты думаешь, что дежурный признается, что ты сдавал ему штык-нож? Я в этом глубоко-о сомневаюсь. Тогда ведь платить за оружие придётся ему…. Мы же все умные, всем хочется за чужой счёт, на халявку. Вот и пойди, добейся, чтобы он признался, что брал у тебя штык-нож. Платить-то ему не хочется.

– Мне тоже не хочется, а что?..

– Так ты, – улыбнулся комбат чуть ли не по-свойски, – это совсем другое дело. Ты за потерянный штык-нож расписался?! … Тебе и платить!.. Потеряй его хоть курсант Пупкин, которому ты дал его поносить, отвечать-то всё равно тебе. Таков закон жизни….

Он сделал паузу и затянулся, пригубив сигарету.

– Ну, … всё! Расписался?!.. Теперь иди и не мешай мне работать!

Комбат склонился над столом и зачеркал авторучкой по бумаге, рисуя что-то своим торопливым, мелким почерком и давая понять мне, что разговор между нами окончен.

– Я ещё не расписался, товарищ старший лейтенант, – обратился я к нему вновь.

– Ну, так расписывайся, – ответил он, не поднимая головы.

– А если я не стану расписываться, что тогда? – задал я вызывающий вопрос.

– Ничего особенного, – ответил «Вася», – просто я буду знать, то имею дело с трусом и подлецом, который боится ответить за свой поступок. А на ход дела твоя роспись абсолютно никак не повлияет.

– Зачем же тогда расписываться? – недоумевал я.

– Положено так: расписаться, что ознакомлен….

Я поставил свою закорючку на материалах расследования, положил бумаги на стол комбата и хотел уже было выйти, как тут его голос остановил меня:

– Подожди, – сказал он, посмотрев на бумаги, – выше своей росписи напиши: «С материалами расследования ознакомлен», а ниже поставь свою фамилию….

На построении перед ужином наши командиры решили собрать батарею, что в последнее время было редкостью, поскольку дело шло к выпуску, и они тоже позволили себе немного расслабиться.

Собирать батарею пришлось минут двадцать, не смотря на то, что подпольная система оповещения была чётко организована ещё с середины третьего курса: кое-кого вызывали по телефону от только что встретивших их подруг и жён, а за кем-то пришлось в город и сбегать. «Отмазки», как всегда, были железные: сидел в самом дальнем углу училищной библиотеки, за цветком раскидистой пальмы, или пошёл тренироваться на спортгородок, потом лёг в траву на полосе препятствий и заснул – вот и не могли найти.

К слову сказать, и офицеры уже не спрашивали так строго, как раньше, а смотрели на столь значительные задержки сквозь пальцы.

Когда вся батарея была построена, выровнена, проверена по количеству людей, комбат вызвал меня из строя и обратился к курсантам:

– Как вы знаете, товарищи курсанты, этот курсант Яковлев пару дней назад был в наряде, в котором ночью спал и допустил уход из подразделения самовольщиков. За это он ещё будет наказан. Но этот же курсант, … этот обормот – я его по-другому и назвать не могу – утерял при смене с наряда свой штык-нож. Найти его не удалось. Начальник училища приказал провести расследование. Установлено, что оружие утрачено в силу халатного обращения с ним курсанта Яковлева, то есть вот его, – он показал в мою сторону, – халатного обращения. … Расследование закончено. С товарища курсанта Яковлева будет удержана десятикратная стоимость оружия. Это почти двести рублей! Советую вам учесть пример вашего товарища и быть внимательными при обращении с оружием, думать об отношении к его сохранности и сбережению. … Думаю, что двухсот лишних рублей ни у кого нет. Скоро вы будете выпускаться. Государство выплатит вам определённую, довольно большую, сумму денег. Так вот, товарищ Яковлев своих денег полностью уже не получит, как бы ему ни хотелось. Смотрите, чтобы с кем-нибудь ещё не случилось того же самого….

После ужина я лёг на кровать, разбитый и униженный. Даже не лёг – рухнул, словно подкошенный. Настроение было столь паршивое, что жить не хотелось. Сдохнуть, и все дела!..

Никто в комнате не обращал на меня внимания. С одной стороны и правильно, потому что слова здесь были малоутешительны, но с другой…. С другой стороны хотелось до жути чьего-то понимающего взгляда, чьего-то сочувствия, дружеского утешения, пусть хоть попытки облегчить мою участь. Никто не нашёл в себе мысли подойти ко мне и хотя бы руку на плечо положить.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/andrey-halov/vozvraschenie-k-istine/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Действие романа происходит в вероятном будущем. Выпускник артиллерийского училища накануне госэкзаменов пытается решить свою финансовую проблему: избавиться от долгов перед местными бандитами. Однако неожиданно в их разборки примешиваются и личные проблемы: любимая девушка преподносит ему неожиданный сюрприз как раз накануне венчания…

Как скачать книгу - "Возвращение к Истине" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Возвращение к Истине" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Возвращение к Истине", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Возвращение к Истине»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Возвращение к Истине" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Книги серии

Книги автора

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *