Книга - Одиночество с раскатистым «р»

a
A

Одиночество с раскатистым «р»
Ильма Ракуза


Катица, Морис, Лу, Марья. Венаск, Бондо, Томай. Люди и места. Встречи и расставания. Краткие вторжения в одиночество человека – где бы он ни был, в Цюрихе, Нагое или Граце, подле горы Ванту или на словенском плато Карст. Это рассказы о людях, оторванных от своей земли, кочующих по свету, по своей ли воле или под влиянием обстоятельств. Они ищут, находят, теряют, словом, проживают непростые, подчас драматические жизни. Их образы швейцарская писательница Ильма Ракуза рисует на редкость бережно и деликатно. Ее стиль лаконичен, язык поэтичен и точен. Она великодушно оставляет в своих историях место таинственной недосказанности, благодаря чему герои обретают особую притягательность.





Ильма Ракуза

Одиночество с раскатистым «р»



Ilma Rakusa

Einsamkeit mit rollendem «r»



Erz?hlungen



Literaturverlag

DROSCHL



Перевод с немецкого Владиславы Агафоновой

Перевод книги осуществлен при поддержке Швейцарского совета по культуре «Про Гельвеция»



@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ



© И. Ракуза (lima Rakusa), 2014

© Literaturverlag Droschl, Graz-Wien, 2014

© В. Агафонова, перевод на русский язык, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021




Катица


Катица играла на скрипке, играла по-цыгански – дитя Венгрии. Выросла в степи, где земля как тарелка, а над ней неохватное небо. Такую ширь можно вынести, только если петь ей. Но и тогда это трудно. Дома распластываются, стада сплавляются с горизонтом, человек – точка в ландшафте. Точка, не больше. Что из тебя выйдет. Ты поешь в ветер, все развеется. Ты поешь ветру, зачем. Поешь, чтобы почувствовать, что ты есть и что дороги так широки. Так ты создаешь себе окружение. Есть песня о грустном воскресенье и о путешествии в Дебрецен, за индюком, песня о голубых глазах и о прощании, которое отражается в реке. Катица знала их все, пела их сама или вместе со скрипкой. Иногда ей верилось, что ее слушают звезды.

В городе потерянность была другая. Люди как муравьи, все друг на друга похожи и спешат. Кого волнует, что ты ищешь и что делаешь. Небо-то уж точно нет, отодвинулось.

Два съемных квадратных метра, темно и холодно. Но зато уроки скрипки у профессора, чтобы пальчики стали проворнее. Катица уехала из деревни, учиться. «Моя музыка, знаешь… Мне хотелось воспарить».

Решение, созревшее в звездные ночи, когда головой бьешься о небесный свод. Но потом. Втяни ее. Ты маленькая, меньше малого.

Хвалили скудно, это она заметила скоро, хотя упражнялась, упражнялась, стирая пальцы в кровь. Что сказала бы Мамика, она с такой неохотой отпустила ее. Из степи в джунгли города. «И сердце сплетает венок, а танец все так же далек…». Сухое отрезвление.

Когда становилось невмоготу, Катица выходила на улицу и играла. Старые песни. Прохожим нравилось.

Так она познакомилась с Дорой. Дора тоже пела и играла на скрипке. Вскоре они стали играть вместе. Не только народные песни, но и пьесы Бартока, это была радость. Дома репетиция, на улице – концерт. «Наш маленький успех». И: «Мы себе нравились». Чтобы не плакать по изгибу неба, Катица следила из-под аркады за косыми струями дождя. «А потом мы сбегали и приходили ко мне, с мокрой головой. Так это было».

Бывают ностальгии собственные и общие. Катица и Дора мирно тянули одну лямку, и стало лучше. Играя в дуэте, они делали успехи. Профессор отметил это похвалой. И вдруг закопченные дома за Восточным вокзалом стали дружелюбнее, и сносить ругань рыночных торговок стало легче.

Венгерский марш, Жалоба, Шутка, Бурлеск, Прощальная песня к невесте, Танец комаров, Менуэт, Прелюдия и Канон, Колыбельная, Скерцо, Рондо. Сорок четыре дуэта, им было, чем заняться. Пока у Доры не заболела левая рука, и ей не пришлось взять тайм-аут. Катица читала ей Ади, потому что она хотела Ади и никого другого. «Завтра, здесь буду я точно снова,/ Резким утренним воздухом холод пронзает меня,/ Тускл Будапешт, я бегу наобум,/ Деньги собрать к наступающей ночи./ Завтра, здесь буду я точно снова». Доре нравились стучащие ритмы. А Катица вспоминала другие строфы: «Тихо. Только вьюны да кусты, ? Мерзко сорняки душат меня, ? Сверху веет смеющийся ветер/ Над пустынной пустыней».

Это было невесело. А что веселого на земле венгров. Дора мечтала уехать, хотя бы на время. Катица не могла себе представить, как бросить «венгерскую пустошь» в беде. Но вышло иначе.

Она сдала экзамен, более чем прилично. Дорога к диплому была открыта. Дора настаивала: а теперь – перерыв. Заскрипачим их там на Западе до одурения.

А деньги? Да, деньги.

Доре присылали что-то из дома («пришлют еще»), Катица думала о Мамике и качала головой.

То есть нет? То есть…

Кого-то придется бросить. Мамику или Дору, Дору или Мамику. Катица улизнула от выбора, заболела. В бреду она опаздывала на поезда, бегала по пустым перронам, со скрипкой в руках. Просыпалась в поту, в сомнениях.

Дора жалела ее. Готовила для Катицы еду, «чтобы не стало хуже». И когда Катица закричала: «Пахнет рыбой!», дела пошли на лад. На лад до тех пор, пока Катица не купила билет. Чтобы там, за семью горами, за семью долами, за сказочными морями, на скрипке играть, долю счастья забрать.

Я познакомилась с ними в подземном переходе. Одна темноволосая, другая – светленькая, но как одно целое, когда играют. Дыхание, ведение смычка, интонации, выражение лиц – все согласованно, как будто и они, и их инструменты вырезаны из одного куска дерева. Их слушали восхищенно, я заговорила с ними. Да, они кочуют, набираются опыта. «Ну, и ради приключений тоже». Смеются. И сразу – цыганский танец.

Когда мы снова случайно встретились, я пригласила их в кафе. Футляр со скрипкой они аккуратно поставили так, чтобы касаться его ногой. Скрипка – все их богатство. Катица говорила мало, с сильным акцентом, и порой – о деревне в Восточной Венгрии, по которой скучала. Рукой показывала она низину – плоская как этот стол. Земля Бартока, цыган, венгерская Пушта, «мы здесь лишь затем, чтобы тосковать». Дора сменила тему. Но сейчас они здесь, и их поражает открытость людей. Такого дружелюбия они не ожидали. Катица кивнула и стала помешивать ложкой горячий шоколад.

Две недели спустя я увидела ее на углу какой-то улицы. Она играла одна, без Доры. Что случилось? Катица перестала играть и схватилась за мою руку, словно ища поддержки. У Доры разболелась рука, «вчера она уехала». Она смотрела на меня грустными глазами. Я тут же пригласила ее к себе. Заварила чай, сварила спагетти. Она сияла. «Я люблю невинные спагетти», – сказала она (как будто бывают грешные спагетти?).

Ей хотелось, хотелось бы еще остаться, подзаработать денег, для себя и для Мамики. Но вид у нее был несчастливый.

Она ходила по квартире тихо, как кошка, и помогала всем, чем могла. Пока я не потребовала, чтобы она пела и играла на скрипке, как дома. О, да. Так я выучила венгерские детские песенки и неровные ритмы, кудрявые пиццикато, которые без Катицы никогда не проникли бы в эти стены. Шаги чардаша.

Она ожила и начала рассказывать. Сначала отрывочно, потом все более связно. О стадах, что пасутся на равнине, о колодцах-журавлях. «Когда пастух кричит, отвечаешь ему криком. Воздух так чист, звук разносится далеко». И снова: воздух, небо, голос, звезды. И животные, повсюду. Даже ее имя напоминало о живности: katica-bog?r по-венгерски – божья коровка. Приносит удачу!

Мы смеялись. Она – чуть скованно.

Когда она убирала пряди волос со лба, то выглядела на восемнадцать. Но ей было двадцать два, и широкие скулы добавляли ее лицу привлекательности. Только привлекательность эта была грубоватой, чуть деревенской. В глазах – любопытство. Руки беспокойные. О делах сердечных я ей вопросы не задавала. Спрашивала лишь, как она представляет себе будущее.

Получить диплом, говорит она, потом, наверное, играть в оркестре. Нужно зарабатывать. «Я должна зарабатывать». А Дора не должна? «У Доры есть время».

Она поехала за границу из-за Доры. Без Доры ей хотелось только одного, вернуться домой. «Близнецов разделять нельзя», – жалобно говорила она. Ей только нужно купить кроссовки «Адидас» для себя и теплую зимнюю куртку для Мамики.

Теперь мы пели уже вдвоем. «Az a szep, akinek a szeme кёк…» (Тот красив, у кого глаза голубые). Мои стены радовались. О голубых венгерских глазах они еще не слышали.

Были «невинные спагетти», бокал красного вина и музыка. Именно в таком порядке. Однажды в гости зашел знакомый венгр, «послушать». Катица была в своей стихии, пела и играла с таким воодушевлением, что увлекла всех. О том, чтобы просто слушать, не могло быть и речи.

Катица.

А что, если тебе остаться здесь, доучиться?

«Господи, да я умру от тоски».

Я не удерживала ее. Неделю спустя она села на поезд в Будапешт. Со скрипкой и двумя сумками, я проводила ее до купе. Мы долго махали друг другу. Красный пуловер, который я ей подарила, тоже махал мне.

Умом я понимала – прощай, божья коровка! – но ноги все не хотели успокаиваться, отбивая такт чардаша, отстукивая все возможные ритмы. Вступает и язык, и голос. Тело так легко забыть не может. Разум не может его переубедить.

Катица уехала, как будто навсегда. Была осень. В подземном переходе играли уже другие. Их слушать я не хотела. Пассакальи, блюз, русские солдатские песни.

Бывают моментальные вспышки, которые, как неожиданный поцелуй вихрем поднимают чувства и воспаляют воспоминания. Я ехала в трамвае и вдруг услышала песню Катицы. Ноябрь, безысходность, и вдруг это. Мужчина, похожий на цыгана, он играл с душой, пусть гораздо менее умело, чем Божья коровка. Но я уже горела огнем. С головы до пят. Пять остановок длилось колдовство. Ведь что это было, как не колдовство, эта вовлеченность, которая захватывает тебя сейчас и напрямую замыкает на воспоминание. Перед моим внутренним взором стремительно сменяли друг друга коровы и овцы, пастухи и быки, зверье и Пушту, колыбель и танцплощадка. Я слышала, пока видела, и видела, пока слышала. Я словно ощущала прилив сил в сочетании с мягкой меланхолией. Теперь не скроешь: что за мгновение! Непостижимо. И как оно одержало верх над моими буднями.

Не в духе? Затяни песню повыше, как Катица. Красиво, в миноре, никто не неволит тебя сражаться с дурным настроением мажором. Низина – тяжела, потусторонне тяжела, если хочешь, но ноги просятся в пляс, стоит только скрипке отбросить скромность. Открытые горизонты. Только шагай. Поезд отправляется, никто не обижается. Никто.

Это была моя азбука, мое «С добрым утром», я начала новую жизнь, неповторимо связывая собой концы с концами.

А Катица? Она изменилась?



В почтовом ящике лежит письмо, читаешь имя отправителя, не веришь своим глазам. Сколько же времени прошло с тех пор?

Ученическим почерком в письме рассказывалось о дипломе, о поступлении в оркестр на радио. И Дора тоже играет в этом оркестре, и Дора тоже. «А еще у меня появился друг, Дьюри, он виолончелист. Мы много времени проводим вместе и, наверное, поженимся. Мне ведь уже двадцать четыре». У Мамики все хорошо, улей тоже в порядке, и кошка, только дворовый пес Буркуш издох. «Сейчас здесь ночь. Я слушаю дождь. Он разговаривает сам с собой».

И я слышала дождь, страшный проливной дождь, стучавший по мостовой. Почти как музыка.

Несколько месяцев спустя стою на проспекте Андраши, льет дождь. Закопченные фасады, дуговые лампы, проспект напоминает Париж, но лишь слегка. На улице Кирай я захожу в какое-то задымленное кафе и ем гуляш. За соседним столом, где в супе плавают капли жира, говорят по-итальянски. Рядом еврейский книжный магазин, двери в нем открываются, только если позвонить в звонок. Из-за угроз, понизив голос, объясняет продавщица. Из покупателей в магазинчике только я. Маленький парк напротив источает скуку, а овощной рынок под аркой ворот – бедность. Не знаю, почему мне в голову приходит: наказание Лазаря. Какого Лазаря? Библейского же Лазаря воскресили. Был еще какой-то, убогий, ждавший милости? В Будапеште хмуро, золото синагоги помогает слабо. Рядом с синагогой – памятник уничтоженным евреям. Цифры, имена, помогает от глухоты памяти. Зябну.

Туда? В теплое кафе? Или лучше побродить, мимо граффити (нечитаемых) и загнанных людей (ветер, дождь?)? Захожу во двор дома, опоясанного галереями, там тихо. Мимо, шаркая ногами, проходит старик, внимательно смотрит на меня, спрашивает, чем помочь. Он немного говорит по-немецки. Прежде чем исчезнуть за деревом сумаха, желает мне солнца.

Моим солнцем в этот вечер становится Катица. Она сияет. В красном платье, в волосах симпатичная заколка. Дору не привела, зато с ней Дьюри, длинный Дьюри, чьи руки кажутся мне огромными. Справляясь с его рукопожатием, представляю, как эти руки охватывают голову Катицы, словно шлемом. На виолончели они должны творить чудеса.

Здравствуйте!

Да, много времени прошло с тех пор, Катица кивает. «А у меня все складывалось не так уж блестяще». Скрипки сегодня с ней нет. Говорим, перебивая друг друга. Чего нет, так это музыкального ритма.

Будапешт? Кладезь возможностей, считает она. «Ты так не считаешь?». Дьюри гладит ее по щеке. «Как посмотреть». Катица сидит уверенно, словно окружена сиянием. Такой светлой я ее не помню. Картинки вдруг перестали совпадать.

«Опера,» – советует она. – Вот куда тебе надо. И в замок. И в Сентендре».

Вкус у трансильванского гуляша деревенский, простой.

А что с Бартоком, спрашиваю я. Мы дошли до Доры.

«На улицах мы больше не играем, это все в прошлом. Но дуэты есть, мы планируем запись на радио». Перед глазами мелькнула картинка: звенящие металлические шарики. Сорок четыре миниатюры в утреннем свете.

Вот оно как!

Она говорит так, словно приняла что-то, какой-то допинг. Лихорадочно быстро. И Дьюри хрустит пальцами.

Показываю ей фотографии того времени. «Это я? Такая иссиня-бледная?». И смотрит тепло, удивленно. Дьюри фото не комментирует. Наверное, думает про себя: доиграла уж та пластинка, что было, то прошло.

А может быть, ты хочешь музыки? Кафе с музыкой? Это уже моя Катица, ноги нетерпеливо пританцовывают, дождь, не дождь, все равно. Я в восторге.

Не бар с кофейным автоматом и драм-машиной, батареей бутылок и девицами с карликовыми пинчерами в обнимку, нет. Кафе уютное, атмосферу создают два музыканта: скрипка и цимбалы. Мы заказываем красное вино, позади нас кружатся три пары. Чардаш!

Блестящий жилет скрипача приближается и склоняется к красному платью Катицы. Они шепчутся. И вскоре звучит: «Az a szep, az a szep…». Катица качает головой, начинает подпевать. А у меня слезы на глазах. Звуки чистые и жалобные, низинно-протяжные. И цимбалы фразируют любовь грустно, от синевы глаз – туда, куда же? К иным берегам.

Что такое умиление? Что такое чувственный порыв? Смотрю на Катицу, на ее пылающее лицо. Мое лицо горит изнутри.

Дьюри встает и идет к сигаретному автомату. Черный свитер, кроссовки, короткая стрижка.

«Ты его любишь?».

Она секунду медлит, удивленно. «Я думаю, да… Раньше я думала, что люблю только Мамику. И звезды. И боженьку».

«А еще музыку, Дору и всякую живность», – добавляю я.

Она кивает.

Ее тянуло отсюда, куда-то, где мы пропадаем, теряемся. Меня тянуло тоже. Я чувствовала, что счастье она ищет в потерянности. Цветок без предела и без почвы, цветок, распахнутый вдаль, цветок, сквозняк. Когда я смотрела на нее, она источала нежный свет. Так мне казалось. Визионерствовать я не хотела, что будет, то будет.

Мы танцуем. Кружимся в хороводе, притоптываем. Скрипка взмывает над ужасающей правдой о том, что здесь убивали, депортировали, бунтовали и разрушали, но все же, все же жизнь здесь продолжается.

Степень нормальности, кто может ее определить.

Катица этим вечером идет вразнос. Она красива и стремительна, за ней повсюду следуют страстные взгляды. Ищу защиты в ее голосе. И после полуночи помогаю ей набросить пелерину.

Дождя уже нет. Над нами – пояс небес, тяжело течет черная река.

Это было зимой, вдруг пропало электричество. Я только встала на колени перед шкафчиком-витриной из тикового дерева, открывавшимся как складень, чтобы из его освещенного нутра достать себе бутылочку, и тут свет погас. Несколько часов было темно. Ни бормотанья холодильника, ни шума отопления, ничего. Ожидание спасительного света. И посреди этого телефонный звонок. Кто? Повторите, пожалуйста… Дора. Дора Катицы, как гром с ясного неба. Она неподалеку, хотела бы зайти. Конечно, я буду рада. Большая, стройная, в сером платье с высоким воротом, это Дора, Дора Мункачи. То и дело запускает пальцы в волосы, нерешительно осматривается. «Мы так давно не виделись». Я была деликатна, не напирала. Пусть все идет своим чередом. Нижняя часть лица у нее была неподвижна, но она пыталась улыбаться. Дора!

«Я хочу рассказать тебе о Катице». Шарканье ног. «У человека могут быть планы, мечты, вера… Дьюри я терпеть не могла, он мешал, а я ревновала. Но она вышла за него. Свадьба, в деревне, невеста в белом платье со шлейфом, гостей куча. И я тоже. Никогда еще у меня так не кружилась голова во время танца… Она блаженно семенила, рассылала воздушные поцелуи, бросала цветы, раздавала конфеты, она… Казалось, все хорошо. Но вскоре заболела Мамика. Катица поехала к ней. Потом моталась туда-сюда. Заботы пожирали ее. Тревога. Она взяла отпуск за свой счет, в оркестре. Дьюри терпел какое-то время. Потом пошли упреки. Она чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Я помогала, как могла. А привезти Мамику в Будапешт было нельзя? Об этом она и слышать не хотела. Будапешт и ей был чужой. Через год Дьюри ушел, с него хватило. Катица ухаживает за мамой, совсем исхудала… Бормочет какие-то молитвы. Такое вот дитя низины… Понять ее невозможно. Протягиваешь ей руку, а она смотрит в сторону. Лишь бы музыка в ней не иссякла…»

Моя Божья коровка в беде. Другая потерянность грозила ей, разрыв синтаксической связи.

Я взглянула на Дору. «Разбуди ее. Скрипкой. Играйте вместе, все свои сорок четыре дуэта и даже больше».

«Я и так уже бегаю за ней… Но кажется, она ждет знака».

Знака?

«Ну, откровения или чего-то такого… Что будет с Мамикой, и вообще».

«Ты справишься», – сказала я Доре. «Ты – локомотив. Катица пойдет за тобой».

В моих словах не было рацио, лишь убежденность.

Я обняла ее.

«Если б от меня что-то зависело… Если бы жизнь не выкидывала таких фортелей…»

Дора посмотрела на меня с надеждой.

«А даже если так: ты справишься».

Так мы и расстались, согласные во всем.



Мне приснилась черная челка Катицы, сливовый сад за деревней. Я подумала: все должно начаться заново или получить продолжение, радостное. Она все-таки не перестала петь.




Морис


Ему было пятнадцать, когда мы встретились, примерно пятнадцать. На лыжах он катался лучше всех. Когда он змейкой спускался с крутого склона, все взоры были прикованы к нему. И мой тоже. Черный росчерк, великолепным зигзагом стремящийся в долину, это был Морис. С красной точкой лыжной шапочки.

Он всегда ходил один. Не рядом с кем-то, не вместе, ни кивка, ни трепа. Он катался так, словно перед ним кто-то поставил задачу совершенствоваться в искусстве легкости. Изо дня в день, в любую погоду. Самостоятельно повторял он свои горнолыжные мантры, которые никогда не походили на упражнения. Он слетал со склона сосредоточенно, элегантно, безмолвно. И снова на подъемник, и еще раз. Рельеф знал его, они прекрасно ладили. Вот кочка, а там коварный камень.

И мои старания для сравнения. Широкие дуги в борьбе с крутым склоном. Я занималась в горнолыжной школе, одной из лучших, занималась с азартом и честолюбием. Хотела справляться с трудностями не абы как, а изящно. Но до этого было еще далеко. Когда я следила за Морисом, меня охватывало отчаяние. Никогда мне не достичь его уровня. Две недели зимних каникул – слишком мало для практики. К тому же я еще и трусиха.

Но если что-то получалось, я была счастлива.

А что он? Выражение его тонкого смуглого лица с темными глазами почти не менялось. Мне – издалека – он казался меланхоличным и загадочным.

У подъемника и состоялось наше мимолетное знакомство. Он поднял перчатку, которую я уронила. Жест и первая фраза. На этом и остановились. У Мориса был дар исчезать мгновенно. Вот он здесь и вот его уже нет. Напрасно высматривала я его красную шапку.

В итоге все произошло неожиданно. Я отстегивала лыжи – уже темнело, когда он вдруг возник рядом и сказал: привет. Я ответила. Без лишних слов мы положили лыжи на плечо и отправились домой. В лавках, кондитерских уже горел свет. Там, где улица Банхофштрассе раздваивалась, он остановился и показал налево. Наши пути расходились. Но не совсем. Собравшись с духом (ну скажи уже, решись), он пригласил меня послезавтра на чай. «У меня, в четыре». Я кивнула. А адрес? Банхофштрассе, 43, он будет ждать меня у дома.

Потом ожидание, целых два дня. Оно росло до небес.

Как и обещал, он стоял перед многоквартирным домом. Весь в черном, даже красного пятнышка шапки нет. Темная прядь волос, спадающая на лицо. Мягкая улыбка. Он повел меня на четвертый этаж. Со мной поздоровались его мать и сестра, две громадные женщины с выдающимися носами и пламенно-рыжими волосами, почти неотличимые друг от друга. Наружность Мориса была совершенно иной, как будто он был вообще не их породы. Похищенный принц, мелькнуло у меня в голове. А где же отец?

Мы еще не успели освоиться друг с другом, как уже был подан чай и пирожные. Женщины следовали этикету, оживленно общались. Пока Морис их не выставил, бросив на них усталый взгляд. Оставьте уже нас одних. Они закрыли дверь и забормотали на заднем плане, слышимые, но невидимые. Морис поставил что-то французское, заглушая их голоса.

Женское царство и смуглый юноша, как это совместить. Болтливые амазонки и лыжник-вундеркинд, я ничего не могла понять. Непонятен был даже язык, на котором они изъяснялись. Ну и ладно. Морис сидел рядом со мной, страшно притягательный. С его загадочностью я могла сжиться, лишь бы он был рядом и смотрел на меня.

Он смотрел на меня с робостью, теплотой и печалью, но взгляд его не искал утешения. В его сдержанности были достоинство – и пылкость. Именно это и притягивало меня, скрытый огонь. Неожиданно он взял меня за руку и не отпустил. «Jour… amour… pour toujours…», – пел голос. Мы держались за руки, потом поцеловались.

Я помню только поцелуй и то, как мне вдруг стало ужасно жарко. Странные, перетекающие друг в друга состояния. Искристые. В какой-то момент музыка прекратилась, раздался стук в дверь. Конец. Уши у меня горели. Я испуганно пробормотала, что мне надо идти.

Морис спокойно помог мне надеть пальто. Где же шапка? Я сунула ее в карман пальто. Женщины помахали мне, я шагнула на лестницу, Морис вышел со мной. Снаружи мы поцеловались на прощание, я увидела сияние в его глазах. До скорого!

Я пришла домой с ледяными руками и ликующим сердцем.

Мы увиделись снова. Я знала дорогу к нему, дом, дверь квартиры. Могучих женщин. Правда, на этот раз поздоровалась со мной только сестра. И вежливо исчезла. Мы пили чай. За чаем его вдруг прорвало, он начал рассказывать о себе. Отца нет давно. Даже на фотографиях. Они часто переезжают. Он учится в частных школах, то там, то здесь. Каникулы проводит в горах. «Больше всего я люблю кататься на лыжах, это меня успокаивает». Морис! По-немецки он говорит как иностранец, слегка в нос. «Лучше всего я говорю на французском и на фламандском, на моем родном языке». Теперь я понимаю, что эти пламенно рыжие женщины родом из Фландрии, эти белокожие крючконосые защитницы знаются с морскими ветрами. Или же защитник – он, хрупкий брюнет. Молчаливый, быстрый, романтичный, как все не от мира сего. И тут он прошептал мне секретное слово прямо в губы, и после этого слова рот стал искать рот, и все было хорошо, сладко, неистово.

Мы выпали из времени. Тепло сплавляло нас вместе. Как во сне мы исследовали кожу, запах, вкус, нашу схожесть. Да, мы были похожи, темноволосые одиночки. Я легко могла сойти за его сестру. Что эта рыжая делает рядом с ним.

Пробуждение причиняло боль. Звуки за дверью, свет в комнате, остывший чай. Я бы еще его о многом спросила, рот в рот. Он легко прикасался к вырезу моего свитера.

До скорого!

Когда мы встретились, на мне был темно-зеленый шарф. Я знала, что этот раз – последний, надолго. Мои каникулы заканчивались, Морис еще мог остаться, счастливчик.

Изменился ли он? Он казался более жизнерадостным, с большим интересом смотрел на мир. Его взгляд, прежде словно прикрытый пеленой, был ясен и бодр.

Кареглазый, сказала я нежно. «Морис, малыш, chou-chou». Он щелкнул выключателем лампы и поцеловал меня.

Мы представляли нас вместе. На пляже, на мотороллере, в хижине в горах. Без родителей, одних. Мы фантазировали, пока время не вышло.

«Теперь, когда мы узнали друг друга…», – прошептал он.

«Скучай по мне, тогда мы друг друга не упустим», – прошептала я. Мне хотелось выть.

Его поцелуй на вкус был фиалковым, как фиалка, или я это выдумала. Там, на перекрестке, где расходились наши дороги, холодным февральским вечером.

Он долго рылся в кармане куртки и достал крошечную деревянную фигурку: «Это тебе».

У фигурки сгибались руки и ноги, ловкие и подвижные, хороший талисман.

А я обмотала шею Мориса своим темно-зеленым шарфом. «Пусть он развевается на ветру!»



Я увидела его еще раз, в следующем году. Мы не переписывались, полагались на власть момента, живительную силу поцелуев. И снова он казался робким, благородно сдержанным. «Мы ведь знаем друг друга, Морис!». Он с облегчением кивнул.

Я хотела разбудить его поцелуем, нежной властностью. И почувствовала, как сильно он этого хочет. Но вмешались обстоятельства. Машап и Клэр (сестра) как нарочно топтались по квартире, а снаружи – в лесу, в снегу – было дико холодно. И куда нам, с нашими надеждами?

Мы жадно льнули друг к другу, но близости не получалось, вкус поцелуев был другим. Может, мы забыли волшебное слово. Грусть заполнила меня, и, словно почувствовав то же самое, Морис, утешая, погладил меня по голове. Мы не знали, как быть. И никто не мог нам помочь. «До скорого!», уговаривали мы друг друга. Но этого не случилось.

Красная шапка исчезла. Никто в деревне не знал, почему это семейство так поспешно уехало. И не приезжало ни в будущем году, ни через год. Слухи были путанными и противоречивыми. Верить им было нельзя. Морис так и исчез. Я скучала по нему страшно. И, наконец, сдалась.



Потом, много лет спустя случайно обнаружился след. Я стояла в магазине ковров, погруженная в созерцание узоров и красок. Никакой белизны, зато все оттенки красного, от марены до самого приглушенного матового. Да еще бордюр в цвет пророка Мухаммеда, зеленый, невероятно. Как долго я там стояла, знает разве что хозяин лавки, который наконец деликатно обратился ко мне и стал показывать другие свои сокровища. Коврики номадов с сарацинским орнаментом, с абстрактными изображениями животных, людей и растений, анатолийские молитвенные коврики, ковры с чарующим меандром по кайме. Я смотрела и дивилась. Он предложил мне чаю, и мы разговорились. Оказалось, что он очень долго торговал тканями, в Антверпене. Он и сейчас еще не совсем забросил это дело, хотя главная его страсть – ковры. «Ну конечно», – сказала я и вдруг спросила: «А не встречали ли вы в Антверпене Мориса Мертенса?» Он оторопел. «Вы имеете в виду сына Адриена Мертенса?». Я ответила, что об отце я ничего не знаю, но Мориса, прирожденного горнолыжника, знавала, правда, это было давно. И хозяин лавки задумчиво протянул: «Это, должно быть, он». Я почувствовала, как кровь ударила мне в голову. Красный цвет шапки застил цвета ковров. Морис. «Ну…, – продолжил он, – с Адриеном Мертенсом я был знаком, но не близко, богатый торговец, занимался текстилем, много ездил в Индию. Он уже умер». «А сын?». «Морис, вы говорите, ну да, Морис, похож на отца, но без его талантов. Всерьез делом не занимался… Деньги были, мать из благородных, полагаю. Одним словом, стимула для работы никакого. Тканями всерьез не интересовался, его считали нелюдимым… Заядлый яхтсмен, как говорят. И живет после смерти матери очень уединенно». У меня комок встал в горле. Не то, чтобы я рисовала себе Мориса блистательным отцом семейства, главой фирмы, путешественником, исколесившим весь мир, или великим изобретателем. Но его страстность, его пыл, почему они бесплодно угасли?

Хозяин лавки налил мне чаю и положил на блюдце печенье. «Отцы и сыновья, знаете, как это бывает, то хорошо, то не очень».

В мимолетном порыве я задумалась, а не поехать ли мне тотчас же в Антверпен вместо столь желанной для меня Анатолии.

Но взгляд хозяина отрезвил меня.

«Да, видите эти два треугольника? Они образуют звезду… И ступенчатые фигуры вон там, красиво, правда?»

Еще бы не красиво. Чистота цвета и формы, сотканная неправильность, это было красиво. И то, как части складывались в целое, без строгого плана, было потрясающе красиво. «Чудо», – подтвердила я вслух. Он кивнул.

В мареновом счастье я попрощалась с тем другим, оставшимся далеко в прошлом, счастьем в лыжной шапочке и с носившим ее Морисом.

Не меандры ли выписывал он на снегу? Белые, нестерпимо белые. И так быстро.




Марья


Как будто у нее пять рук – так проворна. Обед стряпала в мгновение ока. Фаршированные яйца с анчоусами и рубленной петрушкой, спагетти с грибным соусом, апельсиновый щербет. Сковородки летали, но без грохота. Ножички рубили зелень, коренья, бекон, она при этом пела. Напевала она и когда мыла посуду, завязывала шнурки, когда вязала, чинила одежду, полировала зеркала. Напевала, когда играло радио, чисто. Пела в лесу.

Детство у Марьи было трудным. «В Тамбове пьют все. И мой отец тоже. Пил с горя, исковерканный войной. Вел себя как скотина. Чего только мама не вытерпела!». Малышка-Марья заслоняла собой мать. Не смей! – осаживала она его… Два сапога пара, но когда на отца начинала срываться мать, молила ее: ну перестань, ну хватит уже! Двадцать квадратных метров в панельном доме, вечная ругань, самовар воет.

«Бегу вдоль забора. Лето, цветы кругом. Из кустов выпархивают птицы. Знаешь, что такое счастье? Когда над тобой танцует бабочка-лимонница».

Мать впала в хандру, забросила ребенка, хозяйство. «В доме ни крошки, я вечно голодная. Отец ругается».

Марья шла в школу, за продуктами в магазин, Марья готовила. Мать кричала ей вслед с кровати: «Спаси тя господи, доченька!». Это и помогало, и не помогало. «Детства у меня не было».

Однажды мать застучала зубами, будто от холода, а через три недели умерла в больнице.

«Детка, – сказал папа, – придется тебе управляться со всем самой».

Управляться самой. В двенадцать лет. В тринадцать. Считать копейки, вязать на продажу.

Сжалилась бабушка со стороны матери, взяла к себе. Но с головой у нее было не в порядке. Несла какой-то бред, ходила простоволосая. «А папа, с нервов, постепенно спивался вконец».

Марье казалось, что из-под ног уходит земля. Дохлые мухи на кухонном столе как здрасте, вечное безденежье, бабушкины чудачества. Спаси, Господи.

Соседи косились со всех сторон. Учительница видела спасение в комсомоле. Спорт, общественная нагрузка, моральный облик.

Поверх заборов Марье грезились краски, бабочки, другая страна.

У меня что, падучая? – спрашивала бабушка, показывая на ушибленную руку. Бедняжка.

Отец на диване, в отключке. Светотень переворотов.

В Тамбове цветут яблони.

Проснувшись как-то ночью, Марья, при всей расплывчатости своих представлений о будущем, вдруг ощутила в себе твердую решимость уехать. И ничего смешного, ей не до веселья, причем давно. Разве что Полины будет не хватать, школьной подруги.

В Саратов. В Саратов, учиться на медсестру. В Саратове жил дальний родственник.

Папа благословения не дал, но и к черту не послал. Сунул пару рублей в руку. Тебе понадобятся.

Ей было восемнадцать, когда она уехала из Тамбова, в Саратове поселилась в общежитии. Советского Союза не стало, теперь была Российская Федерация.

Учеба давалась легко. С медицинскими инструментами она управлялась ловко. А по части готовки переплюнула всех товарок в общежитии. Заходите, ешьте, но только без пьянства!

С Паулем они познакомились в кондитерской, хорошее место. Сокурсница позвала выпить какао с тортом. Он сидел за соседним столиком и смотрел, а потом обратился к ней на ломаном русском. Студент-химик, приехал по обмену, да, из Германии. Она удивлялась этому первому в своей жизни иностранцу.

Потом они стали встречаться, в столовой, в молочном баре. А на выходных гулять у реки. Он часто называл ее Марьюшкой, что очень ее трогало. Голубые глаза смотрели на нее с нежностью.

Только без глупостей, решила она, я не какая-нибудь. Но при виде его волна тепла окатывала ее.

С приходом лета в противостоянии «за» и «против» победило «за».

Они целовались, были отдельным материком, смущенным маленьким миром.

Река изгибалась, серебрясь. Ночами с неба сыпались звезды.

Когда ты уедешь, я уеду с тобой.

Обещания.

В конце года его время в Саратове истекло.

Марья с опухшими глазами потерянно ходила по городу. «Он писал, но письма шли целую вечность». Спустя месяцы у нее в руках наконец оказалось приглашение. Бледный листок бумаги, который открывал ей дверь к нему и целому миру. Потом – утомительные формальности. Коридоры в мрачных конторах, хамское отношение. Физиономии – страх божий. Но Марья была терпелива, потому что в конце этого пути ее ждал Пауль.

Перед отъездом она закатила в общежитии пир, много часов крошила, варила, месила, парила и жарила: борщ, пирожки с мясом, пельмени со сметаной, жаркое из свинины с картошкой, шоколадный торт со взбитыми сливками. Ура, Марья, ну и везучая! Счастливого пути!

Поезд на Берлин отправился вовремя, длиннющий состав. Под стук колес мимо проносились березовые леса, поля, деревни, свет и тень играли в салки, и Марья чувствовала, как выскальзывает из прошлого. Она больше не была ни «пышкой», ни дочкой «алкаша и пидора», ни сопливой малявкой, ни даже «любопытной Варварой». Или была? Не это ли ею движет? Картинки как в калейдоскопе рассыпались и складывались по-новому. Она разулась. Зарылась головой в подушку. Я цветущий куст, услышала шепот в голове. И больше ничего не слышала. Настал черед овец и сна.

Если бы только не хамоватые пограничники. Яркими фонарями светили они ей в лицо, под сиденье, во все щели. С одобрения грубой проводницы.

Границы, несколько. От темна и до темна.

Когда Марья приехала, на ней была светлая блузка, сверху вязаная кофта. Так она и упала в объятия Пауля.

«Впервые мы занимались любовью как надо. Одни, долго».

Довольно было бы и этого. Но был еще зоопарк и озера, Ку-Дамм и замок Шарлоттенбург. Он хотел показать ей все. Марья дивилась. Удивлялась ярким магазинам, тому, что тротуары ровные, что везде носятся велосипедисты и что кафе, кафе повсюду. Матерь Божья, так много!

Готовку она взяла в свои руки. Надо же порадовать Пауля.

Пауля, которому временами нужно было возвращаться к делам и усердно крутить педали. Она ждала его. За накрытым столом, полным всяких вкусностей. Это превратилось в ритуал.

Друзьям Пауля она нравилась, они называли ее «девушка с миндалевидными глазами и золотыми руками». Симпатия была взаимной, хотя Марья почти не говорила по-немецки. Ее языком была еда, которую она готовила с любовью. И воздушные поцелуи, через стол.

Берлинское небо – серое, как слоновья шкура, а если вдруг проглядывала синева, то к вечеру она окрашивалась томатным красным цветом.

Четырнадцать дней Марья вглядывалась в нечеткие черты города, потом уехала.

И дважды вернулась.

И на второй раз осталась.

Пауль не хотел ее отпускать. А она, она давно уже попрощалась с тамошней жизнью.

Что дальше? Они поженились, вскоре после его защиты диплома. Марья, недоучившаяся медсестра, работала помощницей по хозяйству. Готовила, ухаживала, она умела и то, и другое. Всегда быстрая, внимательная, охочая до работы. И пела, если это никому не мешало. Иногда на нее накатывала тоска по старым заборам. Тогда она садилась в электричку и уезжала за город. Любовалась крестьянскими усадьбами, бархатными лугами и замирала, когда видела ее, бабочку-лимонницу или ту, другую, чьи вишневые крылья трепетали павлиньим глазком.

Мой секрет, так она называла эти вылазки на природу.



Я познакомилась с ней, когда ее отношения с Паулем стали спокойными, едва ли не равнодушными. Они были парой, и такой сыгранной, что мне хотелось крикнуть: проснитесь, встряхнитесь! Я не говорила этого, просто наблюдала, как Марья хранит домашний уклад. Пауль был ее «счастливым билетом», домашний, солидный, довольный. По крайней мере выглядел так, особенно, когда они вместе сидели за столом. Свои заборы она держала в себе. И то, что недавно она открыла для себя русский книжный магазин с уймой немыслимых книг: о Соловецком лагере, о сталинских чистках, о палачах с Лубянки. Этим «целительным шоком» она ни с кем не делилась. Только петь вдруг стало трудно. Марья не курила, не пила, она читала. Словно хотела наверстать целую жизнь. «Мы ничего, ничего не знали».

Пауль догадывался, как важно для нее это чтение, и не лез.

А вот танцы, это ему пришлось по вкусу.

Танцевать, без вранья, думала Марья. Без вранья.

Они ходили в танцзал «Клэрхенс», танцевали сальсу и фокстрот, иногда танго. Марья двигалась очень легко, ловя восхищенные взгляды. И мои тоже. Туфельки надеть и летать по паркету. Ноги всегда ее слушаются, спина прямая, голова слегка откинута назад. Природное изящество.

Она наслаждалась, как говорила мне. Эта легкость, когда Пауль кружит ее в танце, и парит не только она, парит весь зал. Беззаботность, прекрасное и редкое состояние. И музыка пьянит.

Нет, в танце не было лжи. Ее тело не врет, и тело Пауля тоже вело себя честно, пусть немного и неуклюже. Они создали это вместе – свою танцевальную пару. Чтобы время от времени выпархивать в танце из обыденности. Как бабочки.

Мысли о Магадане, Норильске, лагерной тундре шли по пятам, но только за Марьей. Марьюшка интересовалась сталинской «мертвой дорогой» в Заполярье, депортацией казаков, калмыков, чеченцев и русских немцев в казахские степи, злобными доносами тридцатых годов. «Мы ничего об этом не знали, ничего. Только ходили по музеям Революции, восхищались памятниками героям, талдычили о наших победах».

Тоска по родине? Никакой. Хотя нет, все-таки была. По тамбовским заборам и яблоням, по проселочным дорогам ее детства.

На пятом году их брака, Марья забеременела и теперь больше времени проводила дома. В танцах пришлось сделать перерыв. «Ноги слишком резвые, бог знает, куда они уведут». Лучше пусть ничто не выбивает из привычной колеи.

В день, когда она потеряла ребенка, на ней было бордовое платье из плотной ткани, она его сшила сама. Странное совпадение, цвет платья и цвет крови. Но у пустоты, которую она ощутила, потеряв ребенка, цвета не было. Она расползалась во все стороны, пожирала. Пусто было внутри, пусто снаружи, все без разницы. Сгущаясь в душный туман дурмана.

Бедная Марья.

Пауль пытался убедить ее, что ни сама она не виновата в несчастье, ни судьба, ни что-то еще, но его утешения не помогали. В бесцветной пустоте Марья пыталась нащупать причины. Слепо проклинала она свое чрево, внезапно разражаясь слезами как малое дитя.

Туман пустоты, чувство вины рассеивались медленно. Лишь весной я услышала снова, как она поет, пташечка. Но веселость улетучилась.

«Марья, поди сюда, помоги мне». Она подходила, устраивала мою пылающую голову на подушке, заваривала мне чай, шла в аптеку. Кашель чуть ли не до рвоты. Потом воспаление легких.

Она приходила снова и снова. Прислушивалась к моему бреду. Путаный клубок из обрывков сна, с твердым зернышком правды. «Хотела запрыгнуть в уходящий поезд, но помешала узость души… Чудовищные перебросы и крики. Я падаю, я сброшена на рельсы. Оранжевое утреннее светило. Надвигается. Поезд, небо. Картинка рвется, но из саксофонов гремит музыка. И пот стекает в колготки».

Марья порхала по квартире, легконогая, славная. Налив мне чаю, она сказала: «Прошедшая жизнь напоминает мне непроявленную пленку, что ли. Там и тут потеки, немного земли, немного боли, светящиеся лужи, взлетающие мотыльки, а в остальном…».

Я бормотала что-то о зеленом шлейфе или зеленом пламени. Потом, наверное, заснула.

Марья снова привела меня в форму. У нее были золотые руки и третий глаз, который открылся в тумане пустоты, чудесным образом. Она вдруг стала видеть больше, чем я, предвидеть в точности, что произойдет. Часто сама этого пугалась. Только Пауль до последнего оставался спокоен.

Смерть бабушки, ветрянка у соседей, вступление американцев в Ирак, третий глаз Марьи видел все, она говорила: случится то-то тогда-то. Удивляясь способности своего видения делать неведомое ведомым.

Только про свое будущее она молчала.

«Чтобы небо увидеть, нужно исчезнуть, чтобы облако тронуть, нужно поблекнуть, чтобы жить любовью, нужно стремиться туда…», – напевала Марья сочиненную ею самой песенку. Жить, стремиться, знак вопроса.

Забеременеть еще раз больше не удавалось. Это огорчало ее. Ей так хотелось ребеночка, качать его, ласкать, баловать, тетёшкаться, показывать ему траву, цветы и птиц. И желтых бабочек. Она мечтала о Сонечке или Владике, и сказки на ночь у нее были уже наготове. Это должны быть русские сказки, о Василисе Прекрасной и Царевне-Лебедь, об Иване-дураке, обскакавшем всех царевичей, о Бабе-Яге в избушке на курьих ножках, творящей всяческие бесчинства. «Ну конечно, как я могу предать мой родной язык».

Русских в Берлине она сторонилась. «Только посмотрите на их шубы… А сами грубы и не образованы».

Марья танцевала танго, делала успехи, баловала Пауля домашней едой, заботилась об одиноких, считывала заботы друзей по их лицам. Я знаю, что говорю. Пока однажды не решила отправиться в путешествие. «Еду в Индию, – сказала она, – к беднякам на Ганге». Решение было принято внезапно и осуществлено прежде, чем кто-то успел вмешаться.

С билетом на Бенарес в руках, она пригласила меня погулять в парке замка Шарлоттенбург. Ее глаза светились в предвкушении нового. Ну вот, сказала она с вызовом, тамбовская девчонка вырывается в большой мир. А потом серьезно: «Надо менять что-то в жизни, правда». Медлить было не в ее характере, но ведь на этот раз все было более радикально? Я взяла ее за руку, словно хотела удержать. «Не переживай, – сказала она, – все будет хорошо. И заговорила о том, о сем, минуя существенное. Я услышала о летней шляпе цвета хаки, о геранях в садике на крыше, о запинающейся походке старика, за которым она время от времени ухаживала в Фриденау. И о набоковской книге «Память, говори». «Наконец-то мне открылась розовая обивка из его детства, весь волшебный мир шмелей и бабочек». Она называла его «счастливчиком вопреки всему».

Через два дня, проснувшись, я знала, Марья уже уехала. Растворилась в воздухе, ненадолго. Третий глаз не показывал мне ее там, машет ли она мне, где, когда. Мне не хватало ее, не хватало утешительных песен. Склонившись над картой, я следила за течением Ганга. Наткнувшись на Варанаси, мой палец вычерчивал завиток. Все купаются в реке, говорили мне, люди, коровы, бородатые святые, здесь развеивают прах мертвых, если только их, завернутых в белое полотно, не спускают вниз по течению в лодках.

Безрадостно проходили дни. В цейтноте я писала эссе, которое никак не хотело обретать форму. Об индийских температурах не могло быть и речи. Холодно, еще холоднее, дождь.

Через три недели Марья не вернулась. Я позвонила Паулю. Он был в растерянности. Марья звонила, но лишь однажды. И по номеру, который она оставила ему, никто не брал трубку. Начались поиски. Возможных гостиниц, одного гуру, которого она как-то упоминала. Когда подключать посольство в Дели? Может быть друзья знают больше?

Это было совсем не похоже на Марью, просто взять и исчезнуть. Пташка демонстрировала связь с землей и чувство ответственности. И всегда была привязана к нам, к Паулю, ко мне, ко всем.

И тут на тебе.

Поиски Марьи шли полным ходом, когда от нее пришло письмо. Короткая записка, адресованная Паулю. Она любит его по-прежнему, но это не помешает ей изменить свою жизнь. «Бедность, которая царит здесь, призывает меня. Я буду работать до изнеможения, я так хочу. Ты знаешь, какие у меня руки». Подпись, никакого номера телефона, приветы всем, да, всем тем, кого она сохранит в своем сердце. Под знаком странствий.

Мы были в растерянности, кто-то меньше, кто-то больше. И с трудом переживали ее отъезд. Хуже всего было Паулю, который хотел тотчас же отправиться за ней. Мы удержали его. «Брось, пусть пройдет время».

Однажды мы с ним пошли на танцы, я видела, как он страдает, сравнивая мою тяжелую поступь с легкостью Марьи. Разве я говорила, что смогу заменить Марью?

Бабочка, она парила над нами, как светлое облако. Мы слышали ее голос, только он всякий раз прерывался. Мы взяли неверный тон? Боялись пойти дальше? Привычка сидела в нас как заноза. Одни и те же утра, балконы, детали одежды.

«Знакомься с людьми», – сказала я Паулю и повторила это дважды. Но о своей попытке сблизиться с ним умолчала.




Миши


Море было его стихией. Ему хотелось смотреть на море, касаться его, доверяясь то неровной, то гладкой поверхности. Вода освежала, вода усмиряла. Она – противоположность адскому пеклу под названием пустыня, которую он проклинал.

Мы сидели на скамейке, он молчал. Я видела, как его глаза обыскивают горизонт, ища корабли, приметы, малейшие перемены. Прибой – тихий, море – серо-голубое. Смотреть, что может быть лучше.

Я не приставала к нему. Пахло смолой и йодом, в кустах позади возились собаки. Время у нас было. Он задумчиво курил сигарету. Здесь, на море, его нервозность проходила, черты лица, в иное время словно раздергиваемые тиком, расслаблялись, восковая кожа розовела.

Миши!

Он всматривался в даль, словно видел там лучшую судьбу. Гуляющие были ему не интересны. Как и продавцы плюшевых собачек и рыбок с пропеллерами.

Мой пожелтевший друг, подумала я и попыталась коснуться его желтого от табака пальца. Вредная привычка, но что поделаешь. Он курил, спасаясь от боли. От одиночества, от травм, нанесенных войной, от бездомности, от своего еврейства. Курение согревало, давало поддержку. Пока вода лизала пятки.

Миши!

Он медленно повернул ко мне голову. Его глаза отражали послеполуденный блеск. Мягкий блеск, от которого не нужно защищаться солнечными очками.

«Который час?» – спросил он смущенно и, не дожидаясь ответа, указал на белую точку на горизонте. «Этому пароходу еще плыть и плыть».

Он не понимал, как это – оставаться на одном месте, умел только странствовать и кочевать. Из доброго старого Будапешта в Лондон, из Лондона – солдатом британской армии в пустыни Египта, из пустынь, получив ранение, назад в Лондон, потом дальше, в Милан, Триест, «осваивать жизнь». Только появлению каждой новой цели предшествовало разочарование – словно колючий еж, бегущий взапуски с зайцем.

Лишь морской горизонт сулил будущее.

«Пора идти?» – спросила я. Он отмахнулся.

Дым его сигареты щекотал мне ноздри, солнце куталось в облака, поднимался легкий бриз.

И вдруг он заговорил. «Видения возвращаются, от них не избавиться. Песок, песок, выжигающий глаза. Воздух такой горячий, что пузырится. И над этим адом – эскадра. Воюешь, как идиот. Машинально. Хотя… Иногда меня пронизывало сознание, что я не хочу. Прочь отсюда, сейчас же. Не из страха, а от ненависти. К песку, к солнцу, к бессмысленности всего. Но я оставался, где был, и все продолжалось. До тех пор, пока не подстрелили. Потом была только боль, левое плечо раздроблено. Вот она какая, эта проклятая жизнь».

Миши!

О том, что в египетской пустыне перечеркнули его будущее, он не сказал, да и зачем, будущего не стало, он смотрел вслед кораблям, время от времени хватаясь за больное плечо, вдыхал море, запах водорослей, скамейка – вот его спасательный буй, здесь можно помечтать, стать ненадолго ребенком, рядом со мной.

Миши!

Я взяла его за руку. Слово «дурачок» не подходило совсем, никакое не подходило, нет дороги от войны к глупости. Искалеченный, он давал волю воспоминаниям, или они всплывали сами собой, внезапно, вместе с волнами или из глубины ночей. Порой я, ища защиты от своего «другого я», просила рассказать мне сказку. И в небо взмывали драконы, возникал восточный карлик, странные фигуры в развевающихся одеждах, под которыми прятались мопсы и ружья. Когда я смеялась, он смеялся вместе со мной, глаза его превращались в узкие щелки, он становился бедуином, только в лице маловато коричневого.

Но сейчас – ни звука. Снова вырвалась она из него, старая песня ненависти, и обессиленный, он умолк. Песок, бандиты, захват земель, взрыв. И все. Опять все сначала. До каких же пор.

Миши!

Он держался за мою руку, потом отпустил ее и закурил. Заядлый курильщик, он курил одну за одной. Я вдыхала то, что он выдыхал.

За нами, в сосновом лесочке, слышалось шебуршание. Собаки. И обрывки голосов возле ларька с едой. Трое пили пиво, уже навеселе.

«Я не хочу», – произнес он.

«Чего не хочешь?». Нет ответа. Море и корабли. Корабли и море. Уехать и не вернуться. Одного раза достаточно.

Этого он не сказал. Но я чувствовала, что он так думает. Его держит такая малость. Толика ответственности, моя маленькая рука, школьный товарищ, эта скамейка. А если я засмеюсь?

Он пристально смотрел на море.

«Скажи, – заговорил он, словно вытаскивая слова из воды, – ты знаешь эти стихи?».

Я посмотрела на сигарету в его руке, потом на его губы.

«Даруй, господь, вино и хлеб,
Вино, чтобы забывать.
О, мир, мир!
Мир будет тут,
Мучения пройдут!».

Никогда раньше не произносил он при мне слов «господь», «мир», они вообще не из его лексикона. Громкие слова внушали ему страх.

Я молчала, а он продолжал, припоминая строки дальше.

«Зачем мягкая вода, пестрый мрамор?
Зачем вечер с его покровом?
Зачем холм, зеленая изгородь?
Зачем бесплодное море перед ним?»

Пауза.

«Зачем канава, зачем отлив и прилив?
Зачем облака и выводок данаид?
И солнце, и Сизифов камень?
Зачем воспоминания, зачем прошлое?
Зачем лампы и луна?
Зачем бесконечное время?
Возьми траву, к примеру:
зачем она растет, если потом засыхает?
Зачем засыхает, если потом снова растет?».

«Грустно, – сказала я. – Но хорошо».

Он кивнул.

Сегодня ему нечем было меня развеселить.

Мы сонные мухи, чуть не вырвалось у меня. Все эти «зачем» и «почему» удержали меня. Слова вцепились в меня, они жужжали и звенели, они шумели. Тягостно для разума.

Следует ли мне мучиться вопросами? Когда-то они были безобидны. Ведьмин ли домик та хибара, каких детей ест Баба-Яга, больших или маленьких, луна похожа на мужчину или на женщину, откуда взялся на моем подоконнике красный сапожок с конфетами. Но этот поэт перетряхнул все. Как и Миши. Если б только не его больное плечо.

Миши!

Грузовое судно скользило на горизонте, серое и довольно большое, словно готовилось уже войти в порт.

Я почувствовала, что проголодалась.

Миши курил и что-то бормотал себе под нос. «Слезы на всех» или «просто смех». Я услышала это жалобное «эх». Но дразнить его было незачем.

Довольно часто мы с ним шалили, дурачились, если было настроение. Щекотали друг друга травинками, напяливали на себя смешные кепки и шляпы, болтали на выдуманном языке. Прочь от меланхолии, таков был наш тайный девиз. В сказку.

«Болит что-то?» – спросила я.

«Как всегда, милая».

«Давай поедим».

Миши взглянул на меня своими каре-зелеными глазами. «Давай».

Мы направились к тройке любителей пива, оккупировавших выкрашенный яркой краской деревянный киоск, заказали колбаски с горчицей. Перекус среди сосен, меж стволами просвечивало море. Рядом с крепкими парнями Миши казался хрупким и уязвимым, левое плечо просело. Он робко озирался, будто стыдясь.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=66460520) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Катица, Морис, Лу, Марья. Венаск, Бондо, Томай. Люди и места. Встречи и расставания. Краткие вторжения в одиночество человека – где бы он ни был, в Цюрихе, Нагое или Граце, подле горы Ванту или на словенском плато Карст. Это рассказы о людях, оторванных от своей земли, кочующих по свету, по своей ли воле или под влиянием обстоятельств. Они ищут, находят, теряют, словом, проживают непростые, подчас драматические жизни. Их образы швейцарская писательница Ильма Ракуза рисует на редкость бережно и деликатно. Ее стиль лаконичен, язык поэтичен и точен. Она великодушно оставляет в своих историях место таинственной недосказанности, благодаря чему герои обретают особую притягательность.

Как скачать книгу - "Одиночество с раскатистым «р»" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Одиночество с раскатистым «р»" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Одиночество с раскатистым «р»", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Одиночество с раскатистым «р»»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Одиночество с раскатистым «р»" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Видео по теме - Белеет парус одинокий | Компакт-диск 2000 год

Книги автора

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *