Книга - Язык цветов из пяти тетрадей

a
A

Язык цветов из пяти тетрадей
Михаил Исаакович Синельников


Михаил Синельников – известный московский поэт, эссеист, исследователь литературы, автор многих статей о поэзии и составитель ряда поэтических антологий и хрестоматий, а также – переводчик классической и современной поэзии Востока. Но в последнее десятилетие на первый план отчетливо вышли собственные стихи, привлекшие внимание сочувственной критики и отмеченные различными отечественными и международными премиями.

Изгибы пути поэта, уже давно напечатавшего однотомник (2004), двухтомник (2006), книгу «Сто стихотворений» (2013), «Избранное» («Из семи книг», 2013), вышедшее в издательстве «Художественная литература», показали неожиданно и для давно возникшего круга читателей, и для самого автора, что финиш не наступил и точку ставить рано. Этот том, в который вошли стихи последних трех-четырех лет является прямым продолжением объемистой «Поздней лирики» (2020) и отдельного сборника «Устье» (2018). В идеале каждое стихотворение пишется, как последнее. Но состояние исчерпанности в данном случае все не наступает. Стих становится все жестче и резче, все классичней, поэтическая речь – лаконичней, «сопряжение далековатых идей» (это – ломоносовское определение поэзии) все дерзновенней.





Михаил Синельников

Язык цветов

Из пяти тетрадей



© М. И. Синельников, 2023

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2023

Дизайн обложки И. Н. Граве


* * *




Первая тетрадь





«В пустынном доме ты поёшь…»


В пустынном доме ты поёшь,

И долго голос одинокий,

Не столь уж внятен и хорош,

Витает на твоём Востоке.



Потом на Север повернёт

И воспарит в порывах веры,

Но вдруг стихает, сбитый влёт,

В глухие падает пещеры.



Над полем в юности летел,

Да так, что небо грохотало.

Теперь притих и запустел,

Лишь о своём грустит устало.



Звучит, неслышный никому,

И отдыхает, умолкая,

И отзывается ему

Судьба какая-никакая.




«Брести, блуждая по барханам…»


Брести, блуждая по барханам,

К земле, где может быть вода.

В изнеможенье бездыханном

Безмолвно двигаться туда.



И вдруг цветок упрямый встанет,

Возникнет почвы чернота,

И ящерица сонно глянет.

Теперь пустыня не пуста.



Но станешь ты нести отныне

В себе самом издалека

И немоту, и зной пустыни,

И тонкий голосок песка.




«В степи так много лошадей…»


В степи так много лошадей —

Гнедых, саврасых и – небесных,

Белея, мчащихся над ней

И тающих в лазурных безднах.

Увеличеньем повторив

В круговороте над равниной

Крутые торсы, вихри грив,

Поток табунный и единый.

Земное взяв за образец,

Как будто бы для жизни вечной,

Плывущих из конца в конец

По небу степи бесконечной.




«Спешит, наращивая темпы…»


Спешит, наращивая темпы,

Зелёный поезд средь степей.

О, этот путь от сизой Эмбы —

Кустарник ржавый и репей.



И взгорбок новый за ложбиной,

И белизна солончака…

О, этот путь прямой и длинный,

Завоевания тоска!



А вот и первые деревья!

Под ветром клонится елань,

И обрывается кочевье,

И всюду Русь, куда ни глянь.



И, может быть, в закатных странах

Истаешь вся, как рухнул Рим,

Но твой имперский полустанок

В живой душе несокрушим.




«Как украли пистолетик…»


Как украли пистолетик,

Вызывавший зависть в детях,

Как нахлынул дикий зной

И засох на грядке цветик,

Слон сломался заводной,

Так и годы полетели

Нескончаемых потерь…

Ну, опомнись! Неужели

Этой детской канители

Не хватает и теперь?

Но ведь сумрак лишь приснился…

Всё что было на веку:

Лёгкий шарик в небо взвился

И кораблик в путь пустился

И уплыл по арыку.




«То беркут на руке киргиза…»


То беркут на руке киргиза,

То тюбетейка, то лампас,

То крест и золотая риза,

На чьей-то панихиде бас.

Припомню и поименую

Всех, всех, кого издалека

На улицу мою родную

Швырнула властная рука.

Мать власовца, семья уйгура,

Сектант блаженный, зоркий вор

И ссыльный князь, смотревший хмуро,

И благодушный прокурор,

И шалашовка в затрапезе…

Давно их нет, и я один

Стою, как в грёзах Пиранези

Среди возлюбленных руин.

Но детство и судьбы причуда —

Тянь-Шаня сизая гряда —

В мой поздний мир текут оттуда

И не иссякнут никогда.




Предание


Туземцев тюбетейки и треухи,

И среди них продавленный картуз —

Сутулый, после зоны тугоухий,

Прошёл скрипач, былой любимец муз.



Расцвёл урюк, я дочитал былины…

Мне говорят, что мимо князь идёт.

Запомнились его костюм холстинный,

Рука, со лба стирающая пот.



Какой он князь! Он состоит в артели.

Взывают Первомая рупора

И авиамодели пролетели.

В душе иная музыка с утра.



А эта машинистка, как ни странно

(Столь неопрятна, от жары смугла),

Любовницей степного атамана

Давно, до первой высылки была.



Мое преданье всё неимоверней,

Хотя оно не столь уж и старо.

Чуть светится и в накипи, и в черни

Серебряного века серебро.




«Трубит горнист побудку пионерам…»


Трубит горнист побудку пионерам.

Хребты блеснули в сизом серебре.

Я знаю, что еще в тумане сером

Сейчас киргизы едут по горе.



И я всхожу на верхнюю дорогу

Что сыростью лесной осенена

И длится по тяньшанскому отрогу

Перенося в другие времена.



Арба стрекочет, мимо проплывая.

Перетекают всадники с детьми.

О, эта жизнь иная, кочевая!

Не нужно ей излишнего – пойми!



Свои в ней злоключения и нужды,

И навыков премного, и наук…

И так тому, что долговечней, чужды

Вся наша явь и трубный этот звук.




Перед осенью


Уже мечты не о Париже,

Мелькнули Рим и Амстердам,

И, тем сильней, чем старость ближе,

Влечёт к начальным городам.



Возможной стала невозможность,

Но та арычная вода

Той жизни простоту и сложность

Уже несла через года.



И ведь родителей могилы

Земных чудес важней стократ,

И там сейчас – ещё в полсилы -

Пошёл чуть слышный листопад.



И всё пронзительнее жалость,

И всё нежней моя печаль,

И желтизну, и побежалость

Той южной осени мне жаль.




«В который раз отца теряю…»


В который раз отца теряю!

На жизнь и смерть его гляжу,

С ним подхожу к пустому краю,

К немыслимому рубежу.



Всё вновь вступаю в день зловещий,

И возвращаются черты.

Давно истаявшие вещи

Являются из темноты.



И знаю – нет покоя праху,

Пока ещё так больно мне,

И эту старую рубаху

С печалью трогаю во сне.




«Как там вода свирепо обнимала…»


Как там вода свирепо обнимала,

Прохладна, и прозрачно-зелена!

Сегодня сил для этих схваток мало,

И далека, и протекла она.



И всё же, всё же как она любила!

Сбивала с ног и бережно несла,

И вся её ликующая сила

Вошла в слова, всевластна и светла.



И вновь во сне становятся так близки

Все перекаты водяных полей,

И эти облекающие брызги

Объятий женских кажутся милей.




«В ночь прошлого ты смотришь через прорезь…»


В ночь прошлого ты смотришь через прорезь,

Там – отдалённый розоватый зной,

И всё воображаешь, хорохорясь,

Что был тобой утрачен рай земной.



А ведь, пожалуй, были преисподней

Солома, глина… Эта волчья сыть,

Которую по милости Господней

Ты иногда умел изобразить.



И лишь теперь, когда не стало сил,

Другая вдруг открылась анфилада,

И ты очнулся и лицо омыл

Росой чистилища на выходе из ада.




Обруч


Опять шасси со свистом слягут,

И замелькает под крылом

Вся мешанина пальм и пагод

С её тропическим теплом.



Теперь бурунов изумруды

Тебя обступят, закипев;

Раздастся в Храме Зуба Будды

Перерождения припев.



Или, блуждая одиноко,

Войдёшь в великую мечеть,

Чтоб вечный след стопы Пророка

На тусклом камне рассмотреть.



Откуда всё явилось это?

Судьбы мерцающая мгла…

Но ведь не зря до края света

Родная улица вела.



И я к неведомым созвучьям,

К мирам чужим – в земном кругу -

Ещё за посвистом певучим,

За тонким обручем бегу.




«Всегда любил базара гам и давку…»


Всегда любил базара гам и давку,

Верблюдов распродажу и коней,

Тандыр и керосиновую лавку,

И не отрёкся от начальных дней.



Из этой глины и меня лепили,

И говорю, всей жизни вопреки:

Нет ничего роднее этой пыли,

Куда бросают нищим медяки.



Всегда оттуда приходила сила,

Где нож и хлеб рождаются в огне,

Где подаянья Азия просила,

Своих детей протягивая мне.




Восток


Набить узор на медном блюде чёткий,

Списать хадис[1 - Хадис – изречение Мухаммеда, передаваемое из уст в уста от первого услышавшего.], чтобы в пути везло,

И выпечь хлеб, иль починить подмётки,

Нож выковать – повсюду ремесло.



Вот соль земли, чья убывает сила!

Искусство ваше близится к концу.

Но жив огонь… Как руки опалило

И пекарю и златокузнецу!



Есть цех воров с уменьем не попасться,

Цех астрологов по календарю,

Цех сказочников – слушай сладкогласца!

Есть цех поэтов – я ещё горю!




Персеполь


Персеполь. Девушки в хиджабах,

Но камни под ногами их

И знать не знают об арабах

И пришлых ордах кочевых.

Всё ж эти турки и монголы

В великолепии руин

Свои оставили глаголы,

Свои пометки на помин.

На мраморе и на граните

Записки грубые солдат

И эти поздние граффити

Об изумленье говорят.

Навечно в ночь огня и гула

Каменносечный ввергнут фриз,

В который факел свой метнула

Гетера пьяная Таис.

Когда оскудевает вера,

Имперская слабеет речь

И вдруг находится гетера,

Чтобы историю поджечь.




«Ислам. Костёр. Ночной призыв к оружью…»


Ислам. Костёр. Ночной призыв к оружью.

Вопящих джиннов хохот и тоска.

Блуждать в песках и пить мочу верблюжью,

Въезжать с победой в крепость из песка.



Так жизнь пройдёт, петляя по барханам.

И смерь в пути от жажды… Вот когда

Цветением своим благоуханным

Тебя обдаст и оживит джида.



Под сенью пальм волшебно-тиховейных

Впредь испытаний для блаженных нет,

И девственницы плещутся в бассейнах,

И преподносят отроки шербет.




«Монголия, чьей песни заунывной…»


Монголия, чьей песни заунывной,

Текучей и вливающейся в сон,

Далёкий оклик, звук её призывный

Еще ко мне и нынче обращён.



Ведь надо было, чтоб трава иссохла

И падал скот, чтоб двинулась орда,

Чтоб злая кровь мир залила, как охра,

И древние пылали города.



Чтоб с каплей крови чуждой и немилой

Кочевника разгульная тоска

Через века влилась и в эти жилы,

Соединив холмы и облака.




Синхрония


С письмом в руке застывшая голландка

И нежный с лютней женственный лютнист…

А в Венгрии дела идут не гладко,

Разбойничий звучит по чащам свист.



Любимую Веласкес пишет пряху,

И тянется хмельниччины резня,

Карл возлагает голову на плаху,

И вся толпа ликует, гомоня.



Индусов косит чёрная зараза,

Над Рейном золотятся облака.

Спиноза, оторвавшись от алмаза,

Швыряет муху в сети паука.



В Стамбуле новоявленный мессия

Надел чалму, поцеловал Коран.

Возникла из Московии Россия,

Гудит раскол, внезапный, как буран.



А здесь, в степях, нашествие калмыков,

Улыбка Будды и великий джут.

Примчалась к юртам конница, погикав.

И рубят молча, и угрюмо жгут.




Шурале


Вдруг раздаётся крик звенящий

В татарском призрачном селе,

То путника в дремучей чаще

Застигла ведьма Шурале.



Напала и переборола,

И глухо шепчется листва…

Но, впрочем, облика и пола

Нет у такого существа.



Когда оно возникнет в дымке,

Увидишь: плавны и легки

Его опасные ужимки

И смертоносные прыжки.



Сжимая чьё-то сердце жёстко,

Смеётся чудище, и вдруг

Оно вселяется в подростка,

Вбегает в освещённый круг.



Текут мерцающие тени,

И, пестрым маревом повит,

Он пляшет на нью-йоркской сцене,

В Париже блещет и парит.



И нет земного притяженья,

Лишь обольстительны и злы

Рывки и властные движенья

Лесной заворожённой мглы.




Сурхоб[2 - Сурхоб (фарси— дари) – «красная вода»; то же и на тюркских языках – Кызылсу.]


О.К.


Там глина алая верховий

Густеет, и весной всегда

Бывает цвета тёмной крови

Речная бурная вода.



О, разве не из этой глины

Адама вылепил Господь!

И, как причастие, долины

Приемлют эту кровь и плоть.



– Земля моя, любовь до гроба!

Туда раздумье отнесу,

Где сурик розовый Сурхоба

Преобразился в Кызылсу




В Киото


Марико Сумикура


Конечно, в следующий раз – в Киото.

И, если жизней, ну, хотя бы две, -

Японка в ожидании кого-то

Его записки прячет в рукаве.



Да, предстоит в струенье цветозвука

Переселенье в новые миры,

И дворик с колыбелью из бамбука,

И нежность неба с конусом горы.



Неужто Провиденье скуповато,

И не подарит в этом далеке

Узор волны в секунду переката,

Пустынный берег с крабом на песке!



Ведь так нетруден переход скорейший

Туда, где будет в этом сне твоём

Небрежно зонтик вскинувшая гейша

Под лепестковым розовым дождём.




«Давно ушла богиня Оспа…»


Давно ушла богиня Оспа

За гималайские холмы,

Но колесница серпоносна

В трущобах мчащейся Чумы…



Нет, не умрёт умельцев навык,

И мнимость мира не пуста,

И вечны блеск алмазных лавок

И ночи звездной чернота.



И пыль, вбирающая лица,

Которых в толпах не исчесть,

Тысячелетьями клубится

И не пытается осесть.




«Тигриным рёвом за рекою…»


Тигриным рёвом за рекою

Сопровождались огоньки,

Что к новой жизни, к непокою,

Неслись по зеркалу реки.



И этот шрифт деванагари,

Кренящийся под силой слов,

Тянулся в бронзовом нагаре

За вереницею слонов.




Рис


Там, в Индостане, рис – всему мерило,

За горстку риса местный создал люд

Все чудеса, что, рея белокрыло,

Потоки света на полмира льют.



Хозяин тачки рисом платит рикше,

И тот бежит к лачуге налегке,

И женщине, так долго ждать привыкшей,

Протягивает зёрнышки в руке.



Всем правит Голод в жизни злой и нищей.

И всё-таки, пройдя сквозь времена,

Культура эта не убита пищей,

Кулинарией не обольщена.



Важней над Гангом розовое утро

И рубище, и пляска, и парча,

И зодчество, и гимн, и «Камасутра, -

На острие рубиновом луча.



И кажется, довольно той же горстки

И раджам, и суровым божествам,

Чья длится вечность в клёкоте и порске

Священных грифов, равнодушных к нам.




Наваждение


От прогулок по Дели

И растительность жгла,

Ноги быстро слабели,

Забывались дела.

В огнепламенном круге

Были пятна черны,

И пестрели лачуги,

Выступали слоны.

По блаженному аду

Приручённых зверей

Я в родную прохладу

Возвращался скорей.

И сегодня так нежит,

Вспоминаясь в былом,

Вентиляции скрежет,

Превращавшийся в гром.

Но в томительной дрёме,

В обжигающем сне

Эти Киплинга «томми»

Все мерещатся мне.

Этих дам кринолины

Под жарой навесной

И во фраках мужчины,

Презиравшие зной.

Бодрый марш напоследок

В золотистую рань

И агенты разведок,

Облачённые в рвань.




Одетые воздухом


Предсказанных в древнейших Ведах,

Во сне бредущих золотом

Я видел воздухом одетых,

Прикрытых только лоскутом.



Я сам готов был обнажиться

И сбросить эту ношу с плеч,

Бежать сквозь времена и лица,

Чтоб на краю дороги лечь.



Да только я давно немолод,

И не к лицу теперь рывки,

Потом – семья и здешний холод,

И эти пальмы далеки.



И от духовного полёта,

В котором тает жизнь своя,

Осталось мне одна забота:

Не наступить на муравья.




«Селенье горное, что гомоном и лаем…»


Селенье горное, что гомоном и лаем

Встречает путника, а дальше тишина.

Дорога дальняя к лиловым Гималаям

В глубоком сне предрешена.



Как будто бы вся жизнь прошла по серпантинам,

А вот и добралась туда,

Где лики грозные в собранье всеедином

Изваяны из льда.



Вдруг улыбнётся тот, а этот озарится

Догадкой зыбкой обо мне.

И правды большей нет, чем ледяные лица

В пустынной вышине.




Темнота


Там очертанья быстро тлели,

И, говорлива и густа,

В твоём блуждании без цели

Была внезапной темнота.



Теперь, благоухая вяло,

Среди зловонного тепла.

Она, торгуясь, умоляла,

Хватала за руки, влекла.



Алмазных лавок и хибарок

В ней разливалась болтовня.

Ещё горячим был огарок

Испепеляющего дня.



И, запропавший в низких кастах

И в переливах темноты,

И боязливых, и глазастых,

На проблеск продвигался ты.



Туда, где в жизни столь не нашей —

С припевами – богов своих

Кормили рисовою кашей

И спать укладывали их.




Калидаса


В святилище, куреньями повитом,

Где в эту пору душно и в тени,

Ты босиком ходил по древним плитам,

И прикасались к истине ступни.



Была душа заполнена дорогой,

Когда в глухой и вещей тишине

Ты думал о пастушке босоногой

И с жалостью припомнил о жене.



Найдется в каждом веке Саконтала,

Гуляку-мужа не пугает ад,

Но ждать и верить всё же не устала

Оставленная столько лет назад.



Так пусть и эту повесть бескорыстья

Бог осенит спустившийся с высот,

И с трепетом на пальмовые листья

Какой-то драматург перенесёт.




Камоэнс


Дорога в край рубинов и холеры

Была трудней, чем нынче до Луны.

Пожалуй, больше мужества и веры!

Но и моря и пряности нужны.



Какие вихри выли по дороге!

Трепещущих – на мачтах и корме

Гигантские хватали осьминоги,

И хохотали демоны во тьме.



И спячка за неделею неделя,

Безветрие, бессилье, пустота…

Вдруг эта буря у Короманделя,

Ломающая реи и борта!



Оставив рыбам сундуки и шлемы

Спасались португальцы налегке.

И плыл Камоэнс, черновик поэмы

Держа в изнемогающей руке.




«И в полумраке взор упорный Шивы…»


И в полумраке взор упорный Шивы.

Иль это Индра, что куда древней?

И выход в мир сияющий и лживый,

И снова майя набежавших дней.



Возможно, там была богиня Кали.

Сейчас промчатся страны, города…

Какие б виды нынче не мелькали,

Для девочки живу я, как всегда.



А вот и степь. Так от неё устала,

Душа, в траве забытая не раз!

И тёмный идол сходит с пьедестала,

Взметая судьбы и пускаясь в пляс.




«Трёх демонов разинутые рты…»


Трёх демонов разинутые рты

Тысячелетий поглотили много,

Их густонаселённой пустоты…

О, воплощенья пляшущего бога!

Извлечены рабами из горы,

Образовав раздельные миры,

Они застыли, грозно нависая…

Но всё я думал, что сильней Исайя.




«Любовь и дружба, всё пройдёт на зное…»


Э.И.


Любовь и дружба, всё пройдёт на зное,

Когда ты вновь направишься туда,

Где чудище бурлило водяное

И сотрясало зеркало пруда.



Там и тебе узреть достался случай

Глухие колебанья и рывки

Субстанции багряной и могучей,

И золотые эти плавники.



В сиянии разбитой амальгамы

Всходило божество из глубины,

И ведали оранжевые ламы,

Что будут снова перерождены.



Но в час кормленья, под удар кимвала,

Когда манила и звала земля,

Оно к тебе, как счастье, подплывало,

Небытие досрочное суля.




«И выберешь не без усилий…»


И выберешь не без усилий,

Всего за несколько минут

Цветенье галилейских лилий,

Иль лотосом поросший пруд.



И раскатившиеся звенья

Распавшегося на лету,

Или блаженного забвенья

Сгустившуюся пустоту.



И долгий путь без пересадки

В какой-то рай (быть может, в ад),

Иль жизней свежие десятки

Из предстоящих мириад.




«Вот и Цейлон, где вновь Адам и Ева…»


Вот и Цейлон, где вновь Адам и Ева

Увиделись, уже искушены,

И, убежав от огненного гнева,

Очнулись средь могучей тишины.



Дай оглядеться – как же всё знакомо!

Какие благодатные места!

Благоуханий сладкая истома,

Цветущих рощ павлинья пестрота.



Всё тот же рай, лишь малость обветшалый!

И океан заходит, не спеша,

В любовно разрушаемые скалы,

И от бессмертья устаёт душа.




«Любовника убила Артемида…»


Любовника убила Артемида,

В чащобах за оленя приняла.

Случайный стих, не различая вида,

В кого-нибудь вопьётся, как стрела.



Я ранил Вас, хотя и на излёте,

А мог любить. Но, и спустя года,

В моих словах опасность Вы найдёте.

Любовь и смерть соседствуют всегда.




Ариадна


Её отчаянье досадно,

От слёз и жалоб я бегу,

И остаётся Ариадна

На незнакомом берегу.



Наутро веяньем прохлады

Её разбудит Дионис,

И повлекут её менады…

И в море тает белый мыс.



Мы – в эпилоге, а давно ли,

Держа в руке её клубок,

Входил я в хаос буйной воли!

Был сумрак воющий глубок.



Был Минотавра топот гулок,

Но схватки с ним страшнее мгла.

Из закоулка в закоулок

Лишь нитка тонкая вела.



Но вот рассвет разлился ало,

И ничего не сохранить.

А ведь и сердце пронизала

Её спасительная нить.




«О том, что всё возникло из раздора…»


О том, что всё возникло из раздора,

Милетский грек промолвил, и доспехи

Ремесленники тщательно и споро

Куют в Милете, раздувая мехи.



Текут в Аид необозримым войском

Убитые – их поросль молодая,

С живущими ещё в общенье свойском,

Но притяженье жизни побеждая.



Всё новые приходят поколенья,

Рождаются для будущих сражений,

И вырос для борьбы и одоленья

На городской стене цветок весенний.




«Томила гарью кузница в Милете…»


Томила гарью кузница в Милете,

Клинки ковались, и мудрец изрек:

«Всё из войны рождается на свете».

И видел море древний этот грек.



Там всё росли и сталкивались волны,

Здесь юноши топтали виноград,

И гибнул мир, противоборством полный,

И расцветал средь бедствий и утрат.



О, разве, разве не по воле Музы,

Искавшей исступленья твоего,

Безжизненные дружбы и союзы

Ты разорвал для боя одного!



И вот она, желанная теснина!

И ты, из судеб выбравший одну,

Остаток сил собравший воедино,

Хотел войны и получил войну.




Анабасис


В повествованье древнем Ксенофонта

Одну страницу не забыть – о том,

Как вдруг открылась даль до горизонта,

Явилось море в блеске золотом.



Всё нарастали подходящих крики,

И Посейдона славил всякий грек,

И в этот миг – от грозного владыки,

Понятно, и окончился побег.



Сюда, до этой драгоценной сини,

Теряясь в снежных бурях и в пыли,

Через теснины, дебри и пустыни

Они, пути не зная, с боем шли.



Взошли, от страха забывая робость,

На крутизну, где, оставляя дым,

Своих детей бросали горцы в пропасть

И жгли дома, чтоб не достались им.



… Дойти, дожить до радостного часа,

Лазурную увидеть благодать,

Со всеми вместе закричать: «Таласса!»[3 - Таласса(древнегреч.) – море.]

А то, что дальше, можно не читать.




«В театре древнем, слыша ропот бурный…»


В театре древнем, слыша ропот бурный,

В предвосхищенье хохота и слёз

Не я ли становился на котурны

И голову отрубленную нёс?



Не я ли гневно обличал на съезде,

И эта обречённая толпа,

Не поглядев на грозный лёд созвездий,

Рукоплескала, радостно-слепа?



Быть может, подрастающие дети

От правнуков, кричащих в шлемофон,

Какие игры на другой планете

Ещё услышат до конца времён.




Эрос


Как пламенем охватывает хворост —

Попробуй, загаси, останови! —

Пирует Эрос. Гибельная скорость

Дана испепеляющей любви.



Потом, потом в коротком разговоре

Заметишь вдруг, что горяча зола,

Но шевельнулось мыслящее море,

Тебя к нему дорога повела.



Да, от любви, что годы поглотила,

Оставившей лишь блестки мишуры,

Теперь – к иной, вращающей светила,

К мирам упрямо тянущей миры.




«Когда упали стены Карфагена…»


Когда упали стены Карфагена,

Из бурно возгорающейся мглы

Такие крики раздались мгновенно,

Что рухнули парящие орлы.



Слоны трубили, боги отлетали,

А их жрецы возжаждали огня,

И, отражаясь в блещущем металле,

Неслась по узким улицам резня.



Планеты замирали на орбитах,

Легионеры в огненной пыли

Ловили женщин наголо обритых —

На катапульты волосы пошли.



И победитель, надышавшись дымом,

То ликовал, то грустен был чуть-чуть,

Задумавшись, что то же будет с Римом

Когда-нибудь.




«Промчавшийся по хрусткой гальке вскачь…»


Промчавшийся по хрусткой гальке вскачь

И в речи отозвавшийся напевной

Был всё-таки всего прекрасней мяч,

В тебя феакской брошенный царевной.



Зевс-Вседержитель всё ж таки всеблаг!

И тот блажен, кто, пережив лишенья,

Такую встретил после передряг

Очередного кораблекрушенья.



Она спешит. Блеснуло колесо

Летящей в город лёгкой колесницы.

А ты уже забыл про Калипсо,

Тебе уже иная доля мнится.



Обманом погубил ты Илион

И хитростью осилил Полифема,

Но так теперь бесхитростно влюблён!

И всё же здесь не кончилась поэма.



И воспоёт какой-нибудь слепец

Дальнейший путь и твой причал во мраке,

И ты корабль покинешь наконец,

Чтобы, проснувшись, не узнать Итаки.




«Как сладостно язычество Эллады…»


Как сладостно язычество Эллады!

По всей земле, куда бы ни пойти,

Пришельцу обретенья и отрады

Сулили все ночлеги и пути.



По всей дороге боги были рядом,

И повевал, и приводил Эол

В объятия к неведомым наядам…

Ковал Гефест и Арес в битву вёл.



Но божества устали, одряхлели,

Тысячелетний жертвенник угас,

Бежала нимфа из твоей постели,

Зарос травой оставленный Парнас.



Ещё вакханки бормотали спьяну

И плакали, не в силах встать с земли,

Но умер Пан. В походе к Юлиану

Последнего сатира привели.



Недавно перехожие монахи

Его крестили, и теперь спроста,

Седой, косматый, пребывавший в страхе,

Косноязычно славил он Христа.




«И этот мальчик, найденный царевной…»


И этот мальчик, найденный царевной

В тех заводях, где чудом не погиб,

И разговор гортанный и напевный

Её прислужниц, и ребёнка всхлип.



Всего сильнее материнства сила,

О нём неодолимая тоска…

Вода всё ближе люльку подносила,

Пошевелив папирусы слегка.



Стоит столетий пыльная завеса,

Но кажется, не столь уж далеки

И правнучка прекрасная Рамзеса,

И колыбель, и эти тростники.




Библейское


И рядом с милой, темноокой

И эта, старшая жена.

Вот с ней, и в близости далёкой,

Тебе и старость суждена.



Она суха, подслеповата,

Но вожделенною была,

Тебе подставлена когда-то,

И всё волнует эта мгла.



Ещё соперничают сёстры,

Язвят, перекликаясь зло,

И ревности столь много острой

В наследство детям перешло.



Смешались разных жён потомки,

Узнаешь эту в них и ту…

Вот памяти обрывок ломкий,

Вобравший свет и темноту!



Всё схорони и руки вымой

Струёй текучего песка!

И горечь мощи нелюбимой

Теперь пройдёт через века.




Читая Иосифа Флавия


Когда Мессию заждались,

Признать случается в дурмане

Его сияющую высь

В хозяйственном Веспасиане.



Всю бездну предстоящих лет

Презрев, как марево пустое,

Завёл он платный туалет,

Как император, умер, стоя.



Конечно, жаден и тяжёл,

Того затмил он и задвинул,

Кто в это мир уже вошёл

И даже временно покинул.




«Господь был, в сущности, бродягой…»


Господь был, в сущности, бродягой,

Жарой и жаждою томим,

Когда апостолы ватагой

К странноприимцам шли за Ним.



И потемнел хитон от пыли,

Натёрлись от ходьбы ступни.

Ему хозяйки ноги мыли

И отвлекались от стряпни.



Но в той холмистой Галилее,

Где заводил Он речь свою,

Уютней было и теплее,

Чем в этом северном краю.



Здесь и в погибельные годы

Сияла ночь под Рождество,

И милостыньку нищеброды

Просили именем Его.



И на крыльцо, гремя веригой,

В предощущенье райских нег

Всходили с верой превеликой

И рыхлый стряхивали снег.




Мои знакомые


Я помню: при первом знакомстве со мной

Мою недалёкость Иуда

Облапил с улыбкой своей озорной.

Дана безвозвратная ссуда.



В лесах мне встречался апостол Андрей,

Однажды со мной Магдалина

В слезах говорила о жизни своей

И витиевато, и длинно.



На странные встречи мне в жизни везло,

Я видел, как часто на лица

Жестокие клейма кладёт ремесло,

И сызнова повесть творится.



Я знал Иисуса. В темнице семь лет

Провёл он за недонесенье.

И льётся, не меркнет немыслимый свет.

Я верю в его воскресенье.




Эфиопия


Высокогорный гордый Хабеш

Порой дождей угрюм и вял.

Придёшь, так много не награбишь,

Сорвёшься с этих скользких скал.



Сухой жарою не без страха

В теснины взгорбленной земли

Вступали воины Аллаха

И в храмах летописи жгли.



Всё вновь встречали их лавиной…

Россией посланный поэт

Ночами слушал голос львиный

В предчувствии грядущих бед.



Была тверда и норовиста

Порода и князей, и слуг,

И тонкий профиль лицеиста

Средь грубых лиц являлся вдруг.



Был скуден край крутой, кремнёвый,

Но ангелы вились над ним,

И устоял Израиль Новый

И осрамился Новый Рим.



В испепеляющее лето

Воздетый на верблюжий круп

Не зря везли Ковчег Завета

Под гулкий грохот медных труб.



И, падая на красный иней,

Припомнишь в блеске снежных круч,

Как на иконе мрачно-синей

Спаситель чёрен и могуч.




Потёмкин


Потёмкин зорко-одноглазый,

В алькове, Геркулес нагой,

Громивший стол с китайской вазой

И отворявший дверь ногой.



Какая русская натура -

Вельможа этот и вахлак,

Внимавшей грубой лести хмуро,

Стихи писавший кое-как!



Скучавший над французской книжкой,

Томимый замыслом своим,

Закусывавший кочерыжкой,

Брать присоветовавший Крым.



И не чуравшийся работы,

Возникшие из пустоты

Явивший города и флоты,

Овеществленные мечты.



Через Евксинскую пучину

Метавший молнии в Стамбул,

Нашедший быструю кончину

В степи Земфир и Мариул.



Успевший вовремя укрыться

Во всеобъемлющий Аид…

Его орудие царица

В отливках медных сохранит.



Всех превзошёл гигантов древних

Её возлюбленный герой.

Что жизнь прошла в его деревнях

Мы видим позднею порой.




Царствование


Глаза навыкате, осанка,

Сознанье, что опять соврут,

Призыв горниста и овсянка,

С утра неукротимый труд.



Державный отдых под шинелью,

Подагра с некоторых пор,

И Пушкина перед дуэлью

С женой небрежный разговор.



И вопли горцев над завалом,

И самый дерзкий из повес,

Вот этот Лермонтов с кинжалом,

Бегущий им наперерез.



Пустыня знойная Тараса,

Шпицрутены, сибирский снег,

Усталость, гневная гримаса…

– Жуковский, где блаженный брег?



Лишь купол мрачно-золотистый

В чухонских беглых облаках,

И маленькие кантонисты

С большими ружьями в руках.



И Севастополь, рюмка с ядом,

Всё чьи-то жёны в смертном сне,

И к неполадкам и наядам

Ещё поездка по стране.



И встречный воз в пути далёком,

И золотящаяся сплошь

Под выпуклым и тусклым оком,

К земле клонящаяся рожь.




Кантонисты


В полку так быстро дети мёрли,

А выжившие день за днём

Дом вспоминали с комом в горле

И цепенели под ружьём.



Штыком кололи неумело,

Приказа не могли понять,

Валились наземь обомлело,

Спросонья подзывая мать.



С её молитвою напевной,

Успев усвоить только звук,

Держали строй в огне под Плевной,

Одолевали Уч-Кудук.



Ах, знать бы в тугаях сквозистых,

Что вот, по счастью своему,

Дождутся внучек-гимназисток,

Решившись переплыть Аму!



И выходили в генералы,

Сказаньем став чужих земель,

И ветхая с подкладкой алой

Осталась правнуку шинель.



В Сибири, на лесоповале,

И в Ницце, средь её отрад,

Потомки всё не признавали

Своей империи распад.




Шахматово, Боблово


И заняты продажей сувениров

Потомки тех, что рушили и жгли.

Теперь живут, обломки быта вырыв

Из одичавшей сумрачной земли.



Повырубили ельник и осинник.

Вновь засияла церковь за прудом,

И в далях зачарованных и синих

Возник уже мемориальный дом.



Руководились фотоснимком старым,

Всмотревшись в этот пожелтевший вид,

Где у крылечка перед самоваром

Семейство благодушное сидит.



Там сбоку мальчик-инопланетянин.

Что чужд он всем, домашним невдогад,

И не поймут, как страшен он и странен,

Поскольку на фотографа глядят.




«Ты, говоривший о себе со вкусом…»


Ты, говоривший о себе со вкусом,

И жалкий, и язвивший до конца,

Ветхозаветный спорщик с Иисусом,

Разъединивший Сына и Отца, -



Как ты просил, превозмогая муку,

У иноверцев дойную козу

И славил фаршированную щуку,

На самом оказавшийся низу!



Грибные лавки в чистый понедельник…

Ну, где они? Кончается страна,

И путь к погосту устилает ельник,

И Библия правдива и страшна.



Окурки собирая на вокзале,

Ты видел: налетело вороньё.

И вот когда объели, обглодали!

Но всё же невозможно без Неё.




«Осенена страницей Часослова…»


Осенена страницей Часослова,

Вместившей замки, пажити, поля,

Еще жила преданьями былого

Европы изобильная земля.



Но в городке, поднявшемся гористо

Над быстротой и памятью воды,

Раздался первый выстрел гимназиста,

А во втором уж не было нужды.



Я проживал там в крошечном отеле

Ещё до заключительной резни,

И звоны предвечерние густели,

Звал муэдзин и множились огни.



И в сумраке я покидал берлогу

И к перекрёстку шёл на бледный свет,

И, оглядевшись, дерзко ставил ногу

В косой забетонированный след.



Но хилым был чахоточный Гаврила,

Была мала мальчишечья ступня,

Которая в историю вдавила

Двадцатый век, всех встречных и меня.




«Порой благополучье почему-то…»


Порой благополучье почему-то

Словесность в долгий погружает сон.

Российская нам подарила смута

«Конармию», «Такыр» и «Тихий Дон».



Не только тема… Бурей в мире сонном

Литература движется сама.

Чтобы явиться в ней с «Декамероном»,

Нужна чума.




Паранойя


Должно быть, жизнь могла бы стать иною,

Да только не осилить никому

Такой недуг, такую паранойю,

Упорства прибавлявшую ему.



Что может врач! Лишь расчертить зелёнкой

Сухую кожу на кривой руке

И ночью ждать, от кровотока звонкой,

Когда приедут в чёрном воронке.



А он казнил и верил, вероятно,

В грядущий рай, куда народы вёл,

И в цветовые вглядывался пятна

Безмолвных масс, пошедших в перемол.



В себе прозрев гиганта, полководца,

Он вслушивался жадно в болтовню…

И всё врагов искать ему неймётся

И поколенья предавать огню.



И, обгорая, вертится планета,

Страна готова лишь ему внимать.

И так давно всё начиналось это,

Когда ремнём его учила мать.




Воздух Саратова


Там, в «Желтых горах», в Сары Тау,

Всё так же века напролёт

То время текло к ледоставу,

То снова гремел ледоход.



Но гунны, болгары, татары

Прошли, прогоняя стада,

И встали без счёта амбары,

И мимо текут поезда.



Так вырос из жизни привольной,

Дорожной, застойной, иной

Саратов большой, мукомольный,

Возникший над волжской волной.



И вечен, могуч, многоразов,

Сквозь повесть всех засух, прорух

Прорвался сусеков, лабазов

Сухой и рассыпчатый дух.



Быть может, дистрофик Вавилов

Вдыхал этих веяний пыль,

Теряя сознанье, ловил их.

И тихо мутился Итиль[4 - Итиль – тюркское название Волги.].




«И эти лютые морозы…»


И эти лютые морозы

И ледяные зеркала,

И хлеб с избытком целлюлозы

Их память горестно несла.



Я замечал у них привычку

Беречь и доедать еду,

И попусту не тратить спичку,

Как в том навязчивом бреду,



Когда людей, хоть стой, хоть падай,

Презрела призрачная власть,

У испытуемых блокадой

Одна забота – не упасть.



И, коль совсем не обездвижить,

Всё тот же выбор будет впредь —

Иль чью-то жизнь отнять, чтоб выжить,

Или, спасая, умереть.




«Я долг отдам и восхвалю траву…»


Я долг отдам и восхвалю траву.

Вот – лебеда, она и в Ленинграде

Бывала во дворах, она в блокаде

Родителей спасла, и я живу.

На чём-то горьком жарили её.

Ещё весною шла в котёл крапива.

Пусть ей за то, что так вольнолюбива,

Колючее простится колотьё!

Сам голода не знал. После войны

Я был ребёнком на краю державы,

Как в буйный лес, входил в густые травы,

В их вещий шелест, в их дневные сны.

Я эту речь запоминал легко.

И, вероятно, призван был воспеть я

Туземной кашки белые соцветья,

Полынь и молочая молочко.

– Так не усни, душа, не постарей!

Пусть книжной пыли много ты вдохнула,

С тобою мощь родного саксаула

И розовый светящейся кипрей.




«В последний год ему везло…»


В последний год ему везло.

Зека усталый с инсулином,

Не принял он, властям назло,

Участья в шельмованье длинном

Того, кого боготворил.

Для жизни не хватило сил.

Не предстоял бедняге выбор,

Поскольку вовремя он выбыл.




Февраль – март


Был распорядок прост и чёток:

От радио, само собой,

От всех трудов и проработок

В кино бежали всей гурьбой.



По вечерам – какое чудо!

Не то, что тундра и тайга —

Вот эти дебри Голливуда!

А жизнь привычная строга.



Быть может, завтра в щель теплушки

Увидишь новые края,

А здесь – какие-то зверюшки,

Душа, спасённая твоя.



И в джунглях длинная лиана

Металась линией прямой

И в оттепель несла Тарзана

Над чьим-то детством и зимой.




«На взгорье уходили черепахи…»


На взгорье уходили черепахи,

Всем войском простучали тяжело.

Природа в смутном пребывала страхе,

И наводненье буйное пришло.



Не раз и с нами, знавшими науку,

Речь завела природа этих гор,

Но мы давно не внемлем ультразвуку

И с нею позабыли договор.



Перед грозой носились низко, низко,

Свой издавая писк, нетопыри.

В ту ночь отец был вычеркнут из списка,

В наш вещий дом вернулся до зари.




«Себя в ту пору изводя и пряча…»


Себя в ту пору изводя и пряча,

Считая прегрешения свои,

Я жил тогда на запустевшей даче

Без будущего, дома и семьи.



Там ел и пил я из чужой посуды,

Заглядывал в хозяйский телескоп

И, пыльных книг перебирая груды,

Испытывал от призраков озноб.



Кого я ждал, ко мне не приезжала,

И навещали те, кого не звал,

И мошкара заблудшая жужжала,

Порхала моль и время шло в отвал.



Так жил я, предстоящего не зная.

Пожалуй, мог бы спиться. Но, строга,

Стояла в изголовье запасная

Сосновая Тарковского нога.



И я прошёл через его Солярис,

Чтоб яркие и тусклые года

Его улыбкой щедрой озарялись,

И вот я вышел в это никуда.



Но долго в утлой памяти детали

Держались, переменам вопреки,

И рукописей выцветших летали

И рассыпались в воздухе листки.




«И знаю я, как входят в номер…»


И знаю я, как входят в номер,

Где в самом деле кто-то помер.

Берут записку со стола

И ужасаются, читая,

А за окном, светлым-светла,

Летает осень золотая.

Потом покойника везут

В больницу, где работал Чехов,

И в свой торопятся приют,

И водку пьют, чуть-чуть отъехав.

И станет издали видней,

Мелькая в осенях и зимах,

Тот, кто бежал от этих дней,

От этих лет неумолимых.




«Уйти от дел, от вечных книжек…»


Уйти от дел, от вечных книжек!

Нет, утром встать ещё не лень…

Вбежать с одышкою на лыжах

В один великолепный день!



Сквозь белый лес по чьим-то вехам

В густом снегу промчаться вмиг,

Простившись с карканьем и смехом

Кикимор наглых и шишиг.



Помедлить на холме высоком,

Перелететь равнины рек

И обнаружить ненароком

Другой народ и новый век.




Любимцы времени


Припомню, погружаясь в глуби

Эпох разгульных напоказ,

Что наблюдал я в этом клубе

Любимцев времени не раз.



Гуляли в ресторанном зале,

Мёд обожанья пили всласть,

Болтали, ели, твёрдо знали:

Крепка и неусыпна власть.



Но, став обыденностью серой,

Так быстро поглотила тьма

Их премии и адюльтеры,

И кинофильмы, и тома.



И, выходя на берег Леты,

Ещё от клуба невдали,

Они сжигали партбилеты,

Под стрёкот кинокамер жгли.




Поколение


Так были песни молодости милы!

Бренчали струны, но река быстра,

И выросли такие воротилы

Из тех, что запевали у костра.



В том воздухе и лживом, и весёлом

Неудержимо таял кислород.

И думал: «Не расстанусь с комсомолом!»

Тот, кто другие песни запоёт!



От денег помрачение в рассудке,

Пиры и переделы, а потом

Инсульт в объятьях тайской проститутки

И ангел беломраморный с крестом.




«Погост за рожью и бурьяном…»


Погост за рожью и бурьяном.

Пустынна улица села

И ненавистью к горожанам

В истоме тусклой изошла.



Откуда злоба – сам подумай!

Но смотрит на тебя родня

С усмешкой едкой и угрюмой,

И трудно выжить больше дня.



Тут за убийство дом сжигают

И убивают за поджог,

И на чужих собаки лают,

Покуда свой не изнемог.




«Иконы, с петухами полотенца…»


Иконы, с петухами полотенца,

А ночью духота и непокой,

Бессонница мальчишки-отщепенца -

Он здесь в плену, приезжий, городской.



И всё же этот мир, уж уходящий,

Куда проститься приезжала мать,

Оставшийся за облаком и чащей, -

Я смог в самом прощании застать.



Всё воскрешу, воздвигну понемногу,

И в эти строки, в книгу, вот сюда

Закатом обагрённую дорогу

Сквозь годы проведу и города.




«Роднёй не брезгую простою…»


Роднёй не брезгую простою,

И кажется на склоне дней,

Что, может быть, её не стою.

Она становится родней.



А в ней – умелец и добытчик,

И бесприютный пассажир

Промёрзших поздних электричек,

И волжских грузчиков кумир.



Хозяин, говоривший сухо

И осадивший пришлеца,

И эта дряхлая старуха,

Перекрестившая с крыльца.



Я вряд ли их увижу снова,

И всё ж надежда не умрёт

Ещё сыскать такое слово,

Чтоб сохранился в нём народ.




Натюрморт


Забвенье… Но во мраке мёртвом

В глухой избе свой зыбкий круг

С крестьянским тусклым натюрмортом

Показывает память вдруг.



И совестлив, и верен мигу,

И долговечен, и текуч,

Яйцо и чёрствую ковригу

Во тьме высвечивает луч.




Водь


В краю, где воду кличут водью,

Мы с другом долго по воде

К родному шли простонародью,

И суши не было нигде.



Обняв земли большое тело,

Вода тропинки залила,

И всюду чернота блестела,

Напоминая зеркала.



Не отступала эта полисть,

До взгорка с колокольней вплоть

Нас неотвязная, как совесть,

В деревню провожала водь.




Высоцкий


Вот – Высоцкий, давно его нету,

А повсюду ещё разлита

Одолевшая всё-таки Лету

Правдолюбья его хрипота.



Эта совесть в обнимку с гитарой

На эстраду взбежала из книг

Русской прозы бессмертной и старой,

И в пылу перешедшей на крик.



Но окрепла с годами догадка,

Что во времени полупустом

Это было явленье упадка,

Рокового недуга симптом.



В этой песне, с отчаяньем спетой,

Всё гудит, не кончается он,

А успенье империи этой

Начиналось с его похорон.




Алла Баянова


Эти песни чем горше, тем слаще,

Вот и молодость даже привлёк

Заграничный прононс дребезжащий

И цыганщины лёгкий жарок.



Бодро ходит усталое тело,

Ты любима сейчас и мила,

А ещё ведь и с Лещенко пела

И с боярами цуйку пила.



Ах, вернулась сюда запоздало,

И не сдержишь дрожанья руки!

Вот родные края не узнала,

И чужие уже далеки.



Подбежавшей девчонке с букетом,

Разглядевшей морщины и швы

Под сплошным и безжалостным светом,

Улыбнувшись, шепнула: «Увы!».




Весёлое кладбище


Всё время пополняется доныне

И сделалось сокровищем села

То кладбище в румынской Буковине,

Где даже эта бездна весела.



Обычные, столь будничные лица

С надгробий разрисованных глядят.

Как все они решились согласиться

На юмор эпитафий? Все подряд!



С улыбкой в этом бродишь ералаше,

И нет благоговейной тишины,

И, может быть, все прегрешенья наши

Всевышнему смешны.




Полесье


Тусклый, резкий голос выпи

Над просторами болот

Крепнет в хлюпающем хрипе…

Значит, кто-нибудь идёт.



Да, по кочкам с верным щупом…

И на картах нет пути,

Так скажи стратегам глупым:

«Тут и пешим не пройти!»



Край лягушачий и жабий

Перед полчищами лёг,

С этим чавканием хлябей

Неразлучный говорок.



И возлюблены трясины,

Эти дебри, озерца,

И горяч глоток полынный

Из глубокого корца.



Кончен день, темнеет Припять,

Разливается тоска.

Выбрав невод, надо выпить.

Вот и жизнь полешука.



А к нему над зыбью Нила,

Над зубцами пирамид

Счастье путь не позабыло —

Белым аистом летит.




«Рассвет с охотою утиной…»


Рассвет с охотою утиной,

Последних выстрелов хлопки

И жизнь, подёрнутая тиной,

И эти приступы тоски.



И всё-таки ещё чуть рано,

Ружьё пока зачехлено.

И вот – последнего романа

Горячеватое вино.



Свиданье с юною графиней

Придумывает он сперва.

От этих чувств и тёмных пиний

Ещё синее синева.



И веет морем и маслиной

От сердце жалящей слегка,

От этой жадной, маскулинной

Прощальной прозы старика.




«Как Вагнер, презиравший Верди…»


Как Вагнер, презиравший Верди

И верный вещему огню,

В твореньях о любви и смерти

Я выкрутасов не ценю.



Так догорай, моя валгалла,

Предатель бей наверняка,

Хоть всё, что сердце отвергало,

Воздвиглось тоже на века!




«Как вдох, застывший на губах…»


Как вдох, застывший на губах,

И долгий выдох,

Возник и растворился Бах

В окрестных видах.



Беседуя, восходит ввысь,

Бредёт к привольям,

Туда, где облака сошлись

Над тёмным полем.



Вдруг задрожал его орган,

Заныв, загукав,

Как укрощённый ураган

Уставших звуков.



И немота продолжит спор

Во мгле бессилья

С Тем, кто объятия простёр

И отнял крылья.




«Как твой народ могуч и музыкален!..»


Как твой народ могуч и музыкален!

Пойдем туда, где с некоторых пор

В предощущенье будущих развалин

Изобразил валгаллу бутафор.

Своих подруг мужчины в твердых шляпах

По вечерам на оперу везли.

Стучали кружки бражников разлапых,

Со стапелей сходили корабли.

Сталь плавилась, изготовлялся порох.

Широкоплечий пролетариат,

Пленённый вальсом, состоящий в хорах,

Военным маршам оказался рад.

Вдруг бушевал, речами разогретый,

Шагал на революцию в строю

И покупал перронные билеты,

Лелея честь рабочую свою.




«Как лёгкий жемчуг в тесной снизке…»


Как лёгкий жемчуг в тесной снизке,

Мерцали звуки и текли,

И под руками пианистки

Взметались к небу от земли.



То грусть, то буйное веселье,

Сменяясь, горячили кровь,

И рассыпалось ожерелье

И собиралось вновь и вновь.



И в гармоническом сумбуре

Волны, встающей на дыбы,

Клубились будущие бури

Уже нахлынувшей судьбы.




Каста


Седая внучка конокрада

Гадала мне в мой горький миг,

И вот права: одна отрада —

В бумаге белой этих книг.

И с той поры уже не часто

И лишь в дурные времена

Ко мне взывала эта каста,

Ведь всё уплачено сполна.

И годы схлынули, истаяв,

И всё ж с годами не исчез

К забывшей путь от Гималаев

Породе этой интерес.

И ведь не зря они воспеты,

И, убежав на край земли,

Гостили в таборах поэты

И степью за толпой брели.

И я завидую свободе,

И силу чувствую родства,

Когда горят на небосводе

Их золотые божества.

Как напирают эти лица!

Стоит простак, оторопев…

Но чья-нибудь судьба вершится

Под их неистовый припев.




Бозо[5 - В Закавказье вредоносный магический предмет, подкидываемый в дом.]


К.В.


Вдруг углядела в бытии сожжённом

Орудие колдуньи, и оно

Подложено в жилье молодожёнам.

Так всё сбылось, что было суждено.



Так отомстила бывшая невеста,

И спился муж, всё вкривь пошло и вкось.

Зарытое в укромнейшее место

Спустя десятилетия нашлось.



И нет спасенья от заклятья злого —

Всё новые злосчастия встречай!

Но иногда довольно только слова,

Оброненного мельком, невзначай.




В обсерватории


Куда ни рвёшься духом пленным!

Вот Млечного пути пыльца…

И расцветающим вселенным

Нет объясненья и конца.



Блистательно разнообразным

В столпах нездешнего огня

И утомительным соблазном

Влекущим издали меня.



Так женских платьев переливы,

На миг приковывая взгляд,

Текут, медлительно – ленивы,

И выбор, может быть, сулят.



Зовут – простившись с мелкой скверной,

Нырнуть в алмазную дыру,

И есть в бессмыслице безмерной

Благая весть, что не умру.




«Сильна усталость в этой аватаре…»


Сильна усталость в этой аватаре,

А там вдали трепещут камыши,

Свистят, снуют, жужжат земные твари,

И отдых есть для временной души.



Под этим небом и меня оставьте,

И пусть растает в мириадах лет,

Как память о нездешнем астронавте,

Нелепой жизни выгоревший след.



Но чище карма в этих посещеньях.

Вдруг журавлей увидишь перелёт,

Уснёшь в цветах… Как молвил их священник:

«Степь отпоёт».[6 - Сказано оставившим в степи спутника Велимиром Хлебниковым, которого в Иране называли «Гуль-мулла» («Священник цветов»).]




Тейярдизм


Наверно, мыслит эта плесень,

И скудный ягель, этот мох,

Олений корм, так чёрств и пресен,

Весь от раздумий пересох.



Всё, все… И даже эти скалы!

Что понял этот крутосклон?

Всех извержений пламень алый

Сознаньем высшим наделён.



Дойдя до белого каленья

Под вечной оболочкой тьмы,

Ядро Земли плодит виденья,

И это наважденье – мы.



И совесть мы не успокоим,

Когда помчатся корабли

Вихрящимся пчелиным роем

От оставляемой Земли.




Инопланетянин


Своей особостью изранен,

Познав хозяев злость и спесь,

Пойми же, инопланетянин,

Что ты своим не станешь здесь!



Ты доберёшься до истока

Наречий здешних, бодр и рьян,

Но в пониманье мало прока

И нет приязни от землян.



За их злосчастия в ответе,

Ты будешь рвать стальную сеть,

Взывать в слезах к иной планете

И в небо звездное глядеть.




Старое дерево


Теснится роща молодая,

А всё же место в ней нашло

И дерево, что, увядая,

Роняет лист в своё дупло.



А будет ли оно весною?

Но, узловата и стара,

Какой-то кажется родною

Его служивая кора.



Оно пожить ещё готово.

И хочется понурый ствол

Обнять, как мастера седого,

Который к правнукам забрёл.




Папоротник


Творец ещё учился… Опыт ранний,

С особым тщаньем выписанный лист

Был послан в мир немыслимых созданий,

Так изузорен и многоветвист.



Разрозненный, он состоял из множеств

И гордостью со Дня Творенья был

Природной Академии художеств

И живописцам оказался мил.



Он облика уже не переменит,

А ящеров давно на свете нет…

Его прицепит к шлему Плантагенет,

Явившийся чрез мириады лет.



Так жить и жить среди лесного быта,

Безмолвья, сухостоя, забытья

И на горючем срезе антрацита

Оставить чёткий оттиск Бытия!




«Я помню ветхое крыльцо…»


Я помню ветхое крыльцо

И в доме звуков переливы —

О, голос, нежный и смешливый!

Но только позабыл лицо.



Что время сделало со мною!

Иль то смятение виною,

Когда пленяла эта мгла

И первой женщиной была?



И то, что в сумерках случилось

И жизнь поворотило вкось,

Всё в судорогу превратилось

И в зыбкой тайне расплылось.




«Как над минувшим ни злословь…»


Как над минувшим ни злословь,

Оно и дорого и мило.

И в ненависти есть любовь,

Её внушают нам светила…



Зачем её в себя влюбил,

Когда в преддверье эпопеи

На это сердце устремил

Незримый луч Кассиопеи?




«Ты волен был и шёл, куда вело…»


Ты волен был и шёл, куда вело,

Где сердце свежим холодом дышало.

Теперь смирился, оценил тепло.

Ты изменился, пусть и запоздало.



Ты стал другим. Ты был в пути жесток.

Сейчас, к чужой участливый печали,

Таким бы ты, быть может, и привлёк

Тех, кто тебя с презреньем отвергали.



Но, вспоминая то, каким ты был,

И, ветхие перебирая были,

Ты, разлюбивший то, что разлюбил,

Не упрекай за то, что разлюбили!




«Конечно, слушала, не слыша…»


Конечно, слушала, не слыша,

И не слова, а тишина,

Касавшаяся нас всё тише,

Была единственно важна.



Лишь хлынувшая в разговорах

Признаний сбивчивая речь

И шелест уст, и слабый шорох

Одежды, падающей с плеч.




«Поверь горячке поцелуя…»


Поверь горячке поцелуя,

Что очевидный в свете дня

Твой возраст, лишь тебя волнуя,

Не существует для меня!



Что юность, всё не отлетая,

Сияет в прелести былой,

И прядь всплеснулась золотая

За этой стрижкой пожилой.




«Не срезав угол, споря с Пифагором…»


Не срезав угол, споря с Пифагором,

Пошёл к тебе запутанным путём,

Не скорым, но, однако, тем, которым

Мы шли в таких же сумерках вдвоём.



Ещё в другом я разошёлся с греком

(Он знался с египтянами к тому ж),

Что, веря разделившим нас парсекам,

Не верю я в переселенье душ.



Всё чудится: к неведомому краю

Зовёшь меня, ушедшая во тьму,

А я пока дорогу удлиняю

К оставленному дому твоему.




«Нетленна память первой встречи…»


Нетленна память первой встречи,

И даже – я могу не жить,

Но эти сбивчивые речи

Уже священны, может быть.



Ещё сойдёмся в жизни новой,

Ведь только через тридцать лет

Распался этот лист кленовый,

Тобой протянутый в ответ.




«И, собираясь в новый дом, немилый…»


И, собираясь в новый дом, немилый,

В разлившуюся вслушиваясь тишь,

С какой-то лихорадочною силой

Всё то, что оставляешь, оглядишь.



Удержишь ли хоть призрачные эти

Миры, что здесь из пустоты воздвиг,

И эти голоса десятилетий,

И вдумчивую эту пыль от книг?




Лимонное деревце


Давно лимон из косточки здесь вырос

На пятачке коротеньком, хоть плачь,

И скрыто в листьях, плотных, как папирус,

Летописанье ссор и неудач.



Он жил в горшке, сроднился с нашим бытом,

Чуть шелестел, касаясь потолка.

Быть может, видел в мире призабытом

Севильи золотые облака.



Но принял он и эти поколенья,

И этой почвы дорогую пядь,

Снег за окном… И в день переселенья

Задумался и листья стал терять.




Старые вещи


Среди потёртостей и вмятин

Я отдыхать душой привык.

Красноречив и прост, и внятен

Вещей ветшающих язык.



Всего важней и сердцу мило

То, что досталось с детства мне,

Ещё родителям служило

И недвижимо в тишине.



Любовно тронешь ковш и ножик,

Или в шкафу найдешь лоскут,

И вспять, пройдя незримый обжиг,

Десятилетья потекут.



И новой утвари не надо.

И жизнь не вся ещё прошла,

И постарение – награда,

Прикосновение тепла.




«Есть упоенье в пробужденье раннем…»


Есть упоенье в пробужденье раннем,

Когда берёт оттенки цветовые,

Рождается, твердеет в очертаньях

Привычный мир, являясь, как впервые.



Ещё люблю метаморфозы эти,

Но клонит в сон, где вновь цвета сомкнутся.

И хорошо проснуться на рассвете,

И хорошо заснуть, и не проснуться.




«На книжных полках больше стало пыли…»


На книжных полках больше стало пыли.

Я постарел, и за мелькнувший год

Две женщины меня уж разлюбили.

Хотел бы знать, что третья не уйдёт.

Она ко мне приходит на рассвете

И вносит вновь во всё, что говорит

Тревожный жар своих тысячелетий.

Но неизвестен возраст аонид.

И та, что заходила к Архилоху

Была с Катуллом в горькие часы,

Еще и в эту молода эпоху,

Погибельной исполнена красы.




«Люблю я тех, кому дано…»


Люблю я тех, кому дано

Стихотворение одно.

Я знаю, если ты – не гений,

Многописанье – тяжкий грех,

Но пусть живёт одно из всех

Нахлынувших стихотворений!

Есть божества, они – о, да! —

Со мною странствуют всегда,

Но вдруг приходят, сердце тронув,

И так немного дарят строк

И горький воздуха глоток

Мне Кочетков или Сафонов.




«Напомнит лес о русокудром Леле…»


Напомнит лес о русокудром Леле,

А, может быть, о лешем колдуне,

И звук жалейки, жалоба свирели,

В вечеровой раздастся тишине.



Снег упадёт негаданным подарком,

Или пригорода чёрная весна

О бормотанье сбивчивом и жарком

Расскажет, говорлива и бурна.



А северная зимняя столица —

С игрой вечерней, с цокотом копыт

Анапесту позволит возвратиться

И прозу, и простуду возвратит.




Рифма


Одна с божественным порывом…

    Боратынский «Рифма»

Кричит акын, то злой, то сладкогласый,

То жгучий, то журчащий, как вода,

И старых рифм несметные запасы

Не истощатся никогда.



Рот разевает, мнет живот обвислый,

Пытаясь рифму новую найти,

И новые сбегаются к ней смыслы,

Иные открываются пути.



Куда заводит рифма в самом деле!

В младенчестве укачивал её

Хребет коня, подобный колыбели…

Но вот уходит в странствие своё.



И воинство доскачет до Китая,

И мчится вестник на крылах орла,

Пока клокочет, чувства сочетая,

Та, что у вас, в Европе, умерла.




Статуя писца


Кажется, что щурится от света,

Продолжая жить невдалеке,

Изваянье памятное это

С тростниковой палочкой в руке.



Хитроватый и широколицый,

Взгляд вперил в каменносечный фриз,

Где рабы согнулись над пшеницей

И над пиром жаркий диск завис.



Мумии, конечно бы, продрогли,

Если бы не вещие слова.

Если вносишь душу в иероглиф,

То она останется жива…



Я и сам из этого сословья.

Верен тем, кто подлинно велик,

Добавлять последние присловья

К ветхому папирусу привык.



Бугорок на среднем пальце высох,

Это жизнь с годами нанесла

После стольких списков и расписок

Твёрдую примету ремесла.



И угрюмо говорю собрату,

Осмотрев тысячелетий тьму:

«Как живёшь и за какую плату

Фараону служишь своему?»




«И этот ветер, нежащий покуда…»


И этот ветер, нежащий покуда,

Бодрящий, прибывающий, живой,

Ведь, может быть, уже он и оттуда,

Где – чернота за вьющейся листвой.



И тягой своего круговорота

Еще он станет увлекать туда,

Где тихоструйно овевал кого-то,

С кем ты простился в давние года.




«Произношу я слово в тишине…»


Произношу я слово в тишине,

И нарастает шелест листопада,

И голоса прихлынули ко мне,

Заговорила шумная громада.

Уснувших пробуждая тут и там,

Ушедших отнимая у природы,

Перебегают крики по холмам,

Год, убывая, окликает годы.




Пробуждение


Я дорожу отрезком пробужденья.

В каком тумане перейду межу

В том и живу и провожу весь день я,

Сажусь за стол, по улицам хожу.



Ещё блуждая и скользя по краю,

Минувшее впускаю в жизнь свою,

Вернуть давно ушедших успеваю

И домочадцев снова узнаю.



И в эти сокровенные минуты

Я с теми, кто немыслимой дали,

И в сонный мир моей душевной смуты

Живущие покуда не вошли.




Усталость


Как заката размытую алость,

Розоватость, потом темноту,

В старых людях люблю я усталость,

В них тепло угасания чту.



Так не всё ещё жизнь угасила,

Миновавшего светится весть,

Будто некая скрытная сила

В глубине этой слабости есть.



То, что, как бы душа ни устала

От обманов, трудов и утрат, -

Повидавшего в жизни немало

Побуждает смотреть на закат.




«Степь опьяняет, как впервые…»


Степь опьяняет, как впервые,

И вновь дорога далека,

И над кочевьем-кучевые,

Кочующие облака.

И всё вытягивают степи,

И умножаются стократ.

Их отступающие цепи,

Отодвигаясь на закат.

Где, словно первая влюблённость,

И розовость ещё видна,

И одолели отдалённость

Мечтательность и глубина.




Звук


Как знахарь к родникам и кладам

Подходит с помощью лозы,

Мне звук певучий где-то рядом

В ночные чудится часы.



Но, может быть, источник звука —

В дремучей чаще, и она

Пришельца гонит многоруко,

Путь заграждает, как стена.



Уже давно ему не внемлем,

Лишь погружаемся в туман,

Беспечно странствуя по землям

Всех этих кривичей, древлян.



Но с их певучестью былинной,

С той призабытой так давно

Их драгоценной сердцевиной,

Поэта сердце сроднено.




«Что из себя осталось вытрясти…»


Что из себя осталось вытрясти?

Какие вспомнятся новеллы?

Но больше нет мастеровитости,

Всей повести сильней пробелы!



Как будто в сердце что-то хрустнуло…

Нечаянно облившись кровью,

Для творчества созрел ты устного,

Приблизился к молитвословью.



И вот уже отстал от моды

На резком выломе

И разучился в эти годы

Писать чернилами.




Послесловие


Вдруг опадают листья сада,

Бассейнов меркнут зеркала,

И вот когда Шахерезада

С последней сказкою пришла.



Ну, что ж, уже не плыть Синдбаду,

Никто не вымолвит: «сезам»,

И джинн, вселившийся в лампаду,

Не снизойдёт к пустым слезам.



С чем просыпаться на рассвете

И в сумерках чему внимать?

Но перед шахом плачут дети,

Кричат и обнимают мать.



Так удержи клинок дамасский,

Аллаха больше не гневи

И вспоминай, как вечер сказки

Преображался в ночь любви!




Бессмертие


Коринна, Лесбия, Лаура, Беатриче.

Алеонора и Элеонора.

И Жанна… Да, не только незнакомкам

Бессмертье дарят пылкие поэты.

Шарлотта и Фредерика… Он был

Любвеобилен… Некая «Зулейка»

И Ульрика, прожившая так долго.

Амалия. Марыля Верещак.

Грузинка Мери… А у нас в России —

Карамзина. Пожалуй, Воронцова.

Лопухина. Денисьева, конечно.

Панаева, увы. Мария Лазич

И Бржесская. Дельмас. И эта Лиля.

Берберова на горе. Виноград

И призраки Высоцкой и Ивинской.

Горенко Аня до всего. И Ваксель.

Стихи дарились изредка и жёнам.

Пленира, Люба. Всё же и Наталья.

Любви мы не коснёмся однополой,

А поэтесс великих было мало.

Похоже, что одна. И у неё —

Недоброво и Анреп. А Кутузов

Привидится к ненастью. Вот и всё.




«Где подойдёт вторая дата…»


Где подойдёт вторая дата,

Не угадать, но вряд ли там,

Где начиналось всё когда-то

И подчинялась жизнь мечтам.

И в море вынесло из шлюза,

Нашлись блаженные слова.

И эта маленькая Муза

Уже стара, ещё жива.




«Там на рельефе жрец и жрица…»


Там на рельефе жрец и жрица.

Ещё, пожалуй, много лет

Священнодействие продлится,

Хотя богов давно уж нет.



Что стало мастеру задачей?

Внести под храмовую сень

И в камне закрепить горячий,

От ясной веры вечный день.



И вот знакомое изустно

Явилось надписью резной,

И нет искусства для искусства,

Есть жизнь и смерть, и страсть, и зной.




Вторая тетрадь





«И всё же этот бред угарен…»


И всё же этот бред угарен,

И эта кровь черна и зла,

Как тот отчаянный татарин,

Который вырван из седла.

Но, и охваченный арканом

(Теперь и жизнь недорога!)

В порыве бешеном и рьяном

Загрызть пытается врага.

Ну, вот, их набежало много,

Тебя сдавили, повлекли,

А ты схватил обломок слога,

Кусок железа, горсть земли.




Творчество


То хлещет, то с упругой силой

В стекло стучится дождь унылый.

То залепечет, иссякая,

То вдруг, ликуя, зазвенит…

И у меня судьба такая

По воле поздних аонид.

На остающемся отрезке

Поток химер, меняя вид,

То чуть слабеющий, то резкий,

Как бы из жил моих бежит.




«Тонул в реке и не однажды…»


Тонул в реке и не однажды,

Но был для жизни чуть иной,

Ударившись о камень каждый,

На берег выброшен волной.



Несла стремнина вихревая

Меня в иные времена,

Но понял я, ослабевая,

Что и погибель не страшна.



И, отметая тьму и тину,

Я вижу резкий свет во сне.

Господь, согласно Августину,

В такой таится белизне.




«Бреду я по холмам зелёным…»


Бреду я по холмам зелёным,

Вхожу в большие города,

Метельным, пыльным, неуклонным

Иду путём – к тебе всегда.



И в заводи – над зыбким илом

Через подводную траву,

В ночной реке и в море стылом,

Пока плыву, к тебе плыву.




Колокола


Колоколы-балаболы…

    Ин. Анненский

День сожалений и равнодуший,

Суровый, пасмурный, без тепла.

В округе тихо… Но ты послушай:

Звучат чуть слышные колокола.



Гудят, как сказано, балаболы.

Издалека посылает медь

Свои торжественные глаголы.

Кого же время сейчас отпеть?



– Помедли! – я говорю, – не надо!

Рано итоги мне подвела.

… Но это прожитых лет громада

Колеблет призрачные колокола.




Вис и Рамин


Поеду в Мерв, на городище гляну

И, растравляя старую тоску

Пойду к нему по ржавому бурьяну

По выжженному дряхлому песку.



От времени твердыни стали низки,

Но видят всё бойницы из руин.

Здесь пленнице любовные записки

На лёгких стрелах посылал Рамин.



Сменялась вера, исчезало царство,

Разбит светильник, рушится карниз,

Но не забыты ревность и коварство,

И снится прелесть своевольной Вис.



Пустыня внемлет собственным рассказам

И вся ещё наполнена былым

В Туркмении, столь изобильной газом,

Что безвозмездна ссуда на калым.



Чужая жизнь, и что могло увлечь в ней!

Но ничего среди забот и смут

Нет повестей любовных долговечней,

Еще и нас они переживут.




Таволга


И свежая дохнула таволга,

Сырая влага луговая

Провеяла, оставив надолго

В душе печаль родного края.



Так дышит сильная, росистая

Сама земля, и, может статься,

К себе, в себя зовёт неистово,

Не позволяя с ней расстаться.



Всё вновь – ещё не утолённая —

Тебя взяла и воскресила

В любой былинке заключённая

Её растительная сила.




«На излёте, в упадке…»


На излёте, в упадке

Небеса вопросил,

Удивляясь загадке

Прибывающих сил.



В тайной правде и в славе,

Чьи воскрылья светлы,

Подходя к переправе

Через области мглы.



Наугад, ненароком

И всему вопреки,

Возвращаясь к истокам

Через устье реки.



Невзначай, наудачу

В золотую зарю!

И ликую, и плачу,

И лечу, и горю.




«Мы так давно в необъяснимой ссоре…»


М.Н.


Мы так давно в необъяснимой ссоре,

Но часто возникают в дымке лет

Пути-дороги, города и море,

Совместным приключеньям счёту нет.



И мы так много друг о друге знаем.

Ну, как никто, пожалуй… Но угрюм

Непризнанный, оставшийся за краем

Его прямой и благородный ум.



Один звонок, и он сюда примчится,

Войдёт, спасёт… Но с ним войдут опять

Давно меня измучившие лица!

И телефонной трубки не поднять.



И всё-таки я выбрал эту нишу,

И жить в ней в одиночестве готов,

Но чудится, что речь его услышу,

Когда лежать я буду средь цветов.




«Не забыть тебя, серая шкурка…»


Не забыть тебя, серая шкурка —

Как, соскучившись и голося,

Приближаясь угрюмо и юрко,

Предо мной трепетала ты вся.



И не только желание пищи

И восторг от струи молока,

Здесь какой-то духовностью нищей

Повевала немая тоска.



Всё же был этот взгляд нерасчётист,

И тянулось, отстав от всего,

Тяготение двух одиночеств,

Расставанье с одним одного.




«Что сделал этот сладкоежка…»


Заесть ореховым пирогом…

    О.М.

Что сделал этот сладкоежка

И похититель пирожка!

Была из крепкого орешка

Его кромешная строка.



Он вспоминался то с эклером,

То поглощавшим мармелад.

Слегка стеснённые размером

Ещё слова его горчат.



Но полнота и сладость звука

Приоткрывалась в них, когда

Учила музыке разлука

И в бочке плавала звезда.



Как били этого всезнайку!

Всем надоевший, так и знай,

На пересылке чью-то пайку

В безумстве съевший невзначай!




«Немного выпить и добавить много…»


Немного выпить и добавить много,

И в баре, где витает конфетти,

К той молодой, взирающей не строго,

Нет, к пожилой блондинке подойти.



Нагородить с три короба ей спьяну

В предвосхищенье лучшей из поэм

Когда в похмелье, может быть, воспряну…

Здесь всё равно всё кончится ничем.



В конце концов и ничего не надо

Для вечного занятья твоего.

Лишь эта ясность опытного взгляда,

Природы женской грусть и торжество.




«Тверской бульвар. Такая смута…»


Тверской бульвар. Такая смута

От веянья далёких дней,

От близости Литинститута,

Беспутной юности моей.



Как всё же, не переставая,

Какой-то добавляя свет,

Здесь бродит брага стиховая

И до меня протекших лет!



Она и в закоулке всяком

И там, где в приступе тоски

Есенин дрался с Пастернаком,

В кровь разбивая кулаки.




«В саду цветущем, в роще или в чаще…»


В саду цветущем, в роще или в чаще,

Когда бывало в жизни всё не так,

Мне был деревьев говор шелестящий

Как утешенье или вещий знак.



В часы такие тронуть было сладко

Мне их шероховатую кору

И повторялась ранняя догадка,

Что с мыслью их сольюсь и не умру.



И постигал я кроны разум чёткий

И тайнознанье корня и плода,

Любил деревьев на полянах сходки,

Других собраний избегал всегда.




«Иисус, здесь явленный иконой…»


Иисус, здесь явленный иконой, -

Ясноглазый в сущности гайдук,

Истомлённый, даже истощённый

От раздумий горестных и мук.



К ворогам не знающий пощады,

Осудивший развращённый Рим.

Эти веси, пажити и грады

В зыбкой дымке ходят перед ним.



В прошлом веке был бы партизаном,

«Смерть фашизму!» с ними бы кричал,

Чтоб к Его припал кровавым ранам

Край апокрифических начал.




В Болгарии


И летище, и обиталище,

И вретище на жгучем зное,

И прикоснулось к сердцу жаляще

Утраченное и родное.

Всех этих «ща» чурался Батюшков

С брезгливостью итальяниста,

Но от подводных этих камешков

Теченье речи золотисто.

И древлее слоохранилище —

Твоё богатство и опора,

И неизбывна эта силища

Закованного Святогора.




«Леса в горах сосново-буковые…»


Леса в горах сосново-буковые,

Перемежающийся бор

Славянскими поводит буквами,

Не вырубленными до сих пор.

Их многорукая глаголица,

В безгласных дебрях рождена,

Беснуясь, носится и молится,

Под ветром чертит имена.




Святой Власий


Иконный лик Святого Власа…

Болгарин в ризе золотой,

Он – светлый здесь и седовласый,

И представительный святой.



И, нам Вторым завещан Римом,

Святитель полевых работ

Был на Руси высокочтимым

И охранял крестьянский скот.



А в той стране он звался Блезом,

Где мыслью дерзостной Паскаль

Рассек безверье, как железом,

Явив и веру, и печаль.




«В монастыре скалистом исихастов…»


В монастыре скалистом исихастов,

Где лет пятьсот царила немота,

Всё разорили турки, тут пошастав,

И фрески стёрты, и стена пуста.



Подвижничество сметено пожаром,

И уж не стало для моленья уст,

Но ведь полслова не сказали даром,

И воздух от несказанного густ.



Вот от всего осталось только Слово,

В него вселилась подземелья мгла.

И ангелы молчания благого

Над ним простёрли вещие крыла.




«Блеснула Эос в акватории…»


Блеснула Эос в акватории,

Весь горизонт воспламенив,

И всей сильней твоей истории

Об Одиссее старый миф.



И что б о жатве ни пророчили,

Нельзя оракулам внимать,

Пока скорбит о пленной дочери

Деметра-мать.



Приносят траурные маки ей,

И осыпаются сады,

И Гелиос плывёт над Фракией

На гребне облачной гряды.




«Как было небо звездное бездонно…»


Как было небо звездное бездонно

И трепетал познанья смутный свет,

Когда в саду на пире у Платона

Сходились все достойные бесед!



Когда бы ты попал туда, незнайка,

И что-нибудь поведал им о нас,

Ну, чем бы удивил их, угадай-ка!

К чему об электричестве рассказ?



Кончался век пастушеских идиллий,

Любовников пустая болтовня,

И факелы горели и чадили,

И было мало светового дня.




«О, это небо Пифагора…»


О, это небо Пифагора!

И Гелиос, и Орион,

Персей, открывшийся для взора,

И пенье сфер со всех сторон.



О, сколько музыки бесценной

В мерцающей и льющей свет,

Столь стройной эллинской вселенной!

Она прекрасна, спору нет.



И вся в эфирной оболочке…

А ведь действительность груба,

И кличет Диоген из бочки

Нерасторопного раба.




«Благоуханно-нежен, бело-розов…»


Благоуханно-нежен, бело-розов

Блаженный день цветенья и тепла,

И, закружившись возле медоносов,

Не скоро в улей улетит пчела.



Текут века в раздоре и в разгуле,

И спор ведут Гомер и Гесиод,

И дни войны – опустошённый улей,

И годы мира – вожделенный мёд.



Но жить и жить, не ведая о прочем!

Весна пьянит, и чудится спьяна:

Жужжанием раздумчиво-рабочим

История с презреньем пронзена.




Аната


Богиня Обмана Аната

Бессмертна, тужи-не тужи…

Всё вновь, как в Элладе когда-то,

Приемлешь служение лжи.

От первого в жизни обмана

Незримо ты царствуешь, Ложь,

И правду теснишь невозбранно,

И в храмах, и в семьях живёшь!

Конечно, везде ты презренна,

И всё же, как долго ни жить,

Не выйти из этого плена

И жгучие клейма не смыть.

И всё ж помоги, дорогая,

Избавив от тягостных встреч,

Упавшему, изнемогая,

Слова утешенья изречь!




«На земляных работах всё татары…»


На земляных работах всё татары.

Они и спать способны на земле,

Трезвы и востроглазы, и поджары.

А русские всегда навеселе.



И эта кровь и та меня учили

То разрывать словесные пласты,

То буйствовать, не покоряясь силе,

То чуда ждать от вещей темноты.



Единоборство в жилах беспрестанно.

Такая смута! Но завещан мне

Ещё и шелест пальмовый Ливана,

Мятежный и молитвенный вдвойне.




Вить


Но их нельзя остановить,

Они идут, они пришли

Туда, где вьётся речка Вить,

Всё, не витийствуя, сожгли.



Осталась только речка Вить,

Но вечной влюбчивости быт

Успел под кистью в небо взмыть,

Стремглав по воздуху летит.




«Кто знал, что так надолго припозднится…»


Кто знал, что так надолго припозднится

Вернуться обещавший в добрый час!

Страшна монахам стала власяница,

И пламень веры в сумерках угас.



Любимый миф как будто отработан,

Тысячелетья рушатся в провал…

Где Он теперь, где в рубище бредёт Он,

Пока к Нему Израиль не воззвал?



Возможно Богу тоже нужен роздых,

Он так устал от наших войн и смут.

Иль, может быть, на отдалённых звёздах,

То там, то тут, всё вновь его распнут.




«Мелькнули горы и пустыни…»


Мелькнули горы и пустыни,

Утрат и обретений дни.

Устав от горя и гордыни,

Одну пещеру помяни.



Себя припомни в Вифлееме,

Бредущего почти ползком

И плачущего вдруг со всеми

В смиренном сборище людском.



Там, чудится, вместились все вы,

Где взявший власть небесных сил

Открыл глаза младенец девы

И плачем пищи попросил.




«Всё было внове маленькому Богу…»


Всё было внове маленькому Богу,

И пирамиды, и широкий Нил.

По азбуке он шёл от слога к слогу,

Своё всезнанье временно забыл.



Разграбленные рушились гробницы.

Чужая речь была черства, резка.

И мумии, угрюмо-чернолицы,

Порою выступали из песка.



А в том краю, где явится Он вскоре,

Лилеи забелели средь зимы,

Нагорный ветер, колыхавший море.

К Его приходу обновлял холмы.



Меж тем к Нему уже взывал Вергилий,

Сивилла воплем заклинала тьму,

И рулевые тонущих флотилий

Молились безымянному Ему.




Руфь


Вот караванная стоянка.

Здесь останавливалась Рут,

Бродяжка, Руфь-моавитянка.

О ней преданья не умрут.

Здесь в пыльную вели дорогу,

Велели опекать свекровь

Любовь к ещё чужому богу

И к дряхлой женщине любовь.

Вот – зыбь извилистой, как змеи,

Священной в будущем реки

И эти нивы Иудеи,

И вдовьей доли колоски.

Но суждено ей, смуглой с виду,

Простой, как сердца чистота,

Прабабкой сделаться Давиду

И стать праматерью Христа.

В лучах нахлынувшего света

Не меркнет повесть давних дней.

Превыше крови верность эта,

Клянусь я матерью моей!

И верил Розанов недаром

В годину голода и смут,

Что Русь, объятая пожаром,

В Твой храм войдёт, как Руфь, как Рут.

О том Зосима и Савватий

В свои молились времена,

И ангельских крылообъятий

Над ней сияет белизна.




«Клиент смущенный брадобрея…»


Клиент смущенный брадобрея

На фотографии смешной,

Щекой намыленной белея,

Привстал, чтоб кинуться за мной.



Запечатлев цирюльню эту,

Я ноги уношу стремглав.

Уже вселившийся в дискету,

Он негодует, не догнав.



От зноя улица туманна,

Лишь очертания видны:

На ветке скачет обезьяна,

Степенно шествуют слоны.



И хода нет из этой дымки…

Быть может, словно бы в плену,

Я сам живу на чьем-то снимке,

Прервавшем жизни быстрину.




«Покуда не разверзлись хляби…»


Покуда не разверзлись хляби,

Жестокий зной царит в Пенджабе.

И демоны заходят в храмы,

И жалобный тигриный вой

Из джунглей Маугли и Рамы

Взывает к тверди огневой.

И звук свирели еле слышный

Истаял в воздухе, иссяк.

Скрываются пастушки Кришны,

И пыльный подступает мрак.

Иные девы замелькали,

Пустившаяся с ними в пляс

Здесь всё живое губит Кали,

И гневный Шива мир потряс.

Но тут отшельник стал махатмой,

Бог оступился сгоряча,

И смертоносно-благодатный

Бушует ливень, хлопоча.

Когда же отгремит Варуна,

Мгновенно расцветает луг,

И мирозданье снова юно,

И боги множатся вокруг.

Но даже им положен отдых.

Как только ливень приослаб,

Молясь на горных переходах,

Ислам вторгается в Пенджаб.




Коломбо


Загорелись алмазы, ночь стала ясна,

Поглотила твою одинокую душу.

И уже выбегает из моря Луна

И ложится на сушу.



Так неужто здесь ордена ждать или тромба?

Там созвездья беседу ведут… Поспеши

В это марево, в пальмовый шелест Коломбо!

Ночью там не бывает отдельной души.




Кайфын


Всё чудится Кайфын раскосый,

Что всеми вихрями продут.

В нём иудеи носят косы

И богдыханов свято чтут.



Желты, как все, и – те же щёлки

Бессмертных этих карих глаз,

Но вот начертанный на шёлке

О днях Иосифа рассказ!



Здесь можно и на казнь кого-то

Нанять, когда уж притеснят,

Но соблюдается суббота,

И засыпает шелкопряд.



В субботу заперты конторы,

И свечи зажигает раб,

И шевелится свиток Торы.

Объятый конусами шляп.




Ханьчжоу


Ф.Ф.


Вот уж скоро дорога в Ханьчжоу,

К фонарям и узорным зонтам!

Любопытство и тяга к чужому

Есть у шёлковых девушек там.



Может-быть, лишь тебя-то и ждали

В стародавней гостинице той,

Где улыбчивый облик печали

Осеняет дракон золотой?



Может быть, о тебе в самом деле

Там грустят, где, всему вопреки,

На приданое копят в борделе

Серебра небольшие комки?



Где подносится в паузах опий,

Но случается – не прекословь! —

Словно лотос, растущий из топей,

Темноту озаряет любовь.




Монгольский конь[7 - Подлинная история. В Монголии ему воздвигнут памятник.]


Монгольский конь военнопленный,

Ты, крепко сбит, хоть ростом мал,

Как будто на краю вселенной,

В берлинском ZOO тосковал.

Был неразумен и внезапен

Непостижимый твой побег,

Но без ранений и царапин

Фронт перейдён и сотни рек.

Скажи, какому верен долгу,

Ты пересилил болью всей

За Вислой Днепр и Дон, и Волгу,

Урал, Иртыш и Енисей?

Над знойной степью вырастая,

Лесной пожар вставал вдали,

Но ни тайга, ни волчья стая

В судьбу вмешаться не смогли.

Ты эту выдержал дорогу,

Ведь встречи жаждала душа…

(Не так ли мы приходим к Богу,

В земных пределах путь верша?)

Спросонья был хозяин хмур твой,

И, словно некий новый сон,

Увидевши тебя за юртой,

Почти не удивился он.




Черника Черчилля


Любого летчика империи великой

На трапе, если ночь темна,

Снабжали наскоро пакетиком с черникой

И заостряла зрение она.



Бомбометание – жестокая наука,

Пусть роются лучи в небесной глубине,

Прости, Лили Марлен, выходит смерть из люка!

Кёльн, Эссен, Дюссельдорф – Германия – в огне!



Нет, остров англичан, прославленный по праву,

Не покоряется, хоть плачь,

Сопротивляется, трясущийся от «Fau»,

Не слышит ваших передач,



Не хочет нипочём отравленного пойла

И милости от мирового зла,

И собранная впрок в болотах Конан-Дойла

Черника Черчилля кисла.




Лейпцигский вокзал


И Лейпцигский вокзал, в который

Под ровный, дребезжащий гром

Едва заметный поезд скорый

Влетает пушечным ядром.



Узрев гигантский этот узел,

Его имперскую судьбу,

Тот, кто Европу офранцузил,

Перевернулся бы в гробу.



Тут воля кайзера крутая

Под сенью прусского орла

До Занзибара и Китая,

Казалось, рельсы довела.



Но две войны мечту сместили,

Вокзал чрезмерно стал велик,

И нужды нет в тевтонском стиле,

Немецкий выдохся язык.



Лишь грёзой планов отдалённых

От каменных сквозит громад

И памятью об эшелонах

На Аушвиц и Сталинград.




«Скрывающийся от дуэли…»


Скрывающийся от дуэли

И разорившийся дотла…

Афера в газовом картеле —

Не надо браться за дела!



Затеявший роман с кузиной,

Отвергнутый и тут, и там,

Весь в круговерти стрекозиной

Влюблённостей и мелких драм.



И всё же этой продавщицей,

Далёкой от каких-то книг,

Неграмотной, веселолицей,

Нечаянно пленённый вмиг.



И внемлющий, больной и хилый,

Любви, склонившейся над ним,

Над всей матрацною могилой, -

Он до конца невыносим!



Иронией, такой суровой

И становившейся всё злей,

И смехом, рушившим основы

И настигавшем королей.



И вы стихи его сожжёте,

Да только песенке одной

И за работой подпоёте,

И, воспалённые войной.



– И ты, палач, постой, помешкай!

Тебе напева стало жаль,

И огорошен ты усмешкой,

Промчавшейся через печаль.




В Карраре


Средь белых мраморов Каррары,

Всей мощью скал заворожён

И ясно ощущая чары,

Как будто годы прожил он.



Спал у костра до зорьки ранней

И думал, заключив расчёт,

Какие сонмы изваяний

Из каждой глыбы извлечёт.



И древних превзойдёт при этом,

И равных не было и нет!

Померкнут Фидий с Поликлетом

Под крыльями его побед…



А вечность, пьяная менада,

С улыбкой сонною стоит,

Любуясь гроздью винограда,

У входа общего в Аид.




Метастазио


И голоса кастратов и сопрано,

Серебряная времени мембрана

И блеск, и мгла картонных Пропилей

В рукоплесканьях пап и королей.

Однако же, как сочинял он прытко!

Любой сюжет нейдёт из головы…

И то была последняя попытка

Осилить словом музыку…Увы!

Вот эти гениальные либретто

Она накрыла, поглотив волной,

Всем золотом ликующего света,

Пришедшего из области иной.

Ну, вот и всё… Покинутой Дидоны

Ахматовой препоручил он стоны.

Столетий лавры неразлучны с ним

И – Метастазио, ужасный псевдоним.




«А вот и эта лестница в Duomo…»


А вот и эта лестница в Duomo[8 - Миланский собор.]!

На поворотах вглядываясь в даль,

Открывшуюся с каждого подъёма

По ней с одышкой тучный шёл Стендаль.



Теперь уже нельзя подняться выше,

И, как цвета сцепившихся эпох, -

Багровые и розовые крыши

И тёмных толп рассыпанный горох.



Приносит ветер отголоски арий,

Витает ангел в каменном раю,

И умилённый вспомнил карбонарий

Свою любовь и молодость свою.



И где-то там, куда и не доскачем

Из этих лет и сладостных широт,

Снега России с гиканьем казачьим

И всей Великой Армии исход.




Duomo


Молчу, стою и ничего не стою

Пред этой розоватой белизной,

Где сочеталась святость с красотою

И легче пуха камень стал резной.



Как нас возносит над житейской бездной

Его безмолвный ангельский язык!

А ведь народ не столь безгрешен местный

И заповедям следовать отвык.



Но, кажется, его простят без спора,

Да и себя он оправдает сам

Всем кружевом Миланского собора,

Протянутого нежным небесам.




Мурано


Последний выдох стеклодува

Течёт, стихая и журча,

И вышла птица остроклюва,

И остывает, горяча.



Чуть золотится зыбь сквозная,

А в лёгких боль минут и лет.

Чем кончить речь ещё не зная,

Так дышит и творит поэт.



Песка и пламени избыток,

Отпрянув, удержал цвета,

И просиял хрустальный слиток,

Овеществлённая мечта.




Венеция



I

В этом городе странном

Хороша теснота,

В ней страстям и романам

Всё ж найдутся места.



Из таинственных щелей

Выбегал карнавал

Этих масок, веселий

С говорком зазывал.



Эту стать и осанку,

Синевой осиян,

Эту венецианку

Возлюбил Тициан.



В этой каменной кладке

Семена и пыльца,

Воздух едкий и сладкий,

Пронизавший сердца.


II

Вот эти бронзовые кони

И лев, раскинувший крыла!

Здесь в споре Гоцци и Гольдони

Не вся ли жизнь твоя прошла!



Театром был любой проулок,

И пересказанный Восток,

От голосов актёрских гулок.

Был от кофейни недалёк.



Водой объятая всецело

Земля упорна, как металл,

В ней дерево окаменело,

И песнопеньем камень стал.




«Как память о случайной встрече…»


Как память о случайной встрече

С годами превратилась вдруг

Вот в эти длительные речи

И в этот путь из круга в круг?



В каких-то жизней эпизоды -

Жестоко брошены они

То в замерзающие воды,

То в нестерпимые огни.



Ступай дорогой каменистой,

Земли обыденность нарушь,

В ладье плыви к душе пречистой

Через мученья стольких душ!



Сквозь преступленья государей

В её заоблачный приют,

В пространный этот комментарий,

В котором ангелы поют.




Лорд


Лорд, побывавший в Риме и Вероне,

Видавший синеву иных небес,

Ну, и не только на отцовском троне,

Но и в постели знавший эту Бесс.



Но больше он ценил венецианок.

Что там теперь? Быть, может, сыновья…

В алькове пробуждался спозаранок,

Раздумывал и слушал соловья.



В дождливую погоду на досуге

Вновь сочинял он, стоя у бюро.

Тогда к нему войти не смели слуги,

Столовое пылилось серебро.



Что дни и ночи! Мало жизни целой!

Вновь громоздилась ужасов гора.

То шёл он за Плутархом и новеллой,

То жил и жил интригами двора.



То вдруг юнел, то вчитывался в сонник,

То вновь с убийцей дрался на мосту,

То погружался в пыльный холод хроник,

Столетий многоликих темноту.



Возможно ли в них всё принять на веру?

Но кончено… Захлопывал пенал

И этому актёру, браконьеру

Очередную пьесу отсылал.



Дождь обрывался. Сад стоял в накрапах.

По лесенке спускался он к цветам.

Меж тем быстрее, чем цветы на шляпах,

В ту пору люди увядали там.[9 - Выражение Шекспира.]




Наполеон


Наполеон ещё не старый

На острове столь отдалённом.

Он, удручённый это карой,

Не хочет быть Наполеоном.



И ведь не счесть даров Минервы!

Следит по обветшавшим картам

Свои бывалые маневры,

Но хочет быть лишь Бонапартом.



Мог стать поэтом и учёным,

И академиком однажды!

В его лице ожесточённом —

Томление тоскливой жажды.



И океанский ветер веет

И к облакам возносит славу…

Властитель дум, он сожалеет

О той ошибке при Эйлау



О том, что век напрасно прожит…

И видит синие равнины,

И всё насытиться не может

Немытым телом Жозефины[10 - «Жди меня, не мойся!»].




Юстиниан


Всех поражало это благочестье,

И приближённый с лестью и усмешкой

Сказал, что более всего боится

Внезапного, в громах и плеске крыльев,

Исчезновенья басилевса в небе,

Ведь ангелов Господь пришлёт за ним.

И что тут лицемерье и двуличье,

Обман, грабёж, постыдный брак с блудницей,

Предательство, народов истребленье,

Багровый мрак бесчисленных убийств!



Но, вероятно, был бы в наше время

Он менеджером назван эффективным.

Ну, как же, он утихомирил готов,

От персов откупился, кончил смуту

И чистоту ученья отстоял!

Бесспорно превзошедший Соломона,

Чудеснейший он храм воздвиг во славу

Святой Софии. Там сейчас мечеть.




«Служанки эти, эти слуги…»


Служанки эти, эти слуги

Здесь утром улицы метут

И моют окна, трут фрамуги.

Так дёшев и принижен труд.



И взгляд скользит по лимузинам,

Там радость жизни пьётся всласть,

А ведь мазутом и бензином

Незыблемая веет власть.



Гляди-ка, продавцы румяней

Своих гранатов – милый вид!

Но вот что: из незримых тканей

Местами город состоит.



О, это марево сквозное,

В котором изнываешь ты,

Всё из томления и зноя,

Из вожделенья и тщеты!



    Баку




«После третьего стакана…»


После третьего стакана

Кахетинского вина

Средь блаженного тумана

Запеваешь вполпьяна.



И четвёртый будет кстати,

И настолько он хорош,

Что забудешь об утрате,

Воздух юности вдохнёшь.



Выше счастья и печали,

Быстролётны и легки,

Вот уж всюду запорхали

Золотые мотыльки.



Или огненная стая

Чьих-то душ из давних дней,

Над живой душой витая,

Захмелела вместе с ней?




Месть добром


Х.Б.


Здесь ангел Нового Завета

Весь край накрыл своим крылом…

Ты причинил мне зло, за это

Я отплачу тебе добром!



Нанёс мне жгучую обиду…

Нет, не прибегну я к ножу,

Но мщу, не подавая виду,

И слово доброе скажу.



Ну, да, прощают зло порою,

Но слаще отомстить врагу:

Ты сжёг мой дом, я твой отстрою,

Подняться детям помогу.



Вот, обнищав, проходишь мимо…

Мой хлеб отныне будешь есть!

И ты поймёшь – неумолима,

Неотвратима эта месть.



Благодеяний вереница

Тебя нагонит, и тогда

Тебе от них не уклониться,

Живи, сгорая от стыда!




«В то время, жизнь ведя медведем…»


В то время, жизнь ведя медведем,

Ты был у смерти на краю

И дверь не открывал соседям

В берлогу тёмную свою.



Везде молва тебя судила,

Язвила совесть день и ночь,

И женщина не приходила,

Чтобы утешить и помочь.



Но в том, строжайшем из убежищ,

Где спор вели добро и зло,

Был голос музы свеж и нежащ,

Тебе, конечно, повезло.




Марш


Годы жизней заграбастав,

Над минувшим грохоча,

Длится «Марш энтузиастов»,

И не сыщешь калача.



Там, где каторжным гостинец

Люди грешные несли,

Как сияющий эсминец,

Выплыл город из земли.



Путь злодеев и героев

Позабылся и зарос,

И, Владимирку застроив,

Торжествует новоросс.



Только Муза, всхлипнув тонко,

В давний мрак, в былой Аид,

Как с яичком старушонка,

За конвойным семенит.




«Покоя нет, и жизнь берёт за горло…»


Покоя нет, и жизнь берёт за горло.

Водиться тошно с этими людьми.

Вот, кажется, со всех сторон припёрло,

И от кого зависишь, хоть пойми!



Но и в беде ты не изменишь музе.

И ты богат, хоть эта грусть остра,

Является с метафорой в союзе

Инверсия, поэзии сестра.



И эта вертолётная площадка

На доме олигарха говорит,

Что вот придётся и ему не сладко,

Но счастлив ты, служитель аонид.




Термы


В горячей сауне на склоне

Поры реформ и мятежей

Я видывал воров в законе

И государственных мужей.



Как сочинителя и знайку

Там привечали и меня,

Любезно подавали шайку

В блаженство жара и огня.



Одни от власти в полушаге,

Другие в думах о тюрьме,

Все были радостны и наги,

Держа грядущее в уме.



Кого-то позже и убили

Из тех и этих, но тогда

Причастная к незримой силе

Гасила помыслы вода.



И отсвет философской прозы

Пристал к обмылку давних дней,

И свист, и хлёст, и дух берёзы

Остались в памяти моей.



Так, будучи еще не старым,

И постигавший жизнь сполна,

Густым завеянные паром

Застал я эти времена.




Кафетерий


И я, певец исчезнувших империй,

Входил однажды (что же, коль зовут!)

В битком набитый этот кафетерий,

Тогдашних реформаторов приют.



Там были неудачники-поэты,

Экономисты с некоторых пор.

Глотая кисели и винегреты,

О Кейнсе заводили разговор.



Недавно их в правительство призвали.

На алчущие лица их подруг

Я, пожилой, поглядывал в печали,

Не излечив высокий свой недуг.



Прошли реформы кой-какого сорта,

А в памяти тот вечер отражён

И эта жажда власти и комфорта

На юных лицах воспаленных жён.




В родном Содоме


В родном Содоме славно жить и выжить,

Потом его крушенье пережить,

Ну, а в конце такое отчекрыжить,

Что изумится эта волчья сыть.



Вся лагерная пыль зашевелится!

Мне чудится, сейчас за рядом ряд

Барачные измученные лица

По очереди на него глядят.



Как жизнь моя увиденным богата!

При мне дающим интервью врагу

Того, кто гнул и доносил когда-то,

Я жалобщиком видел – не солгу!



Кто шёл по трупам и хватал нахрапом

И в шахматы сражался допоздна

С глядевшим тускло сквозь пенсне сатрапом,

На всякий случай, жертвуя слона.




«Баррикада с каторгой и ссылкой…»


Ю.В. Д.


Баррикада с каторгой и ссылкой,

И войны гражданской жернова,

Злая жертва молодости пылкой…

Как же эта повесть не нова!



Позже в оппозициях вы были,

Смертный путь безропотно прошли,

Сгинули в круговороте пыли,

В лагерной рассеялись пыли.



Это вы меня склоняли к риску,

Заставляли беглецу помочь,

Обязали передать записку,

Из вагона кинутую в ночь.




Лукреций


Лукреций был породы строгой, вятской,

Славянской, угро-финской; вырос он

На почве столь болотистой и вязкой,

И в городке лесном со всех сторон.



И дебрей шум, и холод ледостава

В его письме явили торжество,

И здесь основа северного нрава,

Учёная замедленность его.



Как вдруг степенность оборвалась разом,

Пытливость тесной кончилась тюрьмой.

Была страшна утрата веры в разум,

Как безысходность лагерной зимой.



Но даже в пору, полную унынья,

Слова его, могучи и чисты,

Несли Сиянья Северного клинья

Цветной огонь и трепет высоты.




Юго-Запад


Где он, этот Юго-Запад на границе с мамалыгой,

Край куркульски-хлебородный меж лиманом и Днепром?

На повозке балагулы целый день по степи двигай,

Встретит розами Одесса и кефали серебром!

Прогуляешься, привыкнешь к детским скрипкам и фаготам,

К непристойным анекдотам… Вот естественный цветник

И поэзии, и прозы, ненавистных патриотам.

На торгующем Привозе он из музыки возник.

Всё же долговечны в слове всколыхнувшиеся шторы,

Эти зданья и свиданья с нетерпеньем молодым,

Эти хоры, свитки Торы и налётчики, и воры,

Эти рынки и погромы, превратившиеся в дым.




Россия


Треугольники писем суровых

И безмужние годы, когда

Приходилось пахать на коровах,

И неженская ноша труда;

Победительно вскинутый овощ,

Эти займы, поборы и план,

Этот космос и братская помощь

Населенью неведомых стран;

Всё ты вынесла, через ухабы

В пустоту пронесла на руках,

Ведь тогда ещё были не слабы

Деревенские русские бабы,

Председательши в тёмных платках.




Дым


Знаком я с разновидностями дыма.

С прозрачно-сизым, взмывшим над костром

И впавшим в синеву неуловимо,

С необходимым в странствии былом.



Вот над деревней миротворно-белый

От легких дров березовых дымок

И – желтоватый осенью горелой,

Что груду листьев бережно облёк.



И помню горькой осенённый датой,

От писем отсыревших – голубой,

И вижу, вижу чёрный и косматый

Над крематорной реющий трубой.




«Соседи по-житейски были правы…»


Соседи по-житейски были правы,

Перемогаться предстояло им.

У тех, что шли в предчувствии расправы,

Просили вещи, нужные живым.



Ведь не нужны ни шапка и ни шуба

Плетущимся в унынии таком.

То чемодан выхватывали грубо,

То провожали со своим мешком.



Хватали простыни и полотенца,

Корытца и, рассудку вопреки,

Случалось, забирали и младенца.

Теперь младенцы эти – старики.




Идея


По местности гористой и унылой

Несется диалектики вода,

А это ведь материальной силой

Становится идея, как всегда.



Вот Граник по завету Исократа

Фаланга с боем переходит вброд,

И тезисом, начертанным когда-то,

Вождь побеждает, и толпа орёт.



Провозят Невским трупы на салазках,

Всё жутче голод и не счесть утрат,

И вот уж младогегельянцы в касках

Берут и защищают Сталинград.




«Седой акын, что воплем сиплым…»


Седой акын, что воплем сиплым

Потряс насельников Кремля,

Острижен и обрызган «Шипром»,

И бредит, струны шевеля.



Своим лицом радушно-сизым

И рифмой радуя владык,

Наркома сравнивать с Чингизом

И Солнцем звать вождя привык.



Теперь, на склоне лет, и жить бы,

Имея орден на груди!

Какие новые женитьбы,

Стада какие впереди!



Везде ковры по коридорам

В родной гостинице «Москва».

Весна пришла с Голодомором,

Созрела попусту трава.



Виденья степи мчатся мимо…

Какая мягкая кровать!

И если что непостижимо, -

Лишь запрещенье кочевать.




Антоновщина


Антоновщина. Степь Тамбова.

Глушь, перелески, волчий лес,

Где из-под кустика любого

Мужицкий выпалит обрез.



– Послушай: шебуршит пшеница,

А северней бушует рожь…

Неужто сможешь тут пробиться

И даром хлебушко возьмёшь?



Дух ситного и подового

Вас, нищебродов, опьянил!

И мчится конница сурово

На топоры и зубья вил.



Антонов, он уже без штаба,

Но самого, пока не слаб,

То та, то эта спрячет баба,

И не исчесть любимых баб.



Но ленинским смертельным фразам

Внимает пролетариат

И потчует крестьянство газом,

А избы празднично горят.



И видит лётчик в млечном дыме

Скопленья сосен и берёз,

И к ним сияньями своими

Приткнулся город-кровосос.




Сиваш


– Вода из Сиваша, подвинувшись, вытеки,

Дивизиям путь открывая!

Не будет острей и решительней критики,

Чем эта резня штыковая.



И вот уж вся эта словесность изранена

И тонет в наплывах тумана.

Ценители Бальмонта и Северянина

Убиты чтецами Демьяна.




«В голодноватом Коктебеле…»


В голодноватом Коктебеле,

Не зная, чем заняться, все

Над сбором камешков корпели.

Волошин шёл во всей красе.



Все обожали демиурга,

Он шествовал в дезабилье,

Но в молодого Эренбурга

Влюбилась Майя Кювилье.



Таким лохматым был и странным

Столь эксцентрический Илья.

А после жизнь с Ромен Ролланом,

Супружеская колея.



Но оттого, что это чувство

Не проходило столько лет,

В потёмках выжило искусство

И в чистках уцелел поэт.



И тот огонь, что из окопов

Бойцов на битву поднимал,

И то, что исповедь прохлопав,

Партийный вздрогнул трибунал.



Так, может быть, одна влюблённость,

Такая робкая на вид,

Превозмогая отдалённость,

Страну спасает и хранит?




Довоенные песни


Эти песни, чуждые печали,

Поднимались с вихрем кавполка,

И страну с рассветом извещали.

Как она вольна и широка.



Каторжник от этого мажора,

Пробуждаясь, сбрасывал бушлат,

Трепетали реки и озера

И мосты гремели невпопад.



А потом звучали песни глуше,

Но, вобрав земную глубину,

Только ожидание Катюши

Помогало выжить и в плену.




«Ну где же ты, Святая Русь?…»


Ну где же ты, Святая Русь?

Колокола твои упали,

Твои предсказывать боюсь

Еще грядущие печали.



Берёшь у прошлого взаймы,

А нынешние дни убоги,

И враг, вступая в царство тьмы,

Недаром клял твои дороги.



Но грозная мерцала тьма

Страны, встречая приходящих,

Свои сжигающей дома,

Палящей из домов горящих.




Былина


Из жилы воротной богатыря Сухмана

Кровь хлынула во сне.

От глыбы, что в степях уснула бездыханно,

Бежит к речной волне.



Течёт Сухман-река, клокочет в тесном русле,

Впадает в тихий Дон,

И гомонит вода, ей подпевают гусли,

И долог вещий сон.



Вот всюду города и шумные базары,

Зелёные бахчи…

Где некогда прошли авары и хазары,

Стрибога покричи!



Но сердце ранено и не готово к бою,

Не хочет громких дат.

И мы на пристани прощаемся с тобою,

И катера гудят.




Арсеньев


Блуждавший в сумерках Уссури,

Где воздух сладостен и дик,

Оставил он в литературе

Лесной туман, тигриный рык.



Манков охотничьих погудки,

Изюбря зов издалека

И облик благородно-чуткий

Туземного проводника…



И прелесть записей рутинных,

Пронизанных игрой теней…

Разведчик, да, но и в глубинах

Души непознанной своей.



И этих странствий вереница

Нужна была и для того,

Чтобы с природой тайно слиться,

Её усвоить волшебство.



Чтобы в крушение империй

С заветной тайною войти

Из этих дымчатых преддверий

Неуловимого пути.




«И даже в глубине земной…»


И даже в глубине земной

Нет ни следа от битвы той

На ветхом поле Куликовом.

Как будто не было её.

Прочь отлетело вороньё.

А ведь конец пришёл оковам!

Когда ж отпляшет молодёжь

И схлынет юбилея одурь,

Глядишь, и что-нибудь найдёшь

В поселке тутошнем, поодаль.

Поднимешь из сырой земли,

Раздвинув в пахотное время

Самой Истории комли,

Её проржавленное стремя.




На Севере


Идём по длинной улице, бывало,

И на развилке дунет и влетит

Сквозь пустоту, где пелась «Калевала»,

Варяжский ветер в праславянский быт.



Попутчик мой, хлебнувший здешней браги,

Бубнит своё, и песня весела.

Ржавеет сельхозтехника в овраге,

Мы вышли на околицу села.



А дальше лес, и дряхлый, и дремучий.

Проходит с облаками наравне

Светящаяся туча, и за тучей

Перун и Один борются в огне.




Гардарика


Раскопки в Старой Ладоги. Скелеты,

В серебряных браслетах костяки,

Клинки и копья, кости и монеты —

У синей Свири и Сестры-реки.



Варяжское чело венчает прядка,

Чернеет руны ржавая строка…

Пришли туда, где не было порядка,

А ведь не будет и спустя века.



Не лучше ли пойти на Рейн, на Вислу,

Ворваться в Рим, Сицилии достичь?

Но как же не ответить Гостомыслу

Не услыхать отчаяния клич!



Да, не Париж, не Лондон, – костяника,

Грибная сырость, бабий вой навзрыд.

Таинственная эта Гардарика,

Не скоро ей стать Русью предстоит.




«И Гостомысла, и Вадима…»


И Гостомысла, и Вадима

Непостижимая страна

Ещё темна и нелюдима,

Порядка вовсе лишена.



Плеснёт налим из-под коряги,

Тоскует выпь, ревёт медведь,

И эти пришлые варяги

За всем не могут углядеть.



И ненавистен их порядок,

Суровый Ordnung привозной

Тяжел, невыносимо гадок,

И тянет к сутеми лесной.



– Придите, греки, осчастливьте

Святым крещеньем и постом,

И образками из финифти,

И храмом в блеске золотом!



Но там, где глохнут, изнывая,

Благочестивые слова,

Живуча нежить полевая,

В лесу кикимора жива.



И под рукою святотатца

Обрушились колокола,

А с той русалкой не расстаться,

И сердцу ведьмочка мила.




«Язвительна и заковыриста…»


Язвительна и заковыриста,

Чистосердечна и тепла…

А, может быть, ей лет четыреста,

Она русалочкой была.



Вновь, не единожды воспетую,

Из бездны вод её зови,

Где, вовсе возраста не ведая,

Вся молодеет в миг любви!



Глядишь в лицо такое юное

И знаешь: море глубоко,

И слышишь пенье златострунное,

Пленённый гуслями Садко.




Рогожский городок


Былые вихри

С годами стихли.

Дерзаний дали

Золою стали.

Но строги храмы,

Гласят, упрямы,

О Китоврасе

И смертном часе.

И дух полыни

Живуч доныне,

И тронут розан

Сырым морозом…

Лик на убрусе

Над грустью Руси.




Герань


Вот на урок спешишь, бывало,

И всюду, лишь в окошко глянь,

Цветёт в глуши полуподвала

На подоконниках герань.



Она из мест, где лев и серна

Вписались в золотую вязь,

Через Германию, наверно,

До Петербурга добралась.



Давно уж этот быт охаян,

И всё же там и посейчас

Живёт любимица окраин,

И верен ей служилый класс.



Всё дарит кроткую отраду

Неробким людям ремесла

И с перерывом на блокаду

Столетия перенесла.



Я нынче бытоописатель,

Романтик отдаленных дней,

И стал мне стойкий обыватель

Корсаров красочных милей.



И снятся мне полуподвалы,

И, чуткий школьник, вижу я,

Как оживляет цветень алый

Скупую повесть бытия.




На Охте


К той надписи – поблизости

Надгробья безымянного,

Уже успевшей выцвести,

Всё возвращаюсь заново.



Там целый мир вмещается,

Хотя давно уж нет его:

«Могила посещается»,

И ведь довольно этого.




Ленинград


Душа твоя всё сокровеннее,

Но и в действительности новой,

Как родины прикосновение,

Мне воздух твой сырой, суровый.



Своей голодной непреклонностью

Моё рожденье отстоял ты

И ледовитой сребролонностью

Своих врагов зачаровал ты.



Обвеял зорями туманными,

Когда вслепую, одичало

Москва с мешками, с чемоданами

Толпою от себя бежала.




Отцу


Отец, ты был к Востоку не готов,

Знал в отрочестве Юго-Запад хлебный

И марево его степных цветов,

Тачанок стук и вихрей свист враждебный.



Ещё тогда по детству твоему

Прошёлся век тупой, тяжелостопый.

Потом в блокадном сумраке, в дыму

С бомбящей ты знакомился Европой.



Но вот клинок, мой будущий Восток,

Как лёгонькое покрывало,

Дамасской сталью жизнь твою рассёк.

Она внезапно на него упала.




Отцу, отцу…


Если бы, роком правя,

Не перейдя черты,

В Екатеринославе

Всё же остался ты,

Если б в иные сети

Чудом не занесло,

Были б другие дети,

Скучное ремесло.

Сколько бы длился жалкий

Жизненный твой успех?

Глина расстрельной балки

Вас бы накрыла всех.

Но, претерпевшись к аду

И возлюбивши стих,

Выиграл ты блокаду

И сыновей иных.

Смутного осязанья

Вот уж исполнен взгляд

Девочки из Рязани,

Едущей в Петроград.




Восточному поэту


Характер твой нежный и грубый

Давно возлюбила молва,

И длинные медные трубы

Твои выпевают слова.



Конечно, расплавилось слово,

Оно превращается в гром,

Гремит и сверкает всё снова

То золотом, то серебром.



Ликуя, грохочут карнаи

И с воем взывает зурна,

О детстве сиротском стеная

И славя твои времена.



Всей мощью державной и медной

Врываются в твой робайят,

О первой любви безответной,

О первых признаньях трубят.




«Привычной жестокости с детства уроки…»


Привычной жестокости с детства уроки,

Разбойничьих улиц озлобленный мрак,

Свирепые реки на жгучем Востоке,

Верблюжья колючка и ярость собак.

И это начальство, порода чужая,

Надменная, важная, из ВПШ[11 - Высшая партийная школа.],

Заносится, бесится, всех унижая,

Не видит вошедших, бумагой шурша.

Но в душу вошла, разливаясь широко,

Пречистая влага стремительных рек

И с ней доброта и сердечность Востока,

В кибитке и в юрте случайный ночлег.

И древних деревьев святая прохлада,

И всё незабвенные в мареве лет

Обломок лепёшки и гроздь винограда,

Которые путнику посланы вслед.




«Имперскую люблю разноплемённость…»


Имперскую люблю разноплемённость.

В кишлак вступал я гостем и в аул,

Входя как будто в новую влюблённость,

И в переменах годы протянул.



Мне скучно жить средь одного народа.

Пусть, упованьям дерзким вопреки,

Казнило небо гордого Нимврода,

И разные возникли языки.



Я всё же в каждом узнаю родное —

Мы с одного сходили корабля,

И ведь была единою страною

Скитающихся праотцев Земля.



И, откликаясь жестам в разговорах,

Порой блеснёт широкая река,

И лёгкий плеск, и камышовый шорох

Лепечут звуки первоязыка.




Зеравшан


А. Полетаевой


Так быстро бежит Зеравшан златоносный,

Как будто видения эти несносны.



Отвесные скалы, припавшие к влаге,

Отвалы, холмы, камыши и коряги.



А там, за безмолвием жёлтых пустынь,

Желанная эта, безбрежная синь.



О, знать бы, что без вести сгинешь в пустыне,

Что нет этой праздничной, призрачной сини!



Но мчится и мчится, меняющий цвет

В предчувствии моря, которого нет.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=68624238) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Хадис – изречение Мухаммеда, передаваемое из уст в уста от первого услышавшего.




2


Сурхоб (фарси— дари) – «красная вода»; то же и на тюркских языках – Кызылсу.




3


Таласса(древнегреч.) – море.




4


Итиль – тюркское название Волги.




5


В Закавказье вредоносный магический предмет, подкидываемый в дом.




6


Сказано оставившим в степи спутника Велимиром Хлебниковым, которого в Иране называли «Гуль-мулла» («Священник цветов»).




7


Подлинная история. В Монголии ему воздвигнут памятник.




8


Миланский собор.




9


Выражение Шекспира.




10


«Жди меня, не мойся!»




11


Высшая партийная школа.



Михаил Синельников – известный московский поэт, эссеист, исследователь литературы, автор многих статей о поэзии и составитель ряда поэтических антологий и хрестоматий, а также – переводчик классической и современной поэзии Востока. Но в последнее десятилетие на первый план отчетливо вышли собственные стихи, привлекшие внимание сочувственной критики и отмеченные различными отечественными и международными премиями.

Изгибы пути поэта, уже давно напечатавшего однотомник (2004), двухтомник (2006), книгу «Сто стихотворений» (2013), «Избранное» («Из семи книг», 2013), вышедшее в издательстве «Художественная литература», показали неожиданно и для давно возникшего круга читателей, и для самого автора, что финиш не наступил и точку ставить рано. Этот том, в который вошли стихи последних трех-четырех лет является прямым продолжением объемистой «Поздней лирики» (2020) и отдельного сборника «Устье» (2018). В идеале каждое стихотворение пишется, как последнее. Но состояние исчерпанности в данном случае все не наступает. Стих становится все жестче и резче, все классичней, поэтическая речь – лаконичней, «сопряжение далековатых идей» (это – ломоносовское определение поэзии) все дерзновенней.

Как скачать книгу - "Язык цветов из пяти тетрадей" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Язык цветов из пяти тетрадей" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Язык цветов из пяти тетрадей", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Язык цветов из пяти тетрадей»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Язык цветов из пяти тетрадей" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *