Книга - Стихотворения и поэмы

a
A

Стихотворения и поэмы
Александр Трифонович Твардовский


Школьная библиотека (Детская литература)
В сборник произведений выдающегося русского поэта вошли избранные стихотворения и поэмы «Василий Тёркин» и «Дом у дороги».

Для старшего школьного возраста.








Александр Трифонович Твардовский

Стихотворения и поэмы



© Твардовский А. Т., наследники, 1964

© Турков А. М., составление, вступительная статья, 1998

© Верейский О. Г., иллюстрации, наследники, 1946

© Оформление серии. «Издательство «Детская литература», 2001


* * *










«Я прошел такую даль…»


Нет, жизнь меня не обделила,

Добром своим не обошла.

Всего с лихвой дано мне было

В дорогу – света и тепла.



И ранней горечи и боли,

И детской мстительной мечты…



Чтоб жил и был всегда с народом,

Чтоб ведал все, что станет с ним,

Не обошла тридцатым годом.

И сорок первым.

И иным…

    Из поэмы «За далью – даль»

Александр Трифонович Твардовский родился в 1910 году и провел свои ранние годы на Смоленщине. «Простецкое», как он однажды выразился, деревенское детство поэта пришлось на время, когда, по его словам, крестьянство было охвачено жизнедеятельным порывом. Одни, как отец Твардовского, Трифон Гордеевич, стремились к большему достатку; другие, в особенности молодежь, тянулись к газетам, книгам, участвовали в самодеятельных спектаклях и других разнообразных культурных и общественных начинаниях. Еще подростком Твардовский стал селькором – сельским корреспондентом смоленских газет, где появились и его первые стихи.

Трифон Гордеевич сам прививал детям интерес к чтению, однако никак не предполагал, что у одного из сыновей тяга к литературе достигнет такой огромной силы и помешает отцовским расчетам сделать и его своим подручным, как это уже произошло со старшим – Константином.

В пылу споров с отцом, приведших юношу к форменному побегу из дома и началу самостоятельного трудного, полуголодного существования, Твардовский даже видел в Трифоне Гордеевиче противника всей новой, изменяющейся жизни. «Отцу-богатею» – запальчиво и несправедливо озаглавлено одно из ранних стихотворений молодого поэта, а в поэме «Вступление» даже фигурирует кулак Гордеич, занимающийся, как и отец автора, кузнечным ремеслом.

В дальнейшем, в пору коллективизации, уход из семьи избавил Твардовского от обрушившихся на нее, как и на другие мнимые «кулацкие гнезда», репрессий, однако случившееся не только надолго разлучило его с высланными родными, но и позволило завистникам и недоброжелателям обрушиться на него как на «кулацкого подголоска» и «классового врага».

Поэт оказался в трагической ситуации. Почти тридцать лет спустя, в 1957 году, набрасывая план пьесы о раскулачивании, он припомнил слова, сказанные в ту давнюю пору секретарем Смоленского обкома партии: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией». В тех же набросках запечатлена и дилемма, вставшая перед «младшим братом», в котором легко угадывается сам автор: «Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее – тогда, может быть, он еще останется „на этом берегу “…»

Происшедшее оставило в душе Твардовского тяжелейшую, незаживающую рану и в то же время положило начало долгому, мучительному, противоречивому процессу отрезвления от прежних наивных иллюзий. Это сказалось уже в поэме «Страна Муравия» (1934–1936), которая по тону заметно отличалась от тогдашней литературы с ее упрощенной и приукрашенной трактовкой «великого перелома» – коллективизации. В описании скитаний Никиты Моргунка, который «бросил… семью и дом», не желая вступать в колхоз (так поступил и отец поэта), в его тревожных раздумьях и разнообразных дорожных встречах прорываются явственные отголоски трагических событий. Выразительна, например, услышанная Моргунком сказка про деда и бабу, которые «жили век в своей избе», покуда «небывало высокая» вешняя вода не «подняла… избушку» и «как кораблик, понесла» совсем на другое место: «так и стой». Сам автор впоследствии ценил в своей поэме именно драматизм, в черновых вариантах достигавший особой силы:

Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.

Тем не менее поэма, в финале которой герой приходил к мысли о необходимости вступить в колхоз, была воспринята критикой как прославление коллективизации. Награждение орденом в числе известных писателей, прием в коммунистическую партию, невзирая на «кулацкое» происхождение, наконец, присуждение за «Страну Муравию» Сталинской премии – все, казалось, сулило Твардовскому карьеру литератора, приближенного к власти. Сборники стихов «Дорога», «Сельская хроника» и «Загорье», где внимание автора было сосредоточено исключительно на светлых сторонах жизни, утвердили его репутацию как «певца колхозной нови».

Однако уже в высказываниях поэта на рубеже 1930–1940-х годов о литературном труде ощутимы явная неудовлетворенность сделанным и стремление к большей самостоятельности. В письме к начинающему литератору Твардовский, в сущности, излагает требования, которые предъявляет и к самому себе: «…нужно выработать в себе прямо-таки отвращение к „легкости“, „занятности“, ко всему тому, что упрощает и „закругляет“ сложнейшие явления жизни… будь смелей, исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что ты это твердо знаешь, что ты так хочешь».

В важности этих слов для самого поэта легко убедиться, если вспомнить одно из стихотворений наиболее зрелой его поры:

Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете —
Живых и мертвых, – знаю только я.
…О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.

И хотя для Твардовского, как и для множества его современников, Сталин еще долго оставался высочайшим авторитетом, но логика развития личности и таланта поэта все дальше уводила его от послушного следования мнениям и указаниям «непогрешимого» вождя.

В этом смысле чрезвычайно характерна уже «Книга про бойца» – «Василий Тёркин» (1941–1945). Ее необычайная популярность в годы Великой Отечественной войны нашла и официальное выражение в присуждении Сталинской премии первой степени. Однако было бы совершенно неверно на этом основании рассматривать «Василия Тёркина» как произведение, хоть в малейшей степени служившее упрочению пресловутого «культа личности».

Мало того что в книге нигде даже не упомянуто имя, которым тогда буквально пестрели страницы, и на это даже стремились обратить внимание властей некоторые ревнивые коллеги автора. Но главным героем книги – и, как из нее явствовало, всей войны – был не генералиссимус, а самый что ни на есть рядовой солдат «в просоленной гимнастерке», служивший олицетворением всего народа, о чем в свойственном Тёркину шутливом духе было сказано на первых же страницах:

И не раз в пути привычном,
У дорог, в пыли колонн,
Был рассеян я частично,
А частично истреблен…

Много лет спустя поэт как об одной из важнейших черт этой своей книги писал о «скрытости более глубокого под более поверхностным, видимым на первый взгляд». То, что Сталину понравилась картина художника Непринцева, где Тёркин запечатлен на привале с гармонью в руках, в кругу смеющихся его шуткам бойцов, весьма примечательно: вождь видел в Тёркине лишь простоватого балагура и идеального солдата, безотказный «винтик», если воспользоваться его известным выражением, армейского, если не всего государственного, механизма.

А вот Иван Алексеевич Бунин почуял и оценил в «Книге про бойца» совсем другое: «Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал он, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно пошлого, слова!»

В этом замечательном отзыве уловлено все, что и сделало «Василия Тёркина» явлением подлинного искусства, – свобода не только формы, языка, но и самого содержания, взгляда на жизнь, свобода от фальши, в чем бы та ни выражалась.

Начальные главы книги появились в печати осенью 1942 года, почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227, но были разительно противоположны ему по смыслу и тону. И хотя, разумеется, это никак не входило в замысел поэта, но стало одним из проявлений его свободы как гражданина и художника. Приказ гневно клеймил отступавших солдат, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже «преступлениях перед Родиной». А «Книга про бойца» была полна живейшего сочувствия этим мученикам войны и во весь голос говорила о том, что им пришлось выдержать и вынести:

Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один как перст подчас.

Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог!

Неудивительно, что на этот «разговор по душам», как впоследствии определил сам автор звучание книги, солдаты благодарно откликнулись множеством писем, этих памятных современникам, сложенных треугольничком листков. Поэт решительно восставал против легковесных писаний о войне и натужного бодрячества:

Заключить теперь нельзя ли,
Что, мол, горе не беда,
Что ребята встали, взяли
Деревушку без труда?

Что с удачей постоянной
Тёркин подвиг совершил —
Русской ложкой деревянной
Восемь фрицев уложил!

Нет, товарищ, скажем прямо:
Был он долог до тоски,
Летний бой за этот самый
Населенный пункт Борки.

Твардовский нашел и выдержал какую-то редкую по точности меру сочетания мотивов «духоподъемного» или даже агитационно-публицистического свойства с «густой» и «горькой» правдой о тяготах войны, потерях и поражениях, высказанной в главах «Переправа», «Бой в болоте», «Смерть и воин», «Про солдата-сироту», и с проникновенными лирическими признаниями в любви к Родине, ставшей тогда особенно дорогой и для героя, и для самого? поэта:

Я иду к тебе с востока,
Я тот самый, не иной.
Ты взгляни, вдохни глубоко,
Встреться наново со мной.

Мать-земля моя родная,
Ради радостного дня
Ты прости, за что – не знаю,
Только ты прости меня!..

Голос героя сливается здесь с голосом автора (в полном соответствии со сказанным ранее: «…То, что молвить бы герою, Говорю я лично сам… и Тёркин, мой герой, За меня гласит порой»). В этой взволнованной речи любопытен кажущийся алогизм: и Тёркин, и его создатель – те же самые, что и прежде, но в то же время – другие («встреться наново со мной»!). Да и слова: «Далеко ушел Василий, Вася Тёркин…», пожалуй, говорят не только о реальных, «исхоженных ногами» верстах, но и об ином, духовном пути, проделанном героем вместе с автором. Пути, который Твардовский предощущал, еще только приступая к книге: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней».

В фантастической картине спора тяжело раненного Тёркина с самой Смертью в особенности отразились вся сила и красота души героя, все его, говоря словами Салтыкова-Щедрина, «нравственное изящество», неожиданное в человеке, казавшемся порой простоватым.

– Я не худший и не лучший,
Что погибну на войне.
Но в конце ее, послушай,
Дашь ты на? день отпуск мне?
Дашь ты мне в тот день последний,
В праздник славы мировой,
Услыхать салют победный,
Что раздастся над Москвой?
Дашь ты мне в тот день немножко
Погулять среди живых?
Дашь ты мне в одно окошко
Постучать в краях родных?
И как выйдут на крылечко, —
Смерть, а Смерть, еще мне там
Дашь сказать одно словечко?
Полсловечка?

«Каково бы ни было ее собственное литературное значение, – писал впоследствии автор о «Книге про бойца», – для меня она была истинным счастьем. Она дала мне ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда».

Было в книге и предвестие новой поэмы, где правда о пережитой народом трагедии стала едва ли не «погуще», чем даже в «Тёркине». Скорбная фигура «солдата- сироты» на пепелище родной деревни предвещала судьбу Андрея Сивцова в «Доме у дороги».

Эта поэма появилась в год печально знаменитого постановления Центрального Комитета партии о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946) и не менее резко контрастировала с ним, чем «Тёркин» со сталинским приказом. Герои «Дома у дороги», как на подбор, – из тех, кто тогда вызывал к себе пристальное и недоброе внимание властей и пресловутых «органов». Сивцов – «окруженец», а его жена Анна, говоря тогдашним анкетным слогом, находилась на временно оккупированной территории, будучи при этом не партизанкой или подпольщицей, а всего лишь матерью, оберегавшей своих детей. И одинокий поход мужа вдогонку отступающей армии с ночевками в «неприветливых» мокрых осенних копнах, и мытарства жены в каторжном бараке и на дорогах войны «с меньши?м, уснувшим на руках, и всей гурьбой семейной» – всё это воскрешало самые «невыигрышные», трагические страницы недавнего прошлого, которые уже начали подвергаться усиленным «подчисткам» и «вымаркам».

Между тем борьба, которую Анна отчаянно ведет за жизнь своего младенца, не менее героична, чем поединок Тёркина со Смертью, да и Андрей совершает свой, пусть негромогласный, подвиг, заново возводя уничтоженный дом и принимаясь за прерванный войной извечный крестьянский труд.

А то, что у поэмы нет благополучного финала и остается неизвестным, дождется ли солдат своей угнанной семьи, говорит о душевном такте автора, который настойчиво напоминает читателю, что у множества подобных историй слишком часто был самый печальный конец.

Слова, сказанные в поэме: «Счастье – не в забвенье!» – выражают и пафос многих послевоенных стихов Твардовского («Я убит подо Ржевом» и др.). Эта «жестокая память» (так называлось одно из этих стихотворений) стала явлением большого гуманистического, этического смысла, так как открыто противостояла очевидному стремлению тогдашней пропаганды преуменьшить огромность понесенных народом жертв. О том, насколько близки оказались эти произведения выстрадавшим победу людям, свидетельствует, например, письмо, полученное поэтом много лет спустя, когда по радио прочли стихотворение «В тот день, когда окончилась война».

«Мой сын пропал без вести… И вот сегодня, слушая по радио… где вы говорите про День Победы и про салют, который разъединил живых с мертвыми, и что этот салют – это было прощание, и что каждый год этот салют Вам напоминает о погибших, которых Вы не забываете никогда, слушая Вас, я была потрясена, я плакала и сейчас плачу, пиша это письмо, плачу безумно, горькими, но счастливыми слезами… Я… горда и людей люблю, но низко им не кланяюсь, а Вам я кланяюсь до самой земли: низкий, низкий мой поклон Вам и большое спасибо от нас, матерей, и от погибших наших сыновей».

Дальнейшая эволюция поэта отразилась в долго и трудно писавшейся в послевоенные годы книге «За далью – даль» (1950–1960). Вначале автор определял ее жанр как путевой дневник. Однако, как сказано в ней, «есть два разряда путешествий», и в книге впечатления от поездок в Сибирь и на Дальний Восток соседствуют с обращением к пережитому, во многом представавшему теперь в новом свете и настоятельно требовавшему переосмысления. Так, отцовская кузница вспоминается поэту не такой, какой рисовалась в ранних стихах о «кулаке» Гордеиче, а своеобразнейшей частицей народной жизни – «тогдашним клубом, и газетой, и академией наук»:

И с топором отхожим плотник,
И старый воин – грудь в крестах,
И местный мученик-охотник
С ружьишком ветхим на гвоздях,
И землемер, и дьякон медный,
И в блестках сбруи коновал,
И скупщик лиха Ицка бедный, —
И кто там только не бывал!

А встреча с другом детства, некогда несправедливо осужденным, побуждает к мучительно нелегкой переоценке недавней истории, к горьким, покаянным размышлениям о родном смоленском «вдовьем крае» и бедующей там «тетке Дарье… с ее терпеньем безнадежным, с ее избою без сеней и трудоднем пустопорожним».

Как «суд народа над бюрократией и аппаратчиной», по выражению самого автора, задумывалась поэма «Тёркин на том свете» (1954–1963). В изображенном в ней «загробном мире» без труда угадывалась вполне реальная административная махина, созданная в сталинские времена.

Долгое время в представлении читателей Твардовский был прежде всего поэтом эпического склада: поэмы как-то «заслоняли» собой его лирику, хотя наиболее внимательные критики еще в самом начале 1940-х годов подмечали в стихотворениях поэта склонность к изображению «всей полноты жизни».

«Я в памяти все берегу, не теряя…» – говорилось уже в довоенных стихах Твардовского. А сбереженные в его лирике военных лет впечатления, лица, события, даже мимолетные, кажущиеся на первый взгляд незначительными подробности замечательны по своей выразительности и драматизму. Обычный вроде бы осенний куст, скупо изображенный в шестистрочном «Ноябре», кажется бесприютным, как человек, и смутно напоминает о беде и разоре, царящих вокруг. В стихотворении «Две строчки» неотступно преследующее автора воспоминание о «бойце-парнишке», погибшем еще на «войне незнаменитой», в Финляндии, превратилось в скорбный памятник неизвестному солдату, как позже и знаменитое «Я убит подо Ржевом». Этой теме – «павших памяти священной», как сказано в «Василии Тёркине», – Твардовский остался верен и спустя десятилетия:

Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…

Эта целомудренная недосказанность, взволнованная, трудно дающаяся речь, наконец, вовсе прерванная словно бы подступившим к горлу рыданием, не может оставить читателя равнодушным.

Не только в «Доме у дороги», но и в лирике своей Твардовский создал замечательные образы русских женщин, на чью долю выпали величайшие испытания и лишения. Начиная с самых ранних, наивно-благородных строк («Я помню, ты каждое утро корову пасла за меня. Покуда я спал, улыбаясь, с сухим армяком в головах…») сквозь всю его лирику прошел образ матери с ее нелегкой судьбой. Именно в цикле «Памяти матери» поэт впервые прямо сказал о жертвах коллективизации и раскулачивания («В краю, куда их вывезли гуртом…», «– Ты откуда эту песню…»):

…с земли родного края
Вдаль спровадила пора.
Там текла река другая —
Шире нашего Днепра.

В том краю леса темнее,
Зимы дольше и лютей,
Даже снег визжал больнее
Под полозьями саней.

Образ матери неотделим для поэта от родной земли, природы, русской речи, песни. «Впервые поэзия звучит для нас из уст матери напевом полуимпровизированной колыбельной, называющей нас по имени или сопровождаемой счетом на пальцах детской ручонки коротенькой сказочкой о том, как „сорока-ворона кашу варила, деток кормила…“. Без этого первоначального приобщения младенческой души к чуду поэзии даже самая драгоценная память человеческая – память матери – была бы лишена тех слов и мотивов, которые с годами не только не покидают нас, но становятся все дороже», – писал Твардовский в одной из своих статей. И в уже упомянутом стихотворении «– Ты откуда эту песню…» вся многотрудная женская судьба тесно переплетена с фольклорным сюжетом о «перевозчике-водогребщике, парне молодом», завершающимся пронзительной нотой прощания с жизнью:

Перевозчик-водогребщик,
Старичок седой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

Огромное и все возраставшее с годами благоговение Твардовского перед «таинством речи родимой» решительно отвращало его от «краснословья», «дежурных од», словесной пышности и побуждало к напряженным и многообразным поискам выразительного лаконизма. Так, в элегическом «Признании» читателю передается

затаенная, не высказанная прямо мысль о красоте и краткости человеческой жизни. Для самого последнего периода творчества поэта характерно тяготение к немногословности, сжатости. «Короче. Покороче», – «обуздывает» он себя в одном стихотворении, с насмешливой улыбкой вспоминая о том, как поначалу, в молодости, «катал… в рифму по сто строк».

Последние десятилетия жизни Твардовского неразрывно связаны с его деятельностью как главного редактора журнала «Новый мир», которым он руководил в 1950–1954 и 1958–1970 годах. Сам он отзывался об этом «новомирском» периоде своей судьбы как о равном или «даже больше чем равном» времени создания «Василия Тёркина». Как некогда поэт насыщал «Книгу про бойца» все большей и «густой» правдой о войне, так и его журнал становился все более самостоятельным и независимым в суждениях о жизни и искусстве. Преодолевая то глухое, то откровенное сопротивление самых разнообразных «вышестоящих инстанций», «Новый мир» сделался центром притяжения не только лучших литературных сил, но и всех, кто напряженно искал выхода из социально-экономического тупика, в который все больше втягивалась страна. В истории отечественной литературы и общественной мысли журнал Твардовского занял не меньшее место, чем «Современник» и «Отечественные записки».

На страницах «Нового мира» намеревался поэт опубликовать и свое оказавшееся последним произведение – поэму «По праву памяти» (1966–1969); память, как всегда, – одно из самых важных для Твардовского, «ключевых» слов. Весь ее пафос глубоко созвучен сказанному еще в «Тёркине»:

А всего иного пуще
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.

Твардовский вновь шел «против течения» – наперекор все отчетливее обозначавшемуся в годы брежневского режима стремлению «свернуть» критику сталинских преступлений:

Забыть, забыть велят безмолвно,
Хотят в забвенье утопить
Живую быль. И чтобы волны
Над ней сомкнулись. Быль – забыть!

Поэт же, напротив, производил окончательный расчет со сталинизмом, выжигая его и в собственной душе. Этому в особенности посвящена глава «Сын за отца не отвечает», озаглавленная известными словами вождя, которые сначала показались многим, в том числе и самому Твардовскому, чуть ли не верхом великодушия. На самом же деле они «освобождали» не столько от ответственности, сколько от всяких нравственных обязательств перед близкими людьми, поощряли беспредельную вседозволенность и разрыв естественных человеческих связей:

Ясна задача, дело свято, —
С тем к высшей цели – прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.

В звучавших вокруг советах «не копаться в прошлом», «не бередить старые раны» автор поэмы справедливо ощущал такую же безнравственность, желание «обратить… всех навалом в одних не помнящих родства».

Сам же он, прежде столь жестоко конфликтовавший с отцом, теперь с покаянным, очистительным чувством воскрешал его истинный облик, его натруженные руки и наивную гордыню «хозяина», столь дорого ему обошедшуюся. И эта досказанная история «Гордеича» вместе с лирическим циклом «Памяти матери» в какой-то мере осуществили давнюю мечту поэта: «О том, что знаю лучше всех на свете, сказать хочу. И так, как я хочу». (Другое дело, что «вслух» – читателям – это сказать Твардовскому не удалось: за исключением первой главы, печатавшейся как отдельное стихотворение, поэма «По праву памяти» оставалась под запретом еще дольше, чем «Тёркин на том свете», – целых семнадцать лет.)

Быть может, завершая поэму, в которой подводились итоги всего пережитого, надежд и разочарований, обретений и потерь, автор припоминал слова, когда-то вложенные им в уста своего любимца – Тёркина:

Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль…

Эта пройденная и запечатленная в его творчестве даль и ныне откроется для всех, кто вдумчиво перечтет написанное Александром Трифоновичем Твардовским.



    А. Турков




Стихотворения











Братья





Лет семнадцать тому назад
Были малые мы ребятишки.
Мы любили свой хутор,
Свой сад,
Свой колодец,
Свой ельник и шишки.

Нас отец, за ухватку любя,
Называл не детьми, а сынами.
Он сажал нас обапол себя
И о жизни беседовал с нами.

– Ну, сыны?
Что, сыны?
Как, сыны? —
И сидели мы, выпятив груди, —
Я с одной стороны,
Брат с другой стороны,
Как большие, женатые люди.

Но в сарае своем по ночам
Мы вдвоем засыпали несмело.
Одинокий кузнечик сверчал,
И горячее сено шумело…

Мы, бывало, корзинки грибов,
От дождя побелевших, носили.
Ели желуди с наших дубов —
В детстве вкусные желуди были!..

Лет семнадцать тому назад
Мы друг друга любили и знали.
Что ж ты, брат?
Как ты, брат?
Где ж ты, брат?
На каком Беломорском канале?..

1933




Песня


Сам не помню и не знаю
Этой старой песни я.
Ну-ка, слушай, мать родная,
Митрофановна моя.

Под иголкой на пластинке
Вырастает песня вдруг,
Как ходили на зажинки
Девки, бабы через луг.

Вот и вздрогнула ты, гостья,
Вижу, песню узнаёшь…
Над межой висят колосья,
Тихо в поле ходит рожь.

В знойном поле сиротливо
День ты кланяешься, мать.
Нужно всю по горстке ниву
По былинке перебрать.

Бабья песня. Бабье дело.
Тяжелеет серп в руке.
И ребенка плач несмелый
Еле слышен вдалеке.

Ты присела, молодая,
Под горячею копной.
Ты забылась, напевая
Эту песню надо мной.

В поле глухо, сонно, жарко.
Рожь стоит, – не перестой.
…Что ж ты плачешь? Песни ль жалко
Или горькой жизни той?

Или выросшего сына,
Что нельзя к груди прижать?..
На столе поет машина,
И молчит старуха мать.

1936









«Кто ж тебя знал, друг ты ласковый мой…»


Кто ж тебя знал, друг ты ласковый мой,
Что не своей заживешь ты судьбой?

Сумку да кнут по наследству носил, —
Только всего, что родился красив.

Двор без ворот да изба без окон, —
Только всего, что удался умён.

Рваный пиджак, кочедыгда копыл, —
Только всего, что ты дорог мне был.

Кто ж тебя знал, невеселый ты мой,
Что не своей заживешь ты судьбой?

Не было писано мне на роду
Замуж пойти из нужды да в нужду.

Голос мои девичий в доме утих.
Вывел меня на крылечко жених.

Пыль завилась, зазвенел бубенец,
Бабы запели – и жизни конец…

Сказано было – иди да живи, —
Только всего, что жила без любви.

Жизнь прожила у чужого стола, —
Только всего, что забыть не могла.

Поздно о том говорить, горевать.
Батьке бы с маткой заранее знать.

Знать бы, что жизнь повернется не так,
Знать бы, чем станет пастух да батрак.

Вот посидим, помолчим над рекой,
Будто мы – парень да девка с тобой.

Камушки моет вода под мостом,
Вслух говорит соловей за кустом.

Белые звезды мигают в реке.
Вальсы играет гармонь вдалеке…

1936




«Не стареет твоя красота…»





Не стареет твоя красота,
Разгорается только сильней.
Пролетают неслышно над ней,
Словно легкие птицы, лета?.

Не стареет твоя красота.
А росла ты на жесткой земле,
У людей, не в родимой семье,
На хлебах, на тычках, сирота.

Не стареет твоя красота,
И глаза не померкли от слёз.
И копна темно-русых волос
У тебя тяжела и густа.

Все ты горькие муки прошла.
Все ты вынесла беды свои.
И живешь и поешь, весела
От большой, от хорошей любви.

На своих ты посмотришь ребят,
Радость матери нежной проста:
Все в тебя, все красавцы стоят,
Как один, как орехи с куста.

Честь великая рядом с тобой
В поле девушке стать молодой.
Всюду славят тебя неспроста, —
Не стареет твоя красота.

Ты идешь по земле молодой —
Зеленеет трава за тобой.
По полям, по дорогам идешь —
Расступается, кланяясь, рожь.

Молодая береза в лесу
Поднялась и ровна и бела.
На твою она глядя красу,
Горделиво и вольно росла.

Не стареет твоя красота.
Слышно ль, женщины в поле поют,
Голос памятный все узнают —
Без него будто песня не та.

Окна все пооткроют дома,
Стихнет листьев шумливая дрожь.
Ты поешь! Потому так поешь,
Что ты песня сама.

1937




Матери





И первый шум листвы еще неполной,
И след зеленый по росе зернистой,
И одинокий стук валька на речке,
И грустный запах молодого сена,
И отголосок поздней бабьей песни,
И просто небо, голубое небо —
Мне всякий раз тебя напоминают.

1937




Ивушка


Умер Ивушка-печник,
Крепкий был еще старик…

Вечно трубочкой дымил он,
Говорун и весельчак.
Пить и есть не так любил он,
Как любил курить табак.

И махоркою добротной
Угощал меня охотно.

– На-ко, – просит, – удружи,
Закури, не откажи.
Закури-ка моего,
Мой не хуже твоего.

И при каждом угощенье
Мог любому подарить
Столько ласки и почтенья,
Что нельзя не закурить.

Умер Ива, балагур,
Знаменитый табакур.

Правда ль, нет – слова такие
Перед смертью говорил:
Мол, прощайте, дорогие,
Дескать, хватит, покурил…

Будто тем одним и славен,
Будто, прожив столько лет,
По себе печник оставил
Только трубку да кисет.

Нет, недаром прожил Ива,
И не всё курил табак,
Только скромно, не хвастливо
Жил печник и помер так.

Золотые были руки,
Мастер честью дорожил.
Сколько есть печей в округе —
Это Ивушка сложил.

И с ухваткою привычной,
Затопив на пробу печь,
Он к хозяевам обычно
Обращал такую речь:

– Ну, топите, хлеб пеките,
Дружно, весело живите.

А за печку мой ответ:
Без ремонта двадцать лет.

На полях трудитесь честно,
За столом садитесь тесно.

А за печку мой ответ:
Без ремонта двадцать лет.

Жизнью полной, доброй славой
Славьтесь вы на всю державу.

А за печку мой ответ:
Без ремонта двадцать лет.

И на каждой печке новой,
Ровно выложив чело,

Выводил старик бедовый
Год, и месяц, и число.

И никто не ждал, не думал…
Взял старик да вдруг и умер,
Умер Ива, балагур,
Знаменитый табакур.

Умер скромно, торопливо,
Так и кажется теперь,
Что, как был, остался Ива,
Только вышел он за дверь.

Люди Иву поминают,
Люди часто повторяют:
– Закури-ка моего,
Мой не хуже твоего.

А морозными утра?ми
Над веселыми дворами
Дым за дымом тянет ввысь.
Снег блестит все злей и ярче,
Печки топятся пожарче,
И идет, как надо, жизнь.

1938









Ноябрь


В лесу заметней стала елка,
Он прибран засветло и пуст.
И, оголенный, как метелка,
Забитый грязью у проселка,
Обдутый изморозью золкой,
Дрожит, свистит лозовый куст.

1943









Две строчки


Из записной потертой книжки
Две строчки о бойце-парнишке,
Что был в сороковом году
Убит в Финляндии на льду.

Лежало как-то неумело
По-детски маленькое тело.
Шинель ко льду мороз прижал,
Далёко шапка отлетела.

Казалось, мальчик не лежал,
А все еще бегом бежал,
Да лед за полу придержал…

Среди большой войны жестокой,
С чего – ума не приложу, —
Мне жалко той судьбы далекой,
Как будто мертвый, одинокий,

Как будто это я лежу,
Примерзший, маленький, убитый
На той войне незнаменитой,
Забытый, маленький, лежу.

1943




Я убит подо Ржевом


Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.

Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.

И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.

Я – где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я – где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;

Я – где крик петушиный
На заре по росе;
Я – где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.

Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.

Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?

Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было всё на кону.

Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?

Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому – как?

И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она – спасена.

Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.

Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам – все это, живые.
Нам – отрада одна:

Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.

Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.

Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.

Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.

Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.

Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.

И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.

Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.

Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.

Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.

И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?

И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже?

Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.

Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!

Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —

О, товарищи верные,
Лишь тогда б на войне
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.

В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.

Наше всё! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.

Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос наш мыслимый.

Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.

И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,

Чтоб за дело святое,
За советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.

Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?

В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?

Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жить завещаю, —
Что я больше могу?

Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.

Горевать – горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать – не хвастливо
В час победы самой.

И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.

1945–1946









В тот день, когда окончилась война


В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.

В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые.

До той поры в душевной глубине
Мы не прощались так бесповоротно.
Мы были с ними как бы наравне,
И разделял нас только лист учетный.

Мы с ними шли дорогою войны
В едином братстве воинском до срока,
Суровой славой их озарены,
От их судьбы всегда неподалеку.

И только здесь, в особый этот миг,
Исполненный величья и печали,
Мы отделялись навсегда от них:
Нас эти залпы с ними разлучали.

Внушала нам стволов ревущих сталь,
Что нам уже не числиться в потерях.
И, кроясь дымкой, он уходит вдаль,
Заполненный товарищами берег.

И, чуя там сквозь толщу дней и лет,
Как нас уносят этих залпов волны,
Они рукой махнуть не смеют вслед,
Не смеют слова вымолвить. Безмолвны.

Вот так, судьбой своею смущены,
Прощались мы на празднике с друзьями
И с теми, что в последний день войны
Еще в строю стояли вместе с нами;

И с теми, что ее великий путь
Пройти смогли едва наполовину;
И с теми, чьи могилы где-нибудь
Еще у Волги обтекали глиной;

И с теми, что под самою Москвой,
В снегах глубоких заняли постели,
В ее предместьях на передовой
Зимою сорок первого; и с теми,

Что, умирая, даже не могли
Рассчитывать на святость их покоя
Последнего, под холмиком земли,
Насыпанным не чуждою рукою.

Со всеми – пусть не равен их удел, —
Кто перед смертью вышел в генералы,
А кто в сержанты выйти не успел —
Такой был срок ему отпущен малый.

Со всеми, отошедшими от нас,
Причастными одной великой сени
Знамен, склоненных, как велит приказ, —
Со всеми, до единого со всеми

Простились мы. И смолкнул гул пальбы,
И время шло. И с той поры над ними
Березы, вербы, клены и дубы
В который раз листву свою сменили.

Но вновь и вновь появится листва,
И наши дети вырастут и внуки,
А гром пальбы в любые торжества
Напомнит нам о той большой разлуке.

И не за тем, что уговор храним,
Что память полагается такая,
И не за тем, нет, не за тем одним,
Что ветры войн шумят, не утихая,

И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, —

Смогли б ли мы, оставив их вдали,
Прожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?

И, жизнь пройдя по выпавшей тропе,
В конце концов, у смертного порога,
В себе самих не угадать себе
Их одобренья или их упрека?

Что ж, мы – трава? Что ж, и они – трава?
Нет, не избыть нам связи обоюдной.
Не мертвых власть, а власть того родства,
Что даже смерти стало неподсудно.

К вам, павшие в той битве мировой
За наше счастье на земле суровой,
К вам, наравне с живыми, голос свой
Я обращаю в каждой песне новой.

Вам не услышать их и не прочесть.
Строка в строку они лежат немыми.
Но вы – мои, вы были с нами здесь,
Вы слышали меня и знали имя.

В безгласный край, в глухой покой земли,
Откуда нет пришедших из разведки,
Вы часть меня с собою унесли
С листка армейской маленькой газетки.

Я ваш, друзья, – и я у вас в долгу,
Как у живых, – я так же вам обязан.
И если я, по слабости, солгу,
Вступлю в тот след, который мне заказан,

Скажу слова без прежней веры в них,
То, не успев их выдать повсеместно,
Еще не зная отклика живых,
Я ваш укор услышу бессловесный.

Суда живых не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.

1948









Жестокая память


Повеет в лицо, как бывало,
Соснового леса жарой,
Травою, в прокосах обвялой,
Землей из-под луга сырой.

А снизу, от сонной речушки,
Из зарослей – вдруг в тишине —
Послышится голос кукушки,
Грустящей уже о весне.

Июньское свежее лето,
Любимая с детства пора.
Как будто я встал до рассвета,
Скотину погнал со двора.

Я все это явственно помню:
Росы ключевой холодок,
И утро, и ранние полдни —
Пастушеской радости срок;

И солнце, пекущее спину,
Клонящее в сон до беды,
И оводов звон, что скотину
Вгоняют, как в воду, в кусты;

И вкус горьковато-медовый, —
Забава ребячьей поры, —
С облупленной палки лозовой
Душистой, прохладной мездры,

И все это юное лето,
Как след на росистом лугу,
Я вижу. Но памятью этой
Одною вздохнуть не могу.

Мне память иная подробно
Свои предъявляет права.
Опять маскировкой окопной
Обвялая пахнет трава.

И запах томительно-тонок,
Как в детстве далеком моем,
Но с дымом горячих воронок
Он был перемешан потом;

С угарною пылью похода
И солью солдатской спины.
Июль сорок первого года,
Кипящее лето войны!

От самой черты пограничной —
Сражений грохочущий вал.
Там детство и юность вторично
Я в жизни моей потерял…

Тружусь, и живу, и старею,
И жизнь до конца дорога?,
Но с радостью прежней не смею
Смотреть на поля и луга;

Росу обивать молодую
На стежке, заметной едва.
Куда ни взгляну, ни пойду я —
Жестокая память жива.

И памятью той, вероятно,
Душа моя будет больна,
Покамест бедой невозвратной
Не станет для мира война.

1951









Признание


Я не пишу давно ни строчки
Про малый срок весны любой;
Про тот листок из зимней почки,
Что вдруг живет, полуслепой;
Про дым и пух цветенья краткий,
Про тот всегда нежданный день,
Когда отметишь без оглядки,
Что отошла уже сирень;
Не говорю в стихах ни слова
Про беглый век земных красот,
Про запах сена молодого,
Что дождик мимо пронесет,
Пройдясь по скошенному лугу;
Про пенье петушков-цыплят,
Про журавлей, что скоро к югу
Над нашим летом пролетят;
Про цвет рябиновый заката,
Про то, что мир мне все больней,
Прекрасный и невиноватый
В утрате собственной моей;
Что доля мне теперь иная,
Иной, чем в юности, удел, —
Не говорю, не сочиняю.
Должно быть – что ж? – помолодел!
Недаром чьими-то устами
Уж было сказано давно
О том, что молодость с годами
Приходит. То-то и оно.

1951




«Весенний, утренний, тоненький…»


Весенний, утренний, тоненький
Ледок натянуло сеткой,
Но каплет с каждой соломинки,
С каждой ветки.

Поет по-зимнему улица,
Но свету – что летним днем.
И, как говорится, курица
Уже напилась под окном.

И звонкую, хрупкую,
Набравшись силы в ночи,
Чуть солнце – уже скорлупку
Проклюнули ручьи.

Весна сугробы подвинула,
Плотнее к земле примяв.
И зелень коры осиновой —
Предвестье зелени трав.

Апрельским ветром подунуло,
Запахли водой снега.
И дело свое задумала
Река, упершись в берега.

Ей грезится даль раздольная,
Ей минута близка…
Грохочет крылечко школьное,
Едва дождавшись звонка.

Давай, начинай, разламывай
Натоптанный лед рябой…

А что, если снова заново,
С начала самого
Начать нам жить с тобой?..

1951




О прописке


По всему Советскому Союзу,
Только б та задача по плечу,
Я мою уживчивую Музу
Прописать на жительство хочу.

Чтобы мне не ведать той печали,
Как ответят у иных ворот:
– Нет, не проживает. Не слыхали.
Номер дома, может быть, не тот.

Чтоб везде по селам и столицам
Отвечали на вопрос о ней:
– Как же, есть. Давнишняя жилица, —
И улыбки были б у людей.

Чтоб глаза у стариков яснели,
Чтобы к слову вставил не один:
– Мы еще на фронте были с нею,
Вместе помним Вязьму и Берлин.

Чтоб детишки из любого дома,
Если к ним случайно обращусь,
Говорили б:
– Как же, мы знакомы
И немножко знаем наизусть.

Чтобы не с почтеньем, а с любовью
Отзывалось каждое жилье:
– Здесь она. На доброе здоровье
Здесь живет. А как же без нее?

Вот тогда, как отзыв тот желанный,
Прозвучит о ней, моей родной,
Я и сам пропиской постоянной
Обеспечен буду под луной.

1951




Перед дорогой


Что-то я начал болеть о порядке
В пыльном, лежалом хозяйстве стола:
Лишнее рву, а иное в тетрадки
Переношу, подшиваю в «дела».

Что ж, или все уж подходит к итогу
И затруднять я друзей не хочу?
Или опять я собрался в дорогу,
Выбрал маршрут, но покамест молчу?

Или гадаю, вступив на развилок:
Где меня ждет озаренье и свет
Радости той, что, быть может, я в силах
Вам принести, а быть может, и нет?..

Все я приму поученья, внушенья,
Все наставленья в дорогу возьму.
Только за мной остается решенье,
Что не принять за меня никому.

Я его принял с волненьем безвестным
И на себя, что ни будет, беру.
Дайте расчистить рабочее место
С толком, с любовью – и сразу к перу.

Но за работой, упорной, бессрочной,
Я моей главной нужды не таю:
Будьте со мною, хотя бы заочно,
Верьте со мною в удачу мою.

1951




«Мне памятно, как умирал мой дед…»


Мне памятно, как умирал мой дед,
В своем запечье лежа терпеливо,
И освещал дорогу на тот свет
Свечой, уже в руке стоявшей криво.

Мы с ним дружили. Он любил меня.
Я тосковал, когда он был в отлучке,
И пряничного ждал себе коня,
Что он обычно приносил с получки.

И вот он умер, и в гробу своем,
Накрытом крышкой, унесен куда-то.
И нет его, а мы себе живем, —
То первая была моя утрата…

И словно вдруг за некоей чертой
Осталось детства моего начало.
Я видел смерть, и доля смерти той
Мне на душу мою ребячью пала.

И с той поры в глухую глубь земли,
Как будто путь туда открыт был дедом,
Поодиночке от меня ушли
Уже другие проторенным следом…

В январский холод, в летнюю жару,
В туман и дождь, с оркестром, без оркестра —
Одних моих собратьев по перу
Я стольких проводил уже до места.

И всякий раз, как я кого терял,
Мне годы ближе к сердцу подступали,
И я какой-то частью умирал,
С любым из них как будто числясь в паре.

И если б так же было на войне,
Где счет потерям более суровый,
Наверно б, жизни не хватило мне
И всем, что ныне живы и здоровы.

Но речь о том, что неизбежный час,
Как мне расстаться – малой части – с целым,
Как этот мир мне потерять из глаз, —
Не может быть моим лишь частным делом.

Я полагаю, что и мой уход,
Назначенный на завтра иль на старость,
Живых друзей участье призовет —
И я один со смертью не останусь.

1951









«Ни ночи нету мне, ни дня…»


Ни ночи нету мне, ни дня,
Ни отдыха, ни срока:
Моя задолженность меня
Преследует жестоко.

У стольких душ людских в долгу,
Живу, бедой объятый:
А вдруг сквитаться не смогу
За все, что было взято!

За то добро, за то тепло,
Участье и пристрастье,
Что в душу мне от них вошло,
Дало изведать счастье.

Сдается часом: заплачу,
Покрою все до строчки;
А часом: нет, не по плечу,
И вновь прошу отсрочки.

И вновь становятся в черед
Сомненье, сил упадок.
Беда! А выйду на народ:
– Ну как? – Бодрюсь: – Порядок…

И устаю от той игры,
От горького секрета,
Как будто еду до поры
В вагоне без билета.

Как будто я какой злодей,
Под страхом постоянным,
Как будто лучших я друзей
К себе привлек обманом.

От мысли той невмоготу
И тяжелей усталость.

Вот подведут они черту,
И – вдруг – один останусь.

И буду, сам себе ровня,
Один, в тоске глубокой.

Ни ночи нету мне, ни дня,
Ни отдыха, ни срока.

За что же мне такой удел,
Вся жизнь – из суток в сутки?..

…А что ж ты, собственно, хотел?
Ты думал: счастье – шутки?

1955




«Ты дура, смерть: грозишься людям…»


Ты дура, смерть: грозишься людям
Своей бездонной пустотой,
А мы условились, что будем
И за твоею жить чертой.

И за твоею мглой безгласной,
Мы – здесь, с живыми заодно.
Мы только врозь тебе подвластны, —
Иного смерти не дано.

И, нашей связаны порукой,
Мы вместе знаем чудеса:
Мы слышим в вечности друг друга
И различаем голоса.

И как бы ни был провод тонок —
Между своими связь жива.

Ты это слышишь, друг-потомок?
Ты подтвердишь мои слова?..

1955




«Немного надобно труда…»


Немного надобно труда,
Уменья и отваги,
Чтоб строчки в рифму, хоть куда,
Составить на бумаге.

То в виде елочки густой,
Хотя и однобокой,
То в виде лесенки крутой,
Хотя и невысокой.

Но бьешься, бьешься так и сяк —
Им не сойти с бумаги.
Как говорит старик Маршак:
– Голубчик, мало тяги…

Дрова как будто и сухи,
Да не играет печка.
Стихи как будто и стихи,
Да правды ни словечка.

Пеняешь ты на неуспех,
На козни в этом мире:
– Чем не стихи? Не хуже тех
Стихов, что в «Новом мире».

Но совесть, та исподтишка
Тебе подскажет вскоре:
Не хуже – честь невелика,
Не лучше – вот что горе.

Покамест молод, малый спрос:
Играй. Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве.

1955




Моим критикам


Всё учить вы меня норовите,
Преподать немудреный совет,
Чтобы пел я, не слыша, не видя,
Только зная: что можно, что нет.

Но нельзя не иметь мне в расчете,
Что потом, по прошествии лет,
Вы же лекцию мне и прочтете:
Где ж ты был, что ж ты видел, поэт?..

1956




О сущем


Мне славы тлен – без интереса
И власти мелочная страсть,
Но мне от утреннего леса
Нужна моя на свете часть;
От уходящей в детство стежки
В бору пахучей конопли;
От той березовой сережки,
Что майский дождь прибьет в пыли;
От моря, моющего с пеной
Каменья теплых берегов;
От песни той, что юность пела
В свой век – особый из веков;
И от беды и от победы —
Любой людской – нужна мне часть,
Чтоб видеть всё и всё изведать,
Всему не издали учась…
И не таю еще признанья:
Мне нужно, дорого до слёз
В итоге – твердое сознанье,
Что честно я тянул мой воз.

1957–1958




«Вся суть в одном-единственном завете…»





Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете —
Живых и мертвых, – знаю только я.

Сказать то слово никому другому
Я никогда бы ни за что не мог
Передоверить. Даже Льву Толстому —
Нельзя. Не скажет – пусть себе он бог.

А я лишь смертный. За свое в ответе,
Я об одном при жизни хлопочу:
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.

1958




«Некогда мне над собой измываться…»


Некогда мне над собой измываться,
Праздно терзаться и даром страдать.
Делом давай-ка с бедой управляться,
Ждут сиротливо перо и тетрадь.

Некогда. Времени нет для мороки, —
В самый обрез для работы оно.
Жесткие сроки – отличные сроки,
Если иных нам уже не дано.

1959




«Есть книги – волею приличий…»


Есть книги – волею приличий
Они у века не в тени.
Из них цитаты брать – обычай —
Во все положенные дни.
В библиотеке иль читальне
Любой – уж так заведено —
Они на полке персональной
Как бы на пенсии давно.

Они в чести.
И, не жалея
Немалых праздничных затрат,
Им обновляют в юбилеи
Шрифты, бумагу и формат.

Поправки вносят в предисловья
Иль пишут на?ново, спеша.
И, – сохраняйтесь на здоровье, —
Куда как доля хороша.

Без них чредою многотомной
Труды новейшие, толпясь,
Стоят у времени в приемной,
Чтоб на глаза ему попасть;
Не опоздать к иной обедне,
Не потеряться в тесноте…
Но те —
С той полки:
«Кто последний?» —
Не станут спрашивать в хвосте.

На них печать почтенной скуки
И давность пройденных наук;
Но, взяв одну такую в руки,
Ты, время,
Обожжешься вдруг…

Случайно вникнув с середины,
Невольно всю пройдешь насквозь,
Все вместе строки до единой,
Что ты вытаскивало врозь.

1963









«Дробится рваный цоколь монумента…»


Дробится рваный цоколь монумента,
Взвывает сталь отбойных молотков.
Крутой раствор особого цемента
Рассчитан был на тысячи веков.

Пришло так быстро время пересчета,
И так нагляден нынешний урок:
Чрезмерная о вечности забота —
Она, по справедливости, не впрок.

Но как сцепились намертво каменья,
Разъять их силой – выдать семь потов.
Чрезмерная забота о забвенье
Немалых тоже требует трудов.

Все, что на свете сделано руками,
Рукам под силу обратить на слом.
Но дело в том,
Что сам собою камень —
Он не бывает ни добром, ни злом.

1963




Памяти матери






* * *

Прощаемся мы с матерями
Задолго до крайнего срока —
Еще в нашей юности ранней,
Еще у родного порога,

Когда нам платочки, носочки
Уложат их добрые руки,
А мы, опасаясь отсрочки,
К назначенной рвемся разлуке.

Разлука еще безусловней
Для них наступает попозже,
Когда мы о воле сыновней
Спешим известить их по почте.

И, карточки им посылая
Каких-то девчонок безвестных,
От щедрой души позволяем
Заочно любить их невесток.

А там – за невестками – внуки…
И вдруг назовет телеграмма
Для самой последней разлуки
Ту старую бабушку мамой.


* * *

В краю, куда их вывезли гуртом,
Где ни села вблизи, не то что города,
На севере, тайгою запертом,
Всего там было – холода и голода.

Но непременно вспоминала мать,
Чуть речь зайдет про все про то, что минуло,
Как не хотелось там ей помирать, —
Уж очень было кладбище немилое.

Кругом леса без края и конца —
Что видит глаз – глухие, нелюдимые.
А на погосте том – ни деревца,
Ни даже тебе прутика единого.

Так-сяк, не в ряд нарытая земля
Меж вековыми пнями да корягами,
И хоть бы где подальше от жилья,
А то – могилки сразу за бараками.

И ей, бывало, виделись во сне
Не столько дом и двор со всеми справами,
А взгорок тот в родимой стороне
С крестами под березами кудрявыми.

Такая то краса и благодать,
Вдали большак, дымит пыльца дорожная.
– Проснусь, проснусь, – рассказывала мать, —
А за стеною – кладбище таежное…

Теперь над ней березы, хоть не те,
Что снились за тайгою чужедальнею.
Досталось прописаться в тесноте
На вечную квартиру коммунальную.

И не в обиде. И не все ль равно,
Какою метой вечность сверху мечена.
А тех берез кудрявых – их давно
На свете нету. Сниться больше нечему.


* * *

Как не спеша садовники орудуют
Над ямой, заготовленной для дерева:
На корни грунт не сваливают грудою,
По горсточке отмеривают.

Как будто птицам корм из рук,
Крошат его для яблони.

И обойдут приствольный круг
Вслед за лопатой граблями…

Но как могильщики – рывком —
Давай, давай без передышки, —
Едва свалился первый ком,
И вот уже не слышно крышки.

Они минутой дорожат,
У них иной, пожарный на?вык:
Как будто откопать спешат,
А не закапывают на?век.

Спешат, – меж двух затяжек срок, —
Песок, гнилушки, битый камень
Кой-как содвинуть в бугорок,
Чтоб завалить его венками…

Но ту сноровку не порочь, —
Оправдан этот спех рабочий:
Ведь ты им сам готов помочь,
Чтоб только всё – еще короче.





* * *



Перевозчик-водогребщик,

Парень молодой,

Перевези меня на ту сторону,

Сторону – домой…

    Из песни

– Ты откуда эту песню,
Мать, на старость запасла?
– Не откуда – всё оттуда,
Где у матери росла.

Все из той своей родимой
Приднепровской стороны,
Из далекой-предалекой
Деревенской старины.

Там считалось, что прощалась
Навек с матерью родной,
Если замуж выходила
Девка на? берег другой.

Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

Давней молодости слезы.
Не до тех девичьих слёз,
Как иные перевозы
В жизни видеть привелось.

Как с земли родного края
Вдаль спровадила пора.
Там текла река другая —
Шире нашего Днепра.

В том краю леса темнее,
Зимы дольше и лютей,
Даже снег визжал больнее
Под полозьями саней.

Но была, пускай не пета,
Песня в памяти жива.
Были эти на край света
Завезенные слова.

Перевозчик-водогребщик,
Парень молодой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

Отжитое – пережито,
А с кого какой же спрос?
Да уже неподалеку
И последний перевоз.

Перевозчик-водогребщик,
Старичок седой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону – домой…

1965




«А ты самих послушай хлеборобов…»


А ты самих послушай хлеборобов,
Что свековали век свой у земли,
И врать им нынче нет нужды особой, —
Всё превзошли,
А с поля не ушли.

Дивиться надо: при советской власти —
И время это не в далекой мгле —
Какие только странности и страсти
Не объявлялись на родной земле.

Доподлинно, что в самой той России,
Где рожь была святыней от веков,
Ее на корм, зеленую, косили,
Не успевая выкосить лугов.

Наука будто все дела вершила.
Велит, и точка – выполнять спеши:
То – плугом пласт ворочай в пол-аршина,
То – в полвершка,
То – вовсе не паши.

И нынешняя заповедь вчерашней,
Такой же строгой, шла наперерез:
Вдруг – сад корчуй
Для расширенья пашни,
Вдруг – клеверище
Запускай под лес…

Бывало так, что опускались руки,
Когда осенний подведен итог:
Казалось бы —
Ни шагу без науки,
А в зиму снова —
Зубы на поло?к.

И распорядок жизни деревенской,
Где дождь ли, вёдро – не бери в расчет, —
Какою был он мукою-муче?нской, —
Кто любит землю, знает только тот…

Науку мы оспаривать не будем,
Науке всякой – по заслугам честь,
Но пусть она
Почтенным сельским людям
Не указует,
С чем им кашу есть.

1965









«Я знаю, никакой моей вины…»


Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…

1966




«Такою отмечен я долей бедовой…»





Такою отмечен я долей бедовой:
Была уже мать на последней неделе,
Сгребала сенцо на опушке еловой, —
Минута пришла – далеко до постели.

И та закрепилась за мною отметка,
Я с детства подробности эти усвоил,
Как с поля меня доставляла соседка
С налипшей на мне прошлогоднею хвоей.

И не были эти в обиду мне слухи,
Что я из-под елки, и всякие толки, —
Зато, как тогда утверждали старухи,
Таких, из-под елки,
Не трогают волки.

Увы, без вниманья к породе особой,
Что хвойные те означали иголки,
С великой охотой,
С отменною злобой
Едят меня всякие серые волки.

Едят, но недаром же я из-под ели:
Отнюдь не сказать, чтобы так-таки съели.

1966




«На дне моей жизни…»


На дне моей жизни,
на самом донышке
Захочется мне
посидеть на солнышке,
На теплом пёнушке.

И чтобы листва
красовалась палая
В наклонных лучах
недалекого вечера.
И пусть оно так,
что морока немалая —
Твой век целиком,
да об этом уж нечего.

Я думу свою
без помехи подслушаю,
Черту подведу
стариковскою палочкой:
Нет, все-таки нет,
ничего, что по случаю
Я здесь побывал
и отметился галочкой.

1967




«Время, скорое на расправу…»


Время, скорое на расправу,
В меру дней своих скоростных,
Власть иную, иную славу
Упраздняет – и крест на них.

Время даже их след изгладит
Скоростным своим утюжком.
И оно же не в силах сладить —
С чем, подумаешь! – со стишком.

Уж оно его так и этак
Норовит забвенью предать
И о том объявить в газетах
И по радио…

Глядь-поглядь,
За каким-то минучим сроком —
И у времени с языка
Вдруг срывается ненароком
Из того же стишка —
Строка.

1968




«К обидам горьким собственной персоны…»


К обидам горьким собственной персоны
Не призывать участье добрых душ.
Жить, как живешь, своей страдой бессонной,
Взялся? за гуж – не говори: не дюж.

С тропы своей ни в чем не соступая,
Не отступая – быть самим собой.
Так со своей управиться судьбой,
Чтоб в ней себя нашла судьба любая
И чью-то душу отпустила боль.

1968




«Всему свой ряд, и лад, и срок…»


Всему свой ряд, и лад, и срок:
В один присест, бывало,
Катал я в рифму по сто строк,
И все казалось мало.

Был неогляден день с утра,
А нынче дело к ночи…
Болтливость – старости сестра, —
Короче.
Покороче.

1969




«Нет ничего, что раз и навсегда…»


Нет ничего, что раз и навсегда
На свете было б выражено словом.
Все, как в любви, для нас предстанет новым,
Когда настанет наша череда.

Не новость, что сменяет зиму лето,
Весна и осень в свой приходят срок.
Но пусть все это пето-перепето,
Да нам-то что! Нам как бы невдомек.

Все в этом мире – только быть на страже —
Полным-полно своей, не привозной,
Ничьей и невостребованной даже,
Заждавшейся поэта новизной.

1969




«Что нужно, чтобы жить с умом?..»


Что нужно, чтобы жить с умом?
Понять свою планиду:
Найти себя в себе самом
И не терять из виду.

И, труд свой пристально любя, —
Он всех основ основа, —
Сурово спрашивать с себя,
С других не столь сурово.

Хоть про сейчас, хоть про запас,
Но делать так работу,
Чтоб жить да жить,
Но каждый час
Готовым быть к отлету.

И не терзаться – ах да ох! —
Что, близкий или дальний,
Он все равно тебя врасплох
Застигнет, час летальный.

Аминь! Спокойно ставь печать,
Той вопреки оглядке:
Уж если в ней одной печаль, —
Так, значит, все в порядке.

1969









Поэмы





Василий Тёркин

Книга про бойца








От автора







На войне, в пыли походной,
В летний зной и в холода,
Лучше нет простой, природной —
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки какой угодно,
Из ручья, из-подо льда, —
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б – вода.

На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под хвойным кровом,
На стоянке полевой, —
Лучше нет простой, здоровой,
Доброй пищи фронтовой.

Важно только, чтобы повар
Был бы повар – парень свой;
Чтобы числился недаром,
Чтоб подчас не спал ночей,
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу с жару —
Подобрей, погорячей;

Чтоб идти в любую драку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя.
Однако
Дело тут не только в щах.

Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки,
Шутки самой немудро?й.

Не прожить, как без махорки,
От бомбежки до другой
Без хорошей поговорки
Или присказки какой, —
Без тебя, Василий Тёркин,
Вася Тёркин – мой герой.

А всего иного пуще
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.

Что ж еще?.. И всё, пожалуй.
Словом, книга про бойца
Без начала, без конца.

Почему так – без начала?
Потому, что сроку мало
Начинать ее сначала.
Почему же без конца?
Просто жалко молодца?.

С первых дней годины горькой,
В тяжкий час земли родной,
Не шутя, Василий Тёркин,
Подружились мы с тобой,

Я забыть того не вправе,
Чем твоей обязан славе,
Чем и где помог ты мне.
Делу время, час забаве,
Дорог Тёркин на войне.

Как же вдруг тебя покину?
Старой дружбы верен счет.

Словом, книгу с середины
И начнем. А там пойдет.









На привале







– Дельный, что и говорить,
Был старик тот самый,
Что придумал суп варить
На колесах прямо.
Суп – во-первых. Во-вторых,
Кашу в норме прочной.
Нет, старик он был старик
Чуткий – это точно.

Слышь, подкинь еще одну
Ложечку такую,
Я вторую, брат, войну
На веку воюю.
Оцени, добавь чуток.

Покосился повар:
«Ничего себе едок —
Парень этот новый».
Ложку лишнюю кладет,
Молвит несердито:
– Вам бы, знаете, во флот
С вашим аппетитом. —
Тот:
– Спасибо. Я как раз
Не бывал во флоте.
Мне бы лучше, вроде вас,
Поваром в пехоте. —
И, усевшись под сосной,
Кашу ест, сутулясь.
«Свой?» – бойцы между собой, —
«Свой!» – переглянулись.

И уже, пригревшись, спал
Крепко полк усталый,
В первом взводе сон пропал,
Вопреки уставу.
Привалясь к стволу сосны,
Не щадя махорки,
На войне насчет войны
Вел беседу Тёркин.

– Вам, ребята, с серединки
Начинать. А я скажу:
Я не первые ботинки
Без починки здесь ношу.
Вот вы при?были на место,
Ружья в руки – и воюй.
А кому из вас известно,
Что такое сабантуй?

– Сабантуй – какой-то праздник?
Или что там – сабантуй?

– Сабантуй бывает разный,
А не знаешь – не толкуй.

Вот под первою бомбежкой
Полежишь с охоты в лёжку,
Жив остался – не горюй:
Это – малый сабантуй.

Отдышись, покушай плотно,
Закури и в ус не дуй.
Хуже, брат, как минометный
Вдруг начнется сабантуй.
Тот проймет тебя поглубже, —
Землю-матушку целуй.
Но имей в виду, голубчик,
Это – средний сабантуй.

Сабантуй – тебе наука,





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/aleksandr-tvardovskiy/stihotvoreniya-i-poemy/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



В сборник произведений выдающегося русского поэта вошли избранные стихотворения и поэмы «Василий Тёркин» и «Дом у дороги».

Для старшего школьного возраста.

Как скачать книгу - "Стихотворения и поэмы" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Стихотворения и поэмы" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Стихотворения и поэмы", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Стихотворения и поэмы»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Стихотворения и поэмы" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Книги серии

Аудиокниги серии

Аудиокниги автора

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *