Книга - Суета. Хо-хо, ха-ха

a
A

Суета. Хо-хо, ха-ха
Заря Ляп


Они эгоистичны, жестоки, беспринципны. А таким мир всегда уступает, такие им правят. Но в жизнь их, неизбежностью, вмешивается неведомое Обещание – данное основателем рода, неисполненное. И еще кое-что – наблюдающее, оценивающее, ими забавляющееся и в то же время безмерно их опасающееся.





Заря Ляп

Суета. Хо-хо, ха-ха




* * *

Москва

2018




Предисловие


Книга увидела свет благодаря:

Творцу, Который в каждом.

Ангелам Его – Лапе и Тонику.

Солнцу Дружественному – мужу.

Солнцу Благодушному – сыну.

Луне Вопрошающей и Направляющей – редактору.



Сны измученного, тоской в себе запертого человека, осознающего, что он в тупике, что сама жизнь его и есть этот тупик, – указание иного пути. Последуешь – может, и боль встретишь. Не последуешь – зачем ты сам себе?

Вступив на новый путь, учись в себя верить. А веря, от себя требовать. Иначе – зачем ты сам себе?

И еще. Прет из тебя мука другому? Примерься к тому, кто равен. Потому что, если к слабому примерился, – зачем ты сам себе?

И никогда, слышь, не сыпь соль на слизня. Поверь – ВОЗДАСТСЯ!

Заря Ляп




1. Возможно ли?


– Нытье изношенной тебя мне опротивело.
Умри. Умри, умри. ЗАТКНИСЬ.
Отдай остаток сил своих, отдай и раздавись.

Я не любил – я просто брал: сосал, кусал, жевал, глотал.
А ты смотрела в небеса и сочиняла в них МЕНЯ.
Умри. Умри, умри. ЗАТКНИСЬ.
Отдай остаток сил своих, отдай и раздавись.

Я обещал? Когда? Когда?! Ты измышляла, дура, зря:
Я драл тебя, я жрал тебя, а ты НЕ ВИДЕЛА МЕНЯ.
Ты все смотрела в небеса и сочиняла В НИХ МЕНЯ.
Умри. Умри, умри. ЗАТКНИСЬ.
Отдай остаток сил своих, отдай и раздавись.

Зачем в глазах твоих укор? Зачем в дыхании мольба?
Зачем рука дрожит твоя, не отпуская от себя
Давно, насквозь и навсегда ушедшего МЕНЯ?
Умри. Умри, умри, умри.
Умри.
Умри.

УМРИ! – рычит Виктор, бросая в изумленную, перепуганную девицу скомканный чулок.

Девица вскрикивает и вжимается в подушки.

Чулок, в полете развернувшись в вялую змейку, плавно опускается ей на колени.

Виктор смеется:

– Глупышка! Не о тебе, не для тебя. Мне просто… Посмотри, посмотри, хорошая, какое скучное утро: ни тучки, ни ветерка. Не хочу такого, не хочу.

Девица несмело улыбается, предлагает:

– Господину чего поинтереснее, может?

Виктор пожимает плечами, отходит от окна, валится на кровать. Помолчав, соглашается:

– Поинтересней, да, именно. Другую желается. Позови-ка ты ту… неласковую. И шторы, будь добра, задвинь. Наглухо.

Лицо девицы морщится обидой.

В глазах Виктора просыпается тоска.

– Живо, хорошая, живо, – приказывает он, похлопывая девицу по мягкому животу.



Устал… Где рвение, где жалость? Были ли? По-настоящему – были ли? Или ложь, весь я – безмерно подлая ложь? Устал… Более всего устал от пилы. Почему-то именно от нее – более всего. Вот еще немного – и она оживет. И пойдет по миру. Са-мо-сто-я-тель-но. Завибрирует, затанцует, распоется… Устал… Сколько их еще? Орущих, болью булькающих, а?

Скрип двери, стремительные шажочки и тенью надвинувшаяся на занавеску ладошка Глафирьи Всеволодовны.

Степан, приподнявшись на кровати, вяло интересуется:

– Уже?

– Уже, – эхом достоинства откликается Глафирья Всеволодовна, ладошка ее исчезает, новая цепочка шажочков выводит женщину за дверь.

Степан кривится и тянется за фартуком. Кипяченым. Выбеленным.

К чему все это? Зачем, от кого эта каша бытия – мне? Почему – мне?

Где-то в коридоре – у лестницы, быть может, – раскатистым наглым смехом взрываются самоуверенные глотки.

Степан поднимается, просовывает шею под лямку фартука, обвязывается поясом. Ему теперь сапоги натянуть, и… сквозь смех к стонам.

Люди. Люди. Как жить с вами? Как любить? И возможно ли? Возможно ли?..



Наконец-то пришел танец! Именно тот, которого требовал, звал. Которого музыка ждала. Вырвал, вытанцевал самого себя. Вытанцевал! Лукьян поднимает глаза на стену зеркал и застывшие лица невольных свидетелей его триумфа.

– Ну? – напористо требует он принятия своего прорыва. Требует восторга.

Лица молчат.

Лукьян не отступает. Смотрит в оглушенную, примятую неожиданным всплеском его мощи человеческую серость, молчаливо понуждая ее к ответу, приказывая. Наконец слышит осторожное:

– Остро как-то…

Взгляд Лукьяна тут же цепляется за говорящего – скользит по обеспокоенным его глазкам-пуговкам, малому его носику, малому ротику, подбородочку; скатывается с того на пузико, а с пузика к ножкам, застывшим робкими зверьками в не менее, кажется, робких ботиночках; возвращается к лицу и уже жадно рыщет по нему, будто нечто большее, нежели внешность и к почтению подмешанный страх, отыскать на нем желает; все ищет-рыщет, на другие лица не отвлекаясь, и… разряжается воздух гневом Лукьяна:

– Пшел вон! Все! Выметайтесь!

Горстка людей вздрагивает и услужливо торопится к дверям, просачиваясь за них подобострастными поклонами.

Лукьян остается в зале один.

Нет, не один: в углу, на скамье, застыл Николай Петрович Лер-Чайнов, создатель великой музыки и жизнью битый пьяница.

– Вам чего? – жестко интересуется Лукьян.

Николай Петрович вздрагивает, растерянно разводит руками:

– Вы же сам знаете, что гений, что каждое движение ваше – само чувство. Поэзия. К чему вопросы? И кого спрашиваете?! Они же так, они же – низость, случайно забредшая, прекрасному не подвластная вечная низость.

Лукьян кивает – все это правильно, все это он знает, и все же:

– А другие? Другие примут? – не успокаивается он.

– Великоуважаемый вы мой, – уютным домиком возводит брови к потолку Николай Петрович, – мое сердце полюбило вашего Игнатия. Полюбило и сострадает. Чего больше? Можно ли большего достичь? Вы ГЕНИЙ. Чистый гений. А сомневаетесь, так обратитесь к своему сердцу – таким, как вы, сердце не лжет. Не может! Не умеет!

– К сердцу обратиться? Моему?! – усмехается Лукьян и, помотав головой, заходится хохотом…



– Да, понимаю: утро, и вы к разговору не готовы. Кашу еще вам не подали и косточки не размяли. И все же, Матвей Степанович, придется. Мне так желается.

– Позвольте, позвольте… – выпячивает тугой животик Матвей Степанович.

– Позволял. Так позволял же! Матвей Степанович, позволял. Бесполезны вы мне оказались. И письмо ваше неприятно. К чему? Что у вас на нас имеется?

– Я лишь для понимания. Я…

– Так что у вас? Ерунда? Сопоставление разве что?

– А чем оно плохо? – буркает Матвей Степанович, и животик его еще более выпячивается.

– Да всем. Хоть тем, что никого вы им уже не заинтересуете. Неправильно, неправильно вы сыграли: молодость мою приметили, а дальше и смотреть не стали.

– Да что вы себе позволяете?! – негодуя, восклицает Матвей Степанович. – У меня…

– Да ничего у вас на нас не имеется, – чуть ли не с сочувствием в голосе в очередной раз перебивает старика Григорий, выкидывает руку вперед, и острое жало ножа въедается в брюшко хитроумного Матвея Степановича. Тот слабо икает и заваливается на подлокотник кресла, а жало, замутив глаза человечка смертью, все задумчиво проворачивается и проворачивается в плаксивом нутре его.



Комната залита мягким утренним светом, и в этом свете, не желая принимать его, на кровати, прячась лицом в подушку, клянет себя Алексей. Зачем, зачем сам себе наказание сотворил – зачем перед сном шторы раздвинул? Поучения ради? Идиот. Упрямый идиот-идиотище. Разве можно так над собой издеваться?! Разве можно на сон крохи оставлять? Идиот!



Тамара…




2. Пусть все у него получится!


На сердце тоска, дыхание сбивчиво; круги в глазах, жира и блеска набрав, в бег срываются, боль к вискам подкатывая. Повсюду бескрайние наколдованные просторы, в жилах отмирающего снега, в ручьях, грязи… Тамара останавливается… А ведь каждая история рассказанная – это память, мертвая, словами выеденная. Выстраиваются слова в ряд, стоят откормленные, наглые. Значимые… Могут ли слова жить? Оставалась бы память бесконечно ясной, не будь слов? Может, она бледнеет, затирается оттого, что мы словам больше верим?.. Неужели Уман станет памятью? Выльется в движение, краски, солнечные блики, радость. Глаза буду закрывать – и все это видеть? А потом, как все всегда, начну память в слова укладывать и потеряю его, навсегда потеряю. Истинного потеряю. Станет Умка рассказом… Нет, нет, не думай так: ты его найдешь… Надо бы устать, больше нынешнего устать. Так устать, чтобы мысли не осталось. Тогда вырвусь… Когда же я стану рассказом? Вся Я. Не мое вчера, а полностью вся я?.. Неужели и сама в сказку уйду – в слова?.. Тамара задирает голову: все так же нависает над ней стена Дома, окна которой желтым светятся. Сжимает кулаки. Сколько времени, вот так, о своем размышляя, грязь она месит?



Спала, легкостью беспечной в свете нежась, и вдруг Умка привиделся. Взгляд не его – затравленный взгляд. Предчувствием беды кольнуло, сна не стало. Глаза распахнулись, в ночь уставились. Знание пришло, что ее Умки, ее верного друга НЕТ. Отчаяние голову обручем колким сжало. Вся комната страшной определенностью наполнилась, и ею порожденные вертлявые тени пляс по стенам, потолку, углам наладили. Воздух похолодел, воздух помертвел; шевельнуться, моргнуть в запрет стало… И только лес, волей тайной, от покорности отвел ее тогда. К себе вытребовал. В себя. Надеждой. И Тамара вцепилась в зов. Нельзя слабой быть, нельзя поддаваться – вот так, просто верить видениям и застывать, смиряться. Нельзя. Искать надо. Спасать.

За минуты собралась и из Дома выскользнула, и за минуты, кажется, леса достигла. И понеслась, отчаянной суетой ночь понеслась: ветвями, ветвями, ветвями и шершавой неподатливостью упрямых, слежавшихся сугробов; ветвями, ветвями и прилипчивым, на ночь и тончайшим льдом не прикрывшимся, разливом болота; ветвями, ветвями и именем друга, шепотом и криком по лесу разошедшимся; ветвями и крику ответным волчьим воем, не таким уж и дальним, а все же уху нисколько не в тревогу; ветвями и жаркой надеждой, что вот он, там, под кустом, нашелся он; ветвями и прерывистыми выдохами разочарования…

Не нашла она Умана. Исцарапанная, промокшая, охрипшая, изъеденная тревогой, под утро повернула к Дому: отсидеть завтрак и после продолжить поиск. Ступила на Поле, и… отказавшись от неба – раскинув, растянув над собой мощь каменной стены Дома, наделив стену обещанием падения, рассветив окна ее ядом, обретя бескрайность – словно нет и не было ни леса, молодой порослью с двух сторон его окаймлявшего, ни валунов, ни дюн и вод моря за ними, ни Дороги, суету двора от него отводящей, ни самого этого двора и полей, что за ним, – подвело Поле под ноги Тамары тропинку, узкую и вязкую. Приглашением к блужданию по просыпающемуся, весеннему ему. И шла Тамара по тропинке, надеясь на то, что, вот, скоро, очень скоро и наскучит она Полю – вконец выдохшаяся надоест, и отступится оно. Отпустит.



Тамара оборачивается. Лес. Далекой туманностью выстроился, мелкими зайцами солнечными постреливает. Обман. Не удалиться Полем от леса на столь великое расстояние. Обман. Новая забава Поля, им созданная, и совсем, совсем не ко времени.

Вновь в небо смотрит – в окна. В желтизну их. Отталкивающую. Затем устало прикрывает глаза и вслушивается.

Виски гудят… разламываются и гудят, а за гулом… Море. Воды его камни бьют. Мерно. Удовлетворенно. Величие глыб недвижимых в зерно перемалывая… А более? Ветка вздрогнула – птица взлетела… И все – ни звука. Ни звука более – тишина. Но в ней… В ней… Что там в ней, что видишь в ней ты, Тамара?.. Противостояние. Два зверя, рогач и волк. Две жизни, объединенные-разъединенные желанием ЖИТЬ. Успеет ли волк к шее или – ошибкой – взлетит на рога? Подцепит ли рогач страшного зверя или – ошибкой – откроет шею? Кому землю кровью поить? Вот они, далекие и близкие. Вот они…

– Принимаешь? – вкрадчиво просачивается в тишину чей-то шепот.

– Принимаю, – немым ответом отзывается Тамара, внимательно всматриваясь в зверей.

– Выстоишь?

И готова Тамара подтвердить, что непременно выстоит, однако разум, покусываемый глазами привидевшегося ночью Умана, иной ответ подсказывает, с условием, с хитринкой:

– Друга верни – тогда выстою.

– Ха! – нежным холодком по щеке ее пробегает смешок.

И в этом смешке улавливает Тамара знакомость голоса и более четко определить, опознать его хочет, да только словно щелчком в лоб валит что-то ее, еле на ногах стоящую, в весну Поля – в неистовую грязь его, и забывает Тамара и голос, и разговор, но не теряет только что увиденное и прочувствованное: окраина леса, два зверя, рогач и волк. В глазах каждого расчет и надежда о своем. В глазах каждого неуступчивость. Мироздание…

Поднявшись, Тамара и не думает очищать себя от грязи, нет: за ночь она пропиталась, отяжелела ею, свыклась и сроднилась и даже приняла неким знаком отличия, подтверждением того, что ИЩЕТ; не смиряется – ищет, а значит, и найдет. Смотрит на лес. А зачем Поле его выставило? Такого – светом поигрывающего? Намеком? Может, не стоило лес покидать, может, Умка все-таки там, ждет, надеется, а она – она отдаляется, может, потому Поле не отпускает? Может, и не забавляется, а указывает? Набычившись, закусив губу, отодвинув на потом нытье каждой связки тела, делает Тамара шаг в сторону серой дымки стволов.

Воздух взрывается светом.

Тамара восторженно ахает.

Всадник?! Всадник?!.. Конечно, это Он! Сейчас. Сейчас Он!

Ни разу со дня возвращения в край Деда не видела она Всадника. Будто полагалось ему оставаться памятью детства и со временем выгореть, выцвести в почему-то ставшие в подозрение – совсем недавно, всего-то несколько дней назад ставшие Тамаре в подозрение – слова. В их не живые, НЕ ДИВНЫЕ описания выцвести. Разве передать Свет, опутывающий Его, коня Его, свору Его? Что значит «белый», что значит «беспредельно яркий, однако глазу, чудом каким, ничем не в боль»? Во что складываются эти слова? В нудь. В нудь. В разочарование. Потугу.

Тамара визжит и даже хлопает в ладоши. Вот Он! Вот ОН!!!

И мчится на Тамару Всадник, и мчатся на Тамару псы Его.

В лице Всадника – покой, псы же его – сам азарт, а конь – движение, преграды не знающее. И все они – Свет, и все они – в Свете! И все они не более нежели видимость, явью себя приказывающая.

Секунды – и врезается жеребец грудью в Тамару, и, пошатнувшись, но все-таки удержавшись на ногах, прокручивается Тамара вслед вихрю Всадника и свиты его, а они… они уже сгусток света в просторе Поля.

Сгусток.

Сгусток.

Ничто.

Сколько же сказок она о Нем насочиняла и КАК верила в них! Мечтала, что позовет Он и что будет она с Ним и за Ним по миру мчаться. Препятствий не замечая. Появляться, восхищать и исчезать. И как злилась на братьев, доказывающих, что история Всадника записана в воздухе – подумать только: в воздухе! – и нет в ней Тамары и глупых россказней ее. Все это было в детстве, далеком детстве, теперь она уже не сочиняет… теперь она уже… тяжела для этого… Ну что же, Всадник – это всегда помощь.

Тамара закрывает глаза.

Усталость отступает.

Тамара открывает глаза.

Чуть поодаль серая стена Дома землю давит; камни подогнаны так тесно, что литой кажется. У стены стоит стол, за ним сидят Мать и Дед. Осанки прямые, напряженные. Внимание на Тамаре сосредоточено. Вот Дед что-то говорит Матери; та же словно и не слушает и все на Дочь смотрит. Внимательно, оценивающе. Тамара тоже смотрит, ожидая расспросов.

– Утро прохладное какое. Принеси шаль, будь добра. Серую, – сдержанно улыбается Мать.

Ни вопроса, ни слова о том, что ждали, волновались, недовольны.

Тамара кивает, торопится в Дом.

Жесткость утоптанного песка под ногами. Двери. Лестница. Коридор в лучах света. Спальня. Горничная. Лицо, шея, руки отмыты; хотя полукружия земли под ногтями, словно насмешкой над усилиями щетки, лишь бо?льшую определенность цвета и отточенность формы принимают, но это ерунда, это привычная ерунда. Выскользнув из армейских штанов, вливается Тамара в строгое теплое платье, и ладно сходится оно на спине ее мелкими пуговками. Волосы распутываются, расчесываются и резво в косу укладываются. Улыбки перед зеркалом примеряются, и каждая Тамаре в недовольство: не изживается пытливая напряженность из глаз. Прячь. Ты его найдешь. Ты его НАЙДЕШЬ. Только это знай, только так думай. Ты найдешь его. А другое – не для тебя, не для него. Найдешь. Он твой, ты – его. Найдешь. Обязательно. Ну же, улыбнись. Тебе сейчас улыбаться. Веселить и веселиться. Не печалить ни Мать, ни Деда. Улыбаться. Ты вернешь его, еще сегодня он отыщется. Все. Вот! Вот так! Еще раз?.. Вот так. Еще раз?.. Молодец. Да. Оставайся такой. И захвати шаль.

Вниз по лестнице дробным перестуком каблучков. Остановка перед порогом. Вдох, выдох. Улыбка. Тамара выходит во двор, поворачивает налево, поспешно скользит вдоль стены Дома, а повернув за угол, приостанавливается, оценивающе обводя взглядом сидящих за столом. Любуясь ими.

Какие же они особенные! Мать держится Императрицей, все существо ее пронизано державной таки властью и толикой самодовольства. Дед же, будучи больным – старостью, исхудалым – старостью, большую часть дня к креслу прикованным – старостью, даже в немощи своей свободней зверя вольного кажется. Тамаре нравится принадлежать им. Быть ими. Продолжением их. И сейчас, за завтраком, – время только улыбкам. Только. Помни об этом. Ты – сейчас, здесь – для них.



Когда снега отходят от двора, за угол Дома, к стороне Поля, выносят доски, из них сооружают низкий помост, который посыпается песком и на который выставляются стол и стулья. И начинаются поздние семейные завтраки на свежем воздухе, подчиненные правилам, установленным Дедом для Тамары и ее братьев, когда те были детьми. Первое: за столом у Дома нет предела сладостям. Второе: за столом у Дома нет места Гнету Правильных Манер. Третье: за столом у Дома нет места сварам. Ведите разговор о легком, приятном или молчите. Четвертое: к столу у Дома всегда выходить без шуб. Допускается только легкий плащ. Пятое: за столом у Дома никогда не ежиться. Утренние заморозки, жесткость ветра и частенько налетающие россыпи льдистых снежинок весны и осени должны игнорироваться с той же непринужденностью, что и прохладные туманы лета. Шестое: при наступлении жарких дней к столу у Дома допускается лишь тот, кто, встав утром пораньше, выловил в Явре хоть одну рыбешку к обеду.

И эти где дары, где требования детьми беспрекословно, с явнейшим и азартнейшим удовольствием поддерживались. И даже Мать, навещая своего Отца и детей – выпросивших, выскуливших обещанием хорошего поведения недели, а то и месяцы Дедовской вседозволенности, а порой и просто сброшенных на него, – отказываясь от шубы, подставляла себя под укусы отходящей или наступающей зимы, и даже Мать летом непременно выходила с удочкой к Явру. А вот отец детей, часто сопровождавший жену в поездках «на люто-мило северище», рано вставать не любил и, можно сказать, не умел и поэтому летние завтраки просыпал, если только дети не тормошили его особенно настойчиво. А уж завтраки при заморозках были ему в муку: не принимал организм его «хлесткую забаву эту». И пока держался холод, он почти неизменно завтракал в Доме, а если и выходил к столу во дворе, то непременно закутавшись в шубу – пользуясь тем, что правила, в строгости своей, относились лишь к детям, – и все равно очень скоро начинал хохлиться, растирать пальцы, уши, прятать лицо в мех и притоптывать ногами. Тамара и братья при этом смотрели на отца несколько свысока: им-то нравилось вырабатывать в себе стойкое, бравурное безразличие к забавам погоды края, им-то нравилось ощущать себя господами тел своих, добиваться от составляющего самих себя послушания, и потому, уминая утреннюю горячую выпечку, запивая ее бесценным напитком какао, они болтали, хохотали и с вызовом посматривали в высь неба, испытывающего их россыпями колючих снежинок и шквальными порывами ветра. А вот уверенный затяжной дождь был им в огорчение: в такие дни стол накрывался в Доме, а там уже не позволялось объедаться сладким, болтать с набитым ртом, дрыгать ногами и громко, до гоготания, хохотать, не позволялось носиться вокруг стола, не позволялось задавать Деду миллионы важных вопросов. В столовой наступал Гнет Правильных Манер.

И по сей день, переродившись в традицию, живут и властвуют правила завтрака «за столом у Дома».



Тамара подходит к родным, передает Матери шаль, целует Деду руку, садится за стол. Ветер то юлит, то режет. Пахнет морем и сладостями, затаившимися на кухне. Дед поднимает колокольчик – после первой трели понесут им свежую выпечку, варенья, мед, чай, какао.

Позвонив, рука Деда медленно, тяжело опускается на стол и, отпустив колокольчик, замирает. Тамара исподтишка наблюдает за этой рукой, за ее равнодушным покоем, за выпуклыми венами под истончившейся кожей. Как же сдал Дед, как резко, заметно стал стареть в последнее время. Объедает, объедает его… Вот уже и кресло, и с каждым днем все более покладисто вписывается Дед в него… Он, конечно, уйдет… уйдет… Неужели? Неужели не станет его?! Неужели уйдет?.. Дед, словно почувствовав взгляд Тамары, поднимает на нее глаза. Уставшие. Умудренные. Долгой жизнью умудренные. Тамара ласково улыбается им. Дед усмехается и обращает взгляд к морю. Тамара переводит глаза на Мать. Для которой выстроились в голове у нее две новости. Недельной давности, правда, и, быть может, той ни в коей мере не интересные, но это все, чем согласна делиться Тамара, и, дождавшись прихода-ухода прислуги, обращается она к Матери нотками светской избалованности приправленным голосом:

– Мама, а вы помните мсье Пьяже? Мсье Пьяже, композитора? Все такое симфоническое. Гордое такое.

Мать утвердительно кивает, Тамара продолжает:

– Мсье мне написал. Пришел большой пакет, в нем послание и композиция. Он прислал мне свой новый этюд. Мне! Как вам? С нижайшим поклоном и прочим. Моим мнением интересуется! И пишет также, что вас волновать и не смеет, зная о великой вашей занятости. И кланяется, кланяется вам. Интересно, почему к нам обратился?

Тонкой насмешкой сдвигаются к переносице брови Матери:

– Чуткая птичка этот мсье Пьяже, не правда ли?

– А что, у Верхвенских проблемы? – с интересом осведомляется Тамара.

– Нет, у них нет проблем. Однако мсье им поднадоел, и мсье, видимо, понимая шаткость своего положения, осмотрелся и определил себе новых кормильцев.

– Неужели нас? Но титул?

– В его понимании титул нам обязательно скоро повысят. К подножью самих «верхов» подведут.

– Он ошибается?

– Очень ошибается и все же удивляет меня своей чуткостью.

Тамара прищуривается:

– Вот как? Но если дело не в титуле, тогда в чем же именно чуткость мсье?

Мать загадочно улыбается и не отвечает. Тамара, понимая, что дальнейшему обсуждению тема эта сейчас закрыта, и закрыта напрочь, беззаботно перескакивает на второй предмет разговора:

– Лидия в столицу приехала. Уже успела осмотреться и составить мнение.

– Вот как? Смелая девочка. И какое же оно? Лестное?

– Не сказала бы: признается, что от людей наших ей неуют. Жесткость и готовность к осуждению чувствует.

Мать понимающе кивает:

– Каким же кругом она принята?

– Пытается вступить в «ягодку».

– Пытается? О, значит, щетинятся матроны наши. Бедная девочка… А в гости к тебе не просится?

– Может, лишь только настроением письма.

– А ты ее пригласи, – чуть подумав и бросив на Отца быстрый взгляд, советует Мать.

– Сюда? – искренне удивляется Тамара.

Мать расцветает образом радушной хозяйки, полной сочувствия:

– А почему бы и нет? Девочке плохо. Папа, что скажете?

Дед, не отводя глаз от дали моря, приподнимает ладонь, определяя таким образом непротивление решению Дочери.

Тамара задумывается, сосредотачиваясь взглядом на блюде сахарной пыльцой припудренных булочек, и наконец, потянувшись рукой, отщипнув кусочек от одной, соглашается:

– Пожалуй, да, Мама, можно позвать. И в самом деле, почему же это мы всегда одни? Сегодня и напишу. Вы уверены?

– Ну и мило! – широко улыбается Мать. – Поселим к тебе поближе. Нашепчетесь. Как же удачно все складывается – гостья приезжает! Сплетни новейшие привезет, веселье. О платьях вспомнишь!

Тамара, неопределенно пожав плечами, тянется за потревоженной булочкой и, укладывая ее на тарелку перед собой, вспоминает:

– А Витя? Ее до Вити вызвать или после?

– Пожалуй – до. Видишь ли, Витин приезд немного откладывается. Только на него не сердись: занят он, каждый день, думаю, струной у него.

Тамара расцветает улыбкой:

– На Витю? Сердиться? Что вы!.. И чем же он занят?

– Важным, – поворачивает лицо к Тамаре Дед. – Пробует силы свои. Без малейшего надзора. Каждое решение – его.

– О! Пусть все у него получится! – жарко желает Тамара. – Пусть все, все получится, а я подожду. У меня и лес, и Уман!

И это последнее слово, имя это, так уверенно слетевшее с губ, крушит на тревоге и надежде выстроенную беспечность ее.

Уман. Умочка! Как найти тебя?! Умочка?

Ноготки Тамары впиваются в мягкую, теплую, ароматную, сладкую, покорную, НЕНУЖНУЮ плоть булки. ВСЕ. Сломалась, не дотянула. Теперь уже себя по новой не выстроишь. Сломалась… Ну что же… Всегда плохо владела ты собой… Ну что же… И, поднимая потяжелевший взгляд на стену Дома, выставляет Тамара миру своенравную шею и плечи свои. Предательски упруго, дерзко и жадно силу плечи набирают, и вся Тамара в них – гордых и пружинистых.

А недавняя мягкость речи, нежность улыбок, изящные наклоны, повороты головы – это что? Это так… лента в волосах ее.

Тамара поднимается из-за стола, извиняется и идет к морю. Сглатывать осмелившуюся подступить к горлу истерику и искать, искать. Искать.



Мать уверена, что выражение лица и голос под контролем были, а вот руки… руки она на стол так и не выставила и, кажется, весьма правильно поступила. Она склоняет голову. Так и есть: пальцы насторожены, напряжены. Разминает их. После наливает себе чай, набирает ложечкой подогретый мед и, всматриваясь в его вновь обретенную прозрачность, раздумывает об одном решении, принятом сгоряча и словно не ею выполненном, и намечающихся последствиях…



Дед поднимает глаза к высокой дали, набухающей ледяной моросью. Тамара. Моя ты Тамара. Опять от тебя отломилось… Терпи. Вытерпи и это…



После завтрака Дочь и Отец удалятся в Дом, в Кабинет, – читать, обсуждать, высчитывать и опять обсуждать. Письма писать. И так до обеда, а после – спустит Дочь кресло Отца во двор, и отправятся они в даль, по Дороге, и лишь к ужину вернутся. Отец спящим, а Дочь – раскрасневшейся, приуставшей. А перед сном вновь примет их Кабинет, только уже тайнами книг и настойкой смородины на меду.




3. К окнам лоб прижимает и мир о чуде просит


Уман – это пес. Чем пес этот так необыкновенен? Ничем. Всем. Он к Тамаре в душу проник.



Сидела она на лежаке в Дедовском поезде, ожидая отправления состава, дивясь тому, что нисколько по столь приятно проведенному времени на юге и ни по одному человеку недавних ее приключений не тоскует… Только, быть может и все-таки, по подруге своей – по Лидии, а так… белокаменная страна беспокойного солнца не манит, ни одним воспоминанием не манит, скорее даже затирается в этакое пресноватое «былое»… Неужели так смеялась, что щеки болели? Неужели кто-то там нравился? Неужели были какие-то там «чувства»?.. Получается, что нет – не было чувств. Сон! Сон, и сном уйдет. Уже ушло. Только вот Лида… И чем? И увидимся ли?.. Нет, нет, подруга, – я исчезну в тишине Дедовского края… Тебе оставаться в солнце, соли и романах, мне же… исчезать. Вот так-то Лида, вот так… Хотя полетят между нами письма, обязательно, уже знаю, что, как приеду, напишу. Объяснять отъезд не стану, просто напишу – о какой-нибудь ерунде целый лист натку. Жди… А что скажет Дед? Как примет? Сразу обнимет или строго взглянет и только потом к себе прижмет? Ну так и что? Главное, что обнимет, и главное и то, что о ПРИЧИНЕ не спросит. Никогда не спросит… И отдаст мне весь край свой: небом, лесом… озерами… одиночеством. Небом… небом, небом, небом… Почему же не заглянула я к Матери и братьям?.. А ни к чему. Вот. Вот так. Все просто… Небо. Небо. Не заглянула, потому что… потому что желаю я небо, покой его. Желаю небо. И как можно скорее.

Прикрывая глаза, намеревается она подловить легкую дрему, но раздается недовольный окрик вагонного, а ответом – вызывающий детский хохот, вихрь топотка ног по коридору и задиристая барабанная дробь в дверь купе. Тамара открывает глаза, ждет. Ручка двери заходится дрожью, однако дверь, которую полагается откатить в сторону, напору детей, с такой конструкцией не знакомых, не поддается. Тамара поднимается и сдвигает дверь вбок. Прямо на нее наваливаются два человечка, крепко пахнущие мылом. Мальчик и девочка. Тамара улыбается им, возвращается к лежаку, садится и с интересом смотрит на визитеров. Ожидая объяснения. Дети же смотрят на Тамару. Точнее – глазеют. На разодетую госпожу. Наконец мальчик легонько толкает девочку в бок, и та, встрепенувшись, делает несколько поспешных шажков вперед. Остановившись перед Тамарой, достает из-за пазухи что-то круглое, пушистое и явно весьма обожаемое – оттого покрываемое быстрыми чмокающими поцелуйчиками. Поощрительно улыбаясь, протягивает пух Тамаре. Тамара, принимая дар, обнаруживает в нем два глаза и кнопку носа. Щенок! Щенок, зевнув, слабой струйкой обмачивает ее платье. Дети, прыснув, вылетают из купе, однако девочка тут же возвращается и опускает на колени Тамары конверт; затем, не удержавшись, – хихикнув на маленькое темное пятнышко, угнездившееся по центру груди госпожи, – приседает в быстром мелком поклоне и бросается вон. В дверях же купе появляется встревоженный вагонный, сконфуженно объясняя, что Григорий Сергеевич велели детей пропустить, а сами ушли. Тамара отпускает вагонного кивком и, посадив щенка на колени, придерживая его, распечатывает конверт. Читает: «Сестренке от братишки. Люблю-люблю, целую, Гришка». Усмехается. Конечно, Гришка! Только он, даже такую прелесть даря, мог вот так, пятном противным подгадить. Комкает край покрывала, бережно пересаживает щенка в уютные складки и, затаив дыхание, наблюдает за хозяйственной возней клубка пуха, устраивающего себе гнездышко для сна.

Протяжный свист, вагон вздрагивает – и щенок, не удержавшись на лапах, растягивается поперек лежака.

Протяжный свист, поезд трогается – и Тамара, опустившись на колени перед лежаком, обвивает щенка руками. Успокаивая, обещая защиту.



Клубок вырос в симпатичнейшего пса неопределенной породы – круглоглазого, лобастого, вихрастого, с пышным хвостом, обычно закрученным на спину, и роскошнейшими, словно к стуже севера специально заготовленными, панталонами. Не больно высокого. Общим своим окрасом – напористо рыжего, с вкраплением блюдца белого пятна на лопатке. Взгляд суровый, внимательный хранил он для мира. Взгляд трогательно наивный и вместе с тем хитрющий дарил Тамаре.

С самого щенячества, получая только ласку от рук Тамары, решил Уман, что он Господин, Властелин Мира и что Тамара – его Забота и ему угождать ей. Вот так решил – будучи Властелином Мира, угождать решил. И лишь порой своенравить. Однако подросши, осмотревшись, разобравшись в Тамаре получше, ввел и железно настоял на двух правилах: поскольку мир за пределами двора Заботе в недосказанность, потому как не располагает она правильным чутьем, не ступать ей со двора без сопровождения его, Умана, и тро?пы, те, что через болота, никак не ей выбирать.

Заметив своеволие подросшего пса, мужики со двора предложили Тамаре поработать с Уманом – приучить к месту и обязательному послушанию. Однако Тамара это предложение отмела. К чему? К чему место навязывать тому, кто явно сам его уже нашел? А послушание? ОБЯЗАТЕЛЬНОЕ послушание? Это как и зачем? К чему оно? Пес умен, и с ним всегда легко договориться, а то, что правила ввел и что порой руководит ею, когда на охоте они, – так и что? Разве ей это когда в неудачу? И никому, даже обожаемому Деду, не позволяла она «муштровать» Умку.

Уман не приветствовал тоску, порой накатывающую на Тамару. Тоску, которая могла опустить ее и в снег, и в грязь, и заточить там в комок с остекленевшими, ничего не замечающими глазами, и поэтому, когда успевал заметить подступающую негодницу, тормошил Тамару, подставляя юлящего, ласкового, внимания требующего и заслуживающего себя под руки той. И тогда запрету подлежащая проныра лишь пожимала плечи Заботы, приопуская их, – до глаз же, стеклом, не добиралась.



Тамара обходит дюны. Обходит амбары, конюшню, псарню. Проверяет и кладовые в Доме. Опрашивает слуг – нет, не видели, не слышали, не знают. Не находит Умана. Будто слизнуло его что. И тогда спешит к Деду. Заходит в Кабинет. Мать с интересом вчитывается в письмо, Дед сверяет счета. Оба поднимают на Тамару вдумчивые, делом увлеченные глаза.

Сглотнув комок в горле, признается:

– Уман исчез.

Мать и Дед молчат.

Продолжает:

– Мне помощь нужна.

– Конечно, – соглашается Дед. – Чего дрожишь? Дорог так?

Смотрит в пол. Для вас он пес. Просто пес. Не так ли? А для меня?.. А для меня – воздух, солнце и вода.



Десять дней Тамара и мужики прочесывают округу. Не находят Умана.

Тамара ищет еще десять дней. Не находит.

Наступают дни принятия «жизни без Умана» – бесцветные, слишком длинные, одинаковые, отвратительные. Мучаясь ими, бродит Тамара по Дому. Ничего делать не хочет. Не может. Просто слоняется злобной осенней мухой. К окнам лоб прижимает и мир о чуде просит. О возвращении друга просит. Начинает ненавидеть украдкой бросаемые в ее сторону взгляды прислуги – сочувствующие, но и настороженные. Что вам? ЧТО вам?.. Не человек? Не столь важен? Кому – мне? А ЧТО вы, люди, мне? Пыль. И все эти другие вы, из прошлого, – пыль. Пылью, взбитой в воздух, были, когда рядом была; пылью и осели, когда отошла. Только и нужны мне: семья и Уман в ней… Где же он? Мой верный, ласковый и такой смелый ком пуха. Где он? Неужели НЕТ? Неужели смирение – подлое, мерзкое, гадкое, ненавистное смирение? ОПЯТЬ?!.. А Лидия, моя подруга единственная, – тоже пыль? Стискивает зубы Тамара – не знает ответа она.



Проходит время – небо вживается в ласковую, беспечную лазурь, поля наливаются травами, а Тамара, так и не обретя какого бы то ни было покоя, вновь приступает к поиску. Теперь ищет она подтверждение смерти друга: требуется ей найти хоть клочок шерсти рыжей – тогда поверит. Но, сколько ни рыщет по лесу, не находит. И не может принять смерть Умана. И живет в ней надежда, возрождающая и отравляющая. Наконец в порыве отчаяния, желая забыться, отправляет письмо Лидии, приглашая приехать. И Лидия приезжает.




4. Лида, Лидочка, давай мячик побросаем


– Все-таки в содержанки?

– Тамарочка, ну почему так резко? – морщит носик Лидия, вращая в руках мяч, перебросом которого развлекали подруги себя у моря, пока не наскучила им забава и не решили пройтись они по Дороге. – Он просто будет мне помогать. Тебе претит?

– Почему? Не мне же помощь поощрять.

– Перестанешь знаться со мной?

Тамара задумчиво скользит взглядом по громаде приближающегося Дома:

– Мне было бы удобнее устроить тебе пособие.

– Под покровительство взять? А не рано ли тебе делами стариков заниматься?

– Посредством Матери.

Лидия серьезно, оценивающе смотрит на Тамару, а потом, кивнув на Дом, тихо спрашивает:

– Зачем род ваш такой дом здесь выстроил?

– Чем место плохо? – удивляется Тамара.

– От мира далеко… Пустыня.

– Пустыня?!

– Снег, снег и снег. Все о крае вашем – снег.

– А это? – еще больше удивляется Тамара, взмахом руки предлагая подруге солнцем обласканные поля – в травах, цветах, пчелах, в веселой перекличке резвых пичуг. В ярких бабочках.

– Мгновение, – все так же тихо отвечает Лидия и продолжает: – Ты, наверное… Я тебя, пожалуй, и вовсе не знаю. Ты… какая же ТЫ, если жить здесь ХОЧЕШЬ? И ты богата, ты до страшного богата.

– Это как – «до страшного?» – лукаво улыбается Тамара.

– Дом. Такой огромный я уж совсем не ожидала увидеть. И поместье у вас – безмерное. И ПОЕЗД! Свой, собственный! И завод!.. Почему ты никогда нос не задирала?

– И это не все, – пожимает плечами Тамара и подтверждает: – Да, богаты. Но ведь не я богатство в семью принесла – не от чего нос задирать… Принимай мое предложение, с легкостью принимай. Ни о чем не волнуйся.

– Покупаешь меня?

– Ни в малой степени. Я прикрытие дарю. Веди себя как желается, но до предложений, как от господина твоего Твестева, не… не позволяй такого. И спокойно тебе будет. И между нами все хорошо и ладно будет.

– Осуждаешь все-таки, – обиженно отворачивается Лидия.

– Нет. Вовсе нет. Однако… согласись ты на его предложение – и я отойду от тебя. Придется. Правила потребуют, и я подчинюсь. Ради семьи. Покоя ее. Понимаешь? Стоит тебе принять предложение, а после раз – хоть раз! – заикнуться, что дружим мы, продолжаем дружить, и общество обратит взор на ВСЮ мою семью. Возьмется за нас – намеками, укорами и даже, пусть и в мягкость ваты укутанными, приказами о пересмотре ценностей. Ты пойми, у нас УЖЕ растревоженная репутация, которой тем не менее всегда находится милейшее объяснение и оправдание: мы неуживчиво экстравагантны. Но вот… одно дело – отношения со взбалмошной особой, другое – с особой, допускающей… соглашения определенного характера. Во втором случае наша с тобой дружба может все «проступки» семьи, любой давности, подвести под ОЖЕСТОЧЕННЫЙ прицел моральных норм и обязательств. Разве пожелаю я доставить подобное беспокойство своим родным и себе, если есть вариант, ведущий к покою, – пособие.

Лидия мрачнеет:

– Понятно – клетки, повсюду клетки. Даже у тебя, даже ты в клетке.

Тамара пожимает плечами:

– Общество. Вот оно, твое общество, без которого скучно тебе, – всегда с требованиями.

Лидия недовольно фыркает, но тут же заливается веселым смехом:

– Так нет и радости без общества! Соблазны-то в нем водятся!

И, все еще смеясь, наклоняется к розовому цветку Поля, срывает шляпку его, подносит к носику, вдыхает аромат и легкомысленно отбрасывает в гладь Дороги. Тамара останавливается, оборачивается вслед упавшему цветку, предупреждает подругу:

– Лида, осторожнее будь – у нас не принято жизнь рвать и отбрасывать.

Лидия тоже останавливается, смотрит вопросительно. Тамара объясняет:

– Мы во владениях Деда, а он к жизни, к простой жизни, большое уважение имеет.

– Ты о чем? – недоумевает Лидия.

– Ничего просто так не рви и не ломай, – просит Тамара.

– Но у вас же букеты?!

– Это другое – это для тебя. Чтобы приятнее было тебе в Доме. По ВОЛЕ Деда.

Лидия настораживается:

– Для меня?.. А что еще здесь так, особенно, для меня? Это потому Рарог Яврович жестко временами смотрит – я ему в неудобство?

Тамара наклоняется за розовой шляпкой, поднимает ее, отбрасывает в Поле, от глаз Деда:

– Не волнуйся – ты ему очень даже в приятность. Ты ему в мою подругу и наш смех. И ты ему в разговор на языке, который давно не слышал он и по мелодии которого соскучился. И все же… У него… Устал он от людей. Они ему в разочарование.

– Чем же?

– Кажется мне, порой кажется, что ВСЕМ.

– Это старческое, – тут же уверенно определяет Лидия. – Старики или добры, или злобятся.

Тамара неопределенно пожимает плечами – то ли соглашаясь со сказанным, то ли нет, – и, подхватив подругу под руку, ведет к Дому. К пирогу с кислицей, так полюбившемуся ей. К Матери, разыгрывающей гостеприимную простоту. К Деду.

– Ты с ним согласна? – вдруг выстреливает вопросом Лидия. – С дедом своим согласна?

– Нет, – отвечает Тамара и улыбается. – А почему спрашиваешь? Тоже кажусь такой?

– А почему ты тогда здесь, не в столице? Почему от нас без предупреждения уехала? Я что-то не то сделала? Разочаровала?

– Что ты?! Это я, скорее всего, обидела тогда тебя.

– Нисколечко, – не совсем искренне успокаивает ее подруга, а затем, помедлив, продолжает: – Я теперь знаю, что брата твоего ожидали в городе. И если не от нас, то, может, от него ты сбежала?

Тамара тихо смеется:

– От себя, от глупостей возможных сбежала. Братья ко мне ласковы, а я… в своем я, в упрямом и так и не рассасывающемся… Я от себя сбежала. От возможных своих глупостей.

– А что могла ты такого натворить? – любопытствует Лидия.

– Ох, Лидулечка, – вздыхает Тамара, – пожалуйста, давай не об этом?

– Давай, – легко соглашается Лидия, бросая острый взгляд на подругу, и признается: – Я, конечно, сходила на его представление – как мне такое пропустить? Сходила, не подозревая, что он твой брат. Только в столице узнала, что… И – да, он бог танца.

– Не правда ли? – выстраивает теплую улыбку Тамара и, отталкиваясь от нее сиянием глаз, закрывает тему. – И вот я здесь!

– И теперь ты здесь, – соглашается Лидия, задумчиво переводя взгляд себе под ноги. – И кажется мне, что вполне счастлива. Здесь. В одиночестве.

– До недавнего времени я не была одинока. У меня был друг, – помолчав, признается Тамара.

Лидия загорается живым интересом, прищуривается:

– Друг? И кто же?

– Уман. Любимый мой пес.

– Собака?!

– Собака.

– Шутишь?

– Ты просто не знала моего пса.

– И что с ним?

– Исчез.

– Сдох?

Тамара кривится от столь беспечно отмеренного черствого слова. Отворачивается от подруги, поправляет:

– Умер.

– Ну так я тебе нового куплю! У вас в столице мода на рутских собачек – таких, с ушками обвислыми. Похожи на…

– Довольно, – поднимает ладонь Тамара. – Довольно. Свежо все.

– Да не грусти ты так! Они такие хорошенькие, я самого-самого лучшего…

«Пыль, тоже пыль!» – выстреливает наконец-то ответ на полузабытый вопрос в голове Тамары, и хочется ей убрать Лидию, от глаз своих убрать – отодвинуть-задвинуть надоевшей куклой к самой стенке невидимого шкафа. Она впивается взглядом в Поле, словно в поисках такого шкафа, и вот здесь-то улавливает звук. Ноту. Высокую, очень высокую и оттого даже тихую. И в то же время боль, ранее незнаемая, глубоким щипком въедается в живот ее, обещая в скором времени стать непереносимой. Тамара вскрикивает и повисает на руке Лидии. Тут же слышит ее встревоженный голос:

– Что ты, что ты? Тамара? Тамарочка? Что ты?!

Не отвечает. И не по причине боли, а мысль – интересная, особенная, радостная и ужасная – на ум приходит, и так аккуратно приходит, словно кто-то вкладывает ее в голову и настойчиво при этом обещает, что мысль силу имеет сбыться. Надо только принять ее. Принять и все правильно сделать. Она принимает. Вот так: за мгновение, за щелчок мгновения, принимает решение и выстраивает план. Лидия же продолжает суетиться:

– Что, что с тобой? Где болит?

Желая скорейшего исполнения задуманного, усилием воли приминает Тамара чувство боли, распрямляется, говорит:

– Живот отчего-то свело. Не волнуйся – все прошло. Не волнуйся.

Но Лидия тому, что все прошло, не верит – в глазах ее тревога.

– Да все хорошо, – уверяет ее Тамара, перетерпливая повторный, однако менее жестокий щипок, и просит: – Дай-ка мне мяч.

– Зачем?! – широко распахивает глаза Лидия.

Слабо улыбаясь, поясняет:

– Мяч нужен для игры в мяч.

– Ну уж нет. Тебе же плохо. Идем в дом! – безапелляционно заявляет Лидия, отводя мяч от рук подруги.

Мягко настаивает:

– Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста-пожалуйста.

Лидия мотает головой:

– Ты только что кричала!

– Я?

– Ты. Ты, Тамара. Пошли в дом, какой мяч сейчас?

О нет, Тамара не желает идти в Дом, не выполнив намеченного. Не желает получать время на размышления и сомнения. Она все выполнит сейчас. И в Дом вернется победительницей.

– Ты знаешь, заметная часть моего детства прошла в этом Доме, – хватается за память она, желая развлечь, отвлечь, удержать Лидию у Поля. – В пустыне этой. Мы много времени проводили у Деда. Очень много. Можно даже сказать, что были годы, когда скорее именно в столицу заезжали погостить: Мама какое-то время была особенно занята заводом, а отец… отец порхал… Мы даже несколько зим здесь провели.

– Полных? – удивляется Лидия.

Встряхивая головой, подтверждает:

– Полных! Темных! Но мы не скучали, поверь, не скучали. Дом – это целое царство; его можно исследовать, по нему можно путешествовать, в нем можно прятаться, воевать. Да, даже воевать и устраивать дуэли! А когда не вьюжит, можно выбегать к ближайшему озеру и там кататься на санках и коньках, или рыть в снегу норы и в них есть. Да, нам подавали обед в ледяные норы. И ели мы из деревянных плошек или прямо из котла.

– Вам такое позволяли?! – еще более удивляется Лидия, и кажется Тамаре, что еще немного – и победит она: забудет подруга о вскрике и, отдав мяч, вступит в игру.

– Это Дед! С ним очень просто было: утро на учебу, день и вечер на свободу. А свобода – это Дед в Кабинете или на прогулке, а мы… Нам даже разрешалось выстраивать из мебели баррикады. Разрешалось орать и по-уличному ругаться.

– Неужели?! Неужели он такой? А кажется… А дуэли? Что за дуэли?

– О-о-о! – смеясь, тянет Тамара, уже почему-то зная, что боль не вернется и что своего она добьется. – Это, как и войны, в основном с Гришей. И обычно на щелчки!

– Это как? – уже вовсю улыбается, увлеченная болтовней Тамары, Лидия.

– Так: подставляешь лоб под щелчки, и кто первый пощады попросит – тот и «мертв».

Лидия хохочет:

– И кто же обычно «умирал»?

– Я. Крепостью лба не вышла, – смеется и Тамара. – Но я мстила обидчику – как только «воскресала», так мстить и начинала. Помню, после одной такой дуэли как раз играли мы в «десяточку». Это в коридоре, на первом этаже, было. Стою я, «ути-тюти козявочка», – голова еще гудит, на лбу шишка. Передо мной в очереди Гришка, с мячом. Прямо передо мной. Я затылок его глазами буравлю, смертельно ненавижу. А он мяч несколько раз о пол отобьет, на мгновение застынет, прицелится, бросит, в десятку попадет, все назначенные повороты-хлопки выполнит, да еще и через мяч успеет перескочить. Я мяч поймаю и его, Гришку, окликну. Как обернется – мячом ему в лицо…

– Что?! – вскрикивает Лидия.

– Да, все в лицо метила, – утвердительно кивнув, продолжает Тамара. – Только ни разу тогда не попала: он руки очень быстро перед собой выставлял и мяч перехватывал. И снова был его черед в десятку бить. А другие братья, в очереди за мной стоящие, на меня сердились, ругали. За все ругали: за то, что глупая, за то, что из «мертвых» слишком рано вышла, за то, что опять не попала, и за то, что девчонка я. А я стояла, все терпела, ждала мяч и снова пробовала.

– Это же… Тамара, зачем же в лицо?

– Мщение за лоб мой. За «козявочку». За проигрыш.

– А зачем он-то оборачивался, если знал уже?

Тамара хохочет:

– Да он такой был! В нем что-то не налажено было. Или, наоборот, налажено так, чтобы меня с ума сводить. Ну, а как все в нем в правильность срослось, так мы друг от друга и отцепились.

– И долго та игра продолжалась?

– Между мной и Гришей? Долго. Довольно долго. Другим братьям это скоро надоело, и они отошли, а мы с Гришей друг друга мучили. Он невозмутимо, а я шипя и ругаясь. Вот так. Вот так – такой я была. А теперь хочу еще немного в мяч поиграть. Иначе зачем, зачем ты его все время несла?

Лидия, тут же вспомнив о крике Тамары, как-то недоверчиво, оценивающе на подругу смотрит, но та умилительно вымаливает:

– Лида, Лидочка, давай мячик побросаем, а то уедешь и не с кем мне играть станет.

И Лидия решается: отбежав от Тамары, бросает ей мяч. Тамара ловит. Начинается игра в щиток. Лидии приходится непросто: посланный Тамарой мяч страшновато ловить и сложно удерживать. Потому что бросает та теперь вовсе не по-девичьи, не так, как у моря, – мяч летит крученым, жестким и, даже попав в руки, рвется из них.

– Томочка, поубавь! – приустав, просит Лидия.

И Тамара, словно стараясь поубавить, посылает мяч неуклюже ввысь и в сторону. И летит он в Поле. И Лидия, которая ранее, боясь испортить туфельку соком зелени, избегала ножкой и травинки, теперь, в азарте игры, спешит за мячом в самое буйство трав. Поднимает мяч. Оборачивается к Тамаре. Тяжело дыша. С вопросом:

– А почему вот на этом поле только розовые цветы растут?

– Не знаю!!! – кричит в небо Тамара.

Воздух над головой Лидии слабо вспыхивает.

Тамара моргает.

Лидия исчезает.

Тамара вдруг отчетливо вспоминает отца.

Вот он – высоченный, плечистый, большеглазый и улыбчивый. Знаток поэзии. Любитель оперы и светского общества. И, словно назло своему сложению, вовсе не любитель спорта или охоты. А также ровным счетом ничего не понимающий в денежных делах. Живет он без забот и всем в семье в безразличием приправленное веселье, пока… пока не узнает правду, скорее лишь малую часть ее. И тогда… и тогда тускнеет и ударяется в религию… В то лето, последнее свое лето, привозит отец в Дом иконы. Словно из заточения вызволенные – поцарапанные, краями битые, красками выцветать намерившиеся, позолотой почти облезшие. Привозит и расставляет по покоям. И так горячо надеется на что-то, на какое-то излечение, что даже Дед, сжалившись над зятем, сам с поклоном икону от него принимает. Проходят дни, и одна вдруг трескается. Трещиной прорезая лик святого. Именно та, которую оставил отец у себя. Поначалу отец плачет, всем показывая рассеченный образ. Потом успокаивается, омертвело как-то. А вскоре исчезает. Выходит из Дома и не возвращается… Дед говорит – море забрало… Вот она, жизнь человека, прикоснувшегося к их роду. Употребленного для его продолжения… Род. НАШ род…

Прикусив губу, отворачивается Тамара от Поля и торопится к Дому.

У порога ее поджидает Уман. Весьма исхудалый.

За обедом ни Мать, ни Дед не выказывают удивления по поводу появления Умана и не осведомляются об отсутствующей Лидии.




5. Такая у него привычка


Утро. А воздух уже пропитан жарой, запахом меда и истомой, склоняющими сидящих за столом к ничегонеделанию. И сидящие за столом неотвязчивому уговору поддаются: Мать откидывается на спинку стула и закрывает глаза, подставляя солнцу лицо; Дед разворачивается креслом к морю – томящемуся ложным, поверхностным, безоблачным небом насланным радушием; Тамара же… у ног ее разомлевший Уман, и вся она немыми восклицаниями о нем и вчерашней победе своей: «…Я вернула Умку! Вернула! Вернула Умку! Спасла! Я сильна! Очень сильна! И я права! ПРАВА! Я спасла Умку. Рыжика моего спасла! Не ушла в нюни – „хорошее“ и „плохое“, а спасла! Я и СЕБЯ спасла! Я спасла!.. Я друга вернула!»

– Тамара?

Услышав голос Деда, Тамара выпадает из восклицаний, вскакивает, мимолетом бросая взгляд на, кажется, заснувшую Мать, и, улыбнувшись лаской и покоем приоткрывшемуся внимательному глазу пса, обходит стол. Останавливается перед Дедом. Ожидая просьбу отвести в Дом, по-тихому, не разбудив Дочь. Но он молчит, его внимание отдано морю. Напоминает о себе:

– Да?

– Нам поговорить следует, – глубоко вздыхает Дед и поднимает глаза к лицу ее; слабо улыбается: – Принеси стул. На случай, если разговор затянется.

– А я так, – сразу же предлагает Тамара, опускаясь коленями на доски помоста.

– Все-таки принеси, – настаивает Дед. – Не с макушкой же твоей мне речь вести.

Тамара поднимается и переносит стул, стараясь ступать неслышно: не тревожить покой Матери и Умана. Поставив стул напротив кресла, садится, ожидая вопросы о Лидии и Поле, а слышит:

– Лукьяна прости и прими.

Изумленно, во всю ширь распахивает глаза и молчит. Дед же продолжает:

– Он давно осознал, что смалодушничал. Прими его.

Сглотнув комок в горле, осторожно отвечает:

– Он моего внимания не добивается.

– Это от стыда. Наказанием. Не прошу искать встречи с ним, но если когда увидитесь, то… подумай о словах моих. А лучше сейчас, заранее подумай.

– Но…

– Тамара, – неодобрительно кривит губы Дед, – ты любишь, он любит. Довольно страданий: ВЫБЕРИ счастье.

– Выбрать?

– Именно. Как с Уманом. Что ты поняла за вчерашний день, о чем сейчас в стену Дома пела?

– Я спасла? Я… я сильна?

– Сильна, – соглашается Дед. – Ты на многое наступишь и через многое переступишь. Научись и через гордыню переступать. Сделай правильный ВЫБОР.

Тамара опускает голову и молчит. Как это – ВЫБРАТЬ? Она уже срослась с тем, что случилось. Срослась. Сначала смирилась, потом срослась. И теперь даже почти как и в коконе. Почти как и в уюте. В правильности. И что? Выйти? Выстроенное порушить и выйти? Но ведь не получится. Не получится. Потому что…

– Гордость, – вклинивается в ее размышления голос Деда. – В тебе говорит гордость. Более всего – гордость. Переступи. Загляни в себя, вычлени истинное желание и живи им.

Тамара молчит. В коконе уютно. За ним же… НЕНАВИДИМАЯ надежда.

Дед вздыхает, отирает ладонью щеку:

– Хорошо. Так и думал… Вот что тогда скажу тебе, вот чем поделюсь… Было время – были люди, которым открывалась сама причина создания этого мира. А она, Тамара, в ВЫБОРЕ. В праве выбора и тем, понимаю, в его свершении. Да – ради выбора мир этот сотворен.

Тамара вскидывает голову, приоткрывает рот вопросом, закрывает, обдумывает услышанное и только потом спрашивает, но не о выборе:

– Люди? Вам не дано, а им дано? Знать ТАКОЕ?

– Было дано. Некоторым, – уточняет Дед и добавляет: – И тем превелико, до самой смерти мучиться, иссушаясь разумом и телом.

Тамара кривится жалостью, но от интереса не отвлекается:

– И все же… Подождите, подождите… К людям приходило знание о мире, а к вам даже вы сам прежний не вернулись?.. Дедушка, почему так?

Дед, помедлив, бросает тяжело и с горечью:

– Слова.

Тамара настороженно переспрашивает:

– Что – «слова»?

– Выели они меня. Память выели.

Тамара тихо ахает:

– Слова?.. Так это…

– Я когда-то знал ВСЕ. Да – думаю, ВСЕ, но не словами… А вот впустил их в разум, с радостью впустил, да что там – зазвал, и… сам в себе огрызком оказался.

– Слова?! Так вот что! – горячим шепотом выдыхает Тамара. – Дед, я о том же думала, совсем, кажется, недавно о том же думала. О словах и памяти! Когда Умка исчез. Когда по Полю бродила. Помню, спрашивала себя, а что станет с памятью о нем, не выцветет ли она под напором слов?!

Дед усмехается:

– Так ты глубока, глубока, Тамара, если в такое проникаешь, такое чувствуешь. И все же…

Здесь, словно готовясь сказать что-то очень важное, Дед замолкает и уходит в себя. Тамара же ждет, затаив дыхание. О Деде – о необъятном его прошлом, знает она лишь то, что дал он Обещание самому ТВОРЦУ мира, однако – и сейчас понятно стало, что именно из-за вмешательства слов – забыл и суть Обещания, и себя, давшего его, и долгое время искал утраченное в верованиях, «уложенных в строки», потому что так кем-то указано ему было, а теперь, отойдя от старых книг, ищет позабытое в философских размышлениях и даже научных достижениях человека; что порожден камнем; что был бессмертен, да по желанию, прожив тысячелетия и устав от жизни, впустил время в себя; что обладал великой Силой, да теперь, времени открытый, почти и растерял ее; что знал Дошу, которому был другом и от которого, преданный им, бежал; что женат был на Анне-Марии, – ничего не знает она. Ни она, ни братья. Может, только нечаянно обороненное что, упавшее крохой, а так… Они выспрашивали – он отшучивался, они выспрашивали – он разговор на иное переводил, они выспрашивали, а он хмурился так, что сразу отступали они. А сейчас… Почему? Почему тайное приоткрывает?.. Она смотрит на Деда и ждет. Наконец взгляд его проясняется, он чему-то кивает и говорит:

– Так вот, вернемся… Тамара, выбором можно жить по-разному. Можно выбирать прежде всего знание самого себя и, уже от этого – от себя, от понимания себя – отталкиваясь, выбирать далее. Думая только о СЕБЕ. А можно жизнь превратить в метание обдуманных, да недодуманных решений, основанных… всегда на мусорном чем-то основанных. И именно так живет человек.

– Человек живет моралью, – осторожно возражает Тамара.

– Мусор, – пренебрежительно бросает Дед и продолжает: – Все, что вылепил человек себе в поводыри и надсмотрщики, – мусор.

– Но разве слова о том, что в первую очередь надо думать о других, могут быть мусором?

– Мусор и есть. Чистый мусор.

– Но почему нас тогда этому учили?

Смешок слетает с губ Деда:

– Вас? Тамара, о чем ты? Вас учили не этому. Вас учили правилам хорошего тона – прикрытию. Людскую же глупость в вас не вдалбливали… Тамара, учись смотреть в себя. До выбора пути выбери знание самой себя и дотянись до себя той, которая ДО всего наносного.

Тамара задумывается, потом спрашивает:

– Этот выбор, ради которого мир создан, – он всегда о важном?

– Не думаю. Что на завтрак съесть – это тоже выбор. И все же… если он в самом замысле Творца о мире, то и малый он, сама возможность малого его – о важном чем-то. И я догадываюсь о чем: о ЖИЗНИ, о настоящей… Выбор – и признак, и подтверждение ее, и, если хочешь, сущность. Место же ему, по словам страдальцев, лишь во времени, и потому во времени и мир создан.

Тамара, обиженно моргнув, возмущается:

– Так мы за него, за выбор, жизнью платим?!

– Это о чем? – недоумевая, хмурится Дед.

– Ну как же – время. Все во времени смертно.

– Так смертность – это не плата, не сбор, это лишь данность всего находящегося во времени. А вот вне времени нет Выбора и тем нет жизни, настоящей ее нет. Вне времени есть не поддающийся пониманию не изведавшего бытия в нем Сон, и всё в нем… не живет, нет, не живет, а так… бесконечно имеет место быть. Хотела бы ты такое существование? Хотела бы попасть в мой изначальный мир?

– Что?! Твой мир? – вскрикивает Тамара, забыв о покое Матери и о том, что к Деду всегда обращается на «вы». – Изначальный твой мир?! Но ведь – камень! Из камня ты!

– Из, – соглашается Дед. – Да только до камня уже был. Существовал. И в мир пришел и камнем, и собой.

– Ты? Вы? Дедушка, но как же?! Есть еще мир? И вы его вспомнили и вспомнили, что вы из него?! Что же это за Сон такой? Откуда? От кого?

– Не вспомнил. Однако так о Сне и мире в нем скажу: сидит во мне клубочек, опаленный словами, но все-таки не сгоревший, сидит, а вот я даже кончик нити его замечать не желаю – не зовет меня в тот мир суть моя. Не зовет, а отторгает. И ей я послушен.

Тамара не понимает Деда:

– Но как же так?! Вот откуда былое бессмертие ваше!.. Бесконечное существование. Бесконечное. Целый мир! Вне времени! От него, от него в вас бессмертие было!.. Потяните, потяните за нить, прошу – узнайте! Ведь, может, в этом знании спасение ваше – возврат бессмертия! Бессмертия! Может, воссоединение…

Голос Деда – сама стужа:

– Не понять тебе. Не изведавшему того существования – не понять. И потому – довольно.

Тамара смотрит на Деда во все глаза. Она хочет спасти его от смерти, а он… А он, может, тоже хочет спасения, да не слиянием с миром Сна. Тамара закусывает губу. Что я предлагаю? Ведь уход в мир Сна – это уход от нас. А я хочу, чтобы Дед был всегда рядом. Ой, нет – не уходи, не уходи, Дед. НИКАК не уходи!

Дед же, помолчав, возвращается к наставлению:

– Ты должна научиться выбирать для СЕБЯ. Должна. Поверь мне – должна. И можешь – вчера доказала, что можешь… И когда бы ни объявилась эта девушка переживанием, вспоминай, что пес с тобой. Что тот, кто действительно тебе важен, – рядом. Да что говорю, ты сама увидишь, что ничем более, нежели легким неудобством, не останется она в тебе. А вот если бы не решилась, то…

Тамара вздрагивает. Не простила бы себе. Никогда. Ни-ко-гда. И считала бы себя предателем. Всегда. Однако КАК же получилось? КАК все произошло? Потянувшись к Деду, тихо спрашивает:

– А что мне помогло?

– В чем?

– Что подсказало возможность возврата и путь к нему, а затем и помогло моему решению… выбору свершиться, реальностью стать? И… что Умку СПРЯТАЛО?

Дед усмехается, молчит, раздумывает, потом предлагает:

– Давай скажем, что Поле подсказало и вернуло? Давай на него спишем? Силой вернуло. Давай примем?

Тамара морщится, не соглашаясь, выпрашивая ясность.

Дед немой просьбе не поддается, наоборот, – взгляд его набирает определенность отказа. Тогда Тамара отступает, но, отступая, возвращается к последнему вопросу:

– А что спрятало?

Дед опять не отвечает, сам спрашивает:

– Вот что тебе Поле?

Тамара, пожав плечами, бросает взгляд в Поле, улыбнувшись ему, говорит:

– Обыденность и восторг. Данность и постоянный интерес. Оно мне в МОЕ! В собственность.

– Да-а… А вот кое-кому из братьев твоих – в неприязнь, потому что требовало оно… Оно, Тамара, порой требует человеческие жизни. Может само взять. Может принять. Однако и потребовать может. Болью.

Тамара напрягается:

– И я боль ощутила.

Дед кивает.

– Да, когда требует – подчиняет этой болью. Но все же у тебя…

– У меня обмен. Сделка, – обеспокоенно выстреливает Тамара и, замерев на секунду, просит: – Дед, не сердитесь, но… кольнуло меня мыслью… Да, я знаю: Дьявола нет и сделок с ним нет, а сам Творец – Свет Дарующий Свет, не более. Я помню слова ваши. И все же… если человеку о вчерашнем рассказать, то однозначно Дьявола вплетет… Дед, сделка ведь произошла. Сделка!

Дед успокаивает:

– Нет его. И не создавай страх в голове своей. Просто признай, что произошло тебе непонятное. Жди – может, придет время и поймешь, что именно произошло. А по человеческим следам не ступай: они отведут тебя от самой себя и приведут к страху и правилам – к человеку, каким он выбирает быть… Так вот о Поле. Если когда потребует – отдай. Не спорь. Не мучай себя болью. Оно все равно победит. Так что просто отдай.

– Просто? Человека? Просто так?

– Да. Отдай.

– А вы отдавали?

– От меня не требовало.

– А отдали бы?

– Отдал бы. С легкостью.

– Человека?

– С легкостью.

– Но почему с легкостью?! Почему люди вам в нелюбовь такую?

Дед пожимает плечами:

– Устал от них. Устал почти сразу, как встретил.

– Хо-ро-шо, – медленно, по слогам проговаривает слово Тамара. – Хорошо… Мне, конечно, не понять, не зная жизни вашей, – не понять, однако… если можно, если черту под вашим опытом подвести, то ЧТО вам люди?

Дед отвечает:

– Существа, уродующие и себя, и мир. Не более. Вся жизнь их об этом, глупостью. А ведь не ленись, не избегай смотреть в себя – всем миром могли бы править. Дано это им по замыслу.

– Творцом дано?

– А кем же?

– Разве не правят?

– Уродуют… Велико их разнообразие по лицам, а по жизни все они – единство страдания себе и всему. До отвращения. До скуки.

– Но разве мы лучше?! – волнуется Тамара. – Посмотрите, что я совершила, ради себя совершила. Разве не принесла я уродство в мир выбором своим – разве не принесла страдание родным Лидии? Лидии же больше нет! Я ее выбором УБИЛА! Да что же вы так спокойны? Разве и в самом деле не жаль вам ее?

Дед устало вздыхает, заводит руку за шею, растирает позвонки:

– Мне – нет. А тебе?

Тамара, недовольно мотнув головой, досадливо подтверждает словом то, что уже знает:

– Нет.

Дед усмехается:

– Потому что правильно, для себя и пса своего правильно поступила. ВЫБРАЛА. И так и живи. Собой.

– Собой? Но как это?! К чему приведет? К новым Лидиям?! Да я – я ничем не лучше Лидий. Они о своем – я о своем. Я не лучше!

Дед опять усмехается:

– Правильно. Не лучше. Это надо понимать.

– Лучше – хуже, жаль – не жаль, – жестким холодом опускается на Тамару голос Матери. Повелительницей поднимающейся со стула и подступающей к спинке кресла Деда. – Отцепись от мороки человеческой. Иначе сама себе ад выстроишь. Отцепись. И еще: братьям ни слова об исходном мире Отца моего. Ни слова. Никому. Быть может, и придет время, да не пришло еще. И сейчас им знание такое только к беспокойству. Хотя, – здесь Мать подчеркнуто неодобрительно сужает глаза, – что я волнуюсь – ведь ты бумагу бережешь?



Солнце печет. Травы Поля леностью опадают. Цветы же настойчиво ввысь тянутся, преображая Поле в гладь розового озера. Уман с дремой прощается, подбирается, усаживается, в Поле голодом смотрит.



Тамара, сглатывая обидный тон Матери, уточняет:

– А о выборе?

– А вот о нем – пожалуйста, – позволяет Мать. – Замечательное руководство и лекарство.



Уман, заприметив зайца, срывается на перехват.



Тамара обращается к Деду:

– А от кого из братьев Поле требовало?

Дед не отвечает – взгляд его на линии слияния воды и неба, и кажется, что Тамару он не слышит. Мать отзывается:

– Хочешь знать?

– Хочу, – насторожено подтверждает Тамара.

Брови Матери слетаются в насмешку:

– Хочешь – пиши.



Уман вытягивается в прыжок…



Тамара шлет Матери нарочито светлую, лучистую улыбку и, понимая, что вот-вот – и ухватится та за спинку кресла, и развернет его, и увезет Деда, спешит к нему со следующим, ранее оставленным без всякого внимания, а сейчас почему-то неприятно о себе напомнившим вопросом:

– А что спрятало?! Что Умана спрятало?

Глаза Деда устало закрываются. Не получает Тамара ответа и на этот вопрос.



Уман поймал, сломал зайца. Теперь станет он живот добыче вылизывать и лишь после зубы в нее впустит. Такая у него привычка.




6. Вставай и радуйся!


Сегодня особый день. Ожидают Виктора. И удивительно, насколько занята Тамара именно в этот день.

Бумаги! Вчера сказано было, что торговые записи, документы и письма по заводу и поместьям срочно к перевозу в столицу подготовить следует. И вот, с раннего утра идет бумажный перетряс: Мать определяет, какие именно подшивки в какие именно ящики в какой последовательности укладывать полагается, а Тамара выполняет указания. Она же затаскивает на ящики крышки и вколачивает гвозди – работа тяжелая, пыльная, занозистая. Не для барышни.



Гвозди Тамара научилась вбивать еще в детстве, в полуподвальном помещении флигеля их столичного дома, оборудованного под слесарную мастерскую. Время от времени ее торжественно приглашали туда для обозрения очередного достижения братьев – новой деревянной игрушки, всегда слишком громоздкой, не куклы и тем совершенно не интересной Тамаре. Интерес работа братьев не вызывала еще и потому, что на занятия в мастерскую Тамару не допускали, и из-за этого большущая обида топталась в голове ее и все выпиленное, сколоченное в этой запретной, лишней, противной конуре казалось ей никчемным. Однако, не желая даже намекать на недовольство, на поражение свое, Тамара стойко улыбалась и вовсю расхваливала не милые ей никчемушки. В тот день ее пригласили полюбоваться только что сработанным кораблем. И тогда-то и привлекли ее внимание блестящие пуговки гвоздиков, линейной аккуратностью разбегающиеся по деревянному корпусу игрушки-переростка. Идея неясная в них почувствовалась. Тамара упросила показать, как следует с гвоздями обращаться, и даже сама несколько в доску вбила. Еще немного покрутившись по мастерской, выскользнула из нее тайной обладательницей одного из молотков. Чуть позже раздобыла и гвозди.

И вот девятилетняя Тамара вдумчиво изучает мебель в своей комнате. Выбирает. Замечает, что взгляд нет-нет да и перескакивает на шесть мелких выдвижных ящичков, засевших в письменном столе; печально, просительно поглядывающих на нее кольцами ручек. Смотрит на ящики очень внимательно. И вдруг неясность в голове ее сцепляется в восторженность: ЕДИНЕНИЕ! А далее сочиняется уверенность в том, что ящики когда-то были частью стола и им было хорошо, но их потом отделили – вырезали, и им теперь плохо. Единение! Вот для чего гвозди! Поймала-таки идею.

Вбивать гвозди приходится наискось, и поначалу ножки их все больше гнутся и работа почти как и не идет. Растревожившись тем, что задуманное может оказаться не по плечу, Тамара начинает ошибаться до наскоков молотка на пальцы. И все же затею не отбрасывает: медленно, пускай очень медленно, да наводятся мосты между передней стенкой верхнего ящика и столом. Свершается ВЕЛИКОЕ ЕДИНЕНИЕ! Наконец, истратив гвозди, Тамара откладывает молоток и, отодвинувшись от стола, любуется содеянным. И тут-то, гадкой удушливостью, обидно поздно, вворачивается в нее осознание того, что карандаши и любимый альбом остались в ящике. И теперь они от нее железяками отгорожены. Тамара кривит губы, почему-то именно сейчас остро почувствовав боль ушибленных пальцев. Сказка о необходимости воссоединения забывается. На ум приходит лицо Мамы. Последствия! От которых не укрыться – ведь скоро появится ябеда Катька и донесет, донесет! Выслуживаться поспешит. Что делать? Что можно сделать? Остаться около стола или отойти – сознаться сразу или выждать, когда сами взрослые «озорство» обнаружат? Или… а не свалить, не свалить ли вину на братьев? Тамара сосредоточенно рассматривает изувеченную поверхность ящика, признавая, что на братьев такое не свалить: вон как аккуратно с кораблем обошлись. Разве что на малого Степку? Да кто такому поверит? Да и самое страшное – не гвозди, а альбом и карандаши. Ужасно, невозможно глупо с ними получилось. Неужели в этом признаваться?! Неужели?!.. В отчаянии дергает Тамара кольца ящика, желая высвободить свои сокровища, а более всего желая, чтобы никто не узнал, что она САМА, по СОБСТВЕННОМУ недомыслию заперла их в столе. Мысль о том, что ЭТО может стать известным братьям, – жжет, прожигая до самих пяток. Это она насмехается над ними, она! А им нельзя! Непозволительно!.. Дергает и дергает Тамара кольца, упорно сражаясь с гвоздями за сохранение своей ошибки тайной. За этим занятием застает ее горничная. И разлетаются по комнате визгливые охи-ахи, и бежит гадкая Катька за госпожой…



…Любимым лакомством Тамары в детстве было мороженое. Его подавали белыми накрученными шарами по центру длинноногих стеклянных чаш, распахнутых лепестками лилии. Эти чаши и мороженое в понимании Тамары были символом особости ее семьи: ни у кого из знакомых не было подобного сервиза и нигде не предлагали такие щедрые порции сливочного счастья. Также казалось Тамаре, что каждая чаша чем-то неуловимым близка тому хозяину, которому служит, словно сотворена именно для него и его одного правильно, цветом и формой, отражает. Чаша Мамы, цветок ее… темно-красной гладью стекла заманивающий свет, а затем спутывающий, всасывающий, никогда не отпускающий; готовящийся к закрытию и потому приподнимающий самые кончики лепестков, но не по-доброму приподнимающий, по-хищному – ловушечкой… Да, эта чаша была о Маме: в Маме таилась опасность…

И мороженое… Да, и оно: любой подаваемый на стол шар мороженого, сердцевиной цепкого холода и желанной поверхностью тоже был о ней. Шар мог подтаять, самой сердцевиной подтаять, превратиться в податливый крем и стать Мамочкой-Мамулей, на каждое «солнышко» находящей время и приветливое внимание, каждого понимающей и любящей особенной, лишь ему подходящей любовью. В такие, кремовые, дни, если погода и расписание дня Мамы позволяли, она, объявив, что «занятиям не быть сегодня!», везла детей к морю, и там, смеясь, сама в играх, когда немарких, участие принимала, а после вела восторженных и голодных «неугомонцев» в малюсенький, с витыми драконами по стенам, ресторанчик, в котором подавали необычную и каждый раз обязательно вкусную еду, куда заглядывали странные, занимательные люди и где заинтересованно вслушивалась она в веселую детскую болтовню и сама с жаром подключалась рассказом о чем-то забавном или, наоборот, гордо СВОЕМ и гордо серьезном – о заводе. И казался тогда завод волшебным царством, где невозможное возможным становится, была бы там Мамочка… А мог шар и на удивление долго не отдавать холод, строптиво оставаясь Матерью – встречающей и провожающей детей взглядом, желающим скорейшего освобождения от них – сброса на руки гувернанток и гувернеров.

И в отношении Мамы к детским проказам тоже было это самое мороженое: могла она, выслушав жалобу прислуги, простить детей, снисходительной, а подчас и озорной, понимающей и даже поощряющей улыбкой, а могла и с легкостью одарить наказанием. Все зависело от степени мягкости серединки ее в тот момент. Так казалось маленькой Тамаре…



Тамара бьется с ящиком до самого появления Мамы – лишь когда двери распахиваются, отпрыгивает она от стола; внутри нее что-то сжимается в ссохшуюся горошину. Мама входит, а точнее вплывает в комнату – она всегда двигается очень плавно, с великим, нерушимым достоинством. За ней семенит горничная. Строго взглянув на Дочь, приближается Мама к столу, опускается на колени и долго, мучительно долго осматривает место «преступления». Тамара от напряжения начинает мелко дрожать. Все что угодно! Двойные, тройные задания по письму, задания на весь день, только не спрашивайте, не спрашивайте меня о том, что в ящике.

Наконец Мама поднимается с колен, вниманием нацеливается на Дочь:

– Почему так грубо, дорогая? Шляпки скошены, да и расстояние меж ними не вымерено. С мусором тоже поаккуратнее надо бы быть – хоть расстелила бы что. Тамара, ну как же так? Неужели не хочется своей работой гордиться?

Тамара тихо, шатким голосом испуганного существа, отвечает:

– Хочется.

– Хочется, – задумчиво повторяет Мама и вкрадчиво ввинчивается в основу поступка Дочери: – Они тебе место ищут, определяют, а ты с ним – навязываемым – не согласна, не так ли?

Тамара поднимает на Маму глаза. Молчит, размышляя. Мама слегка улыбается:

– Тебя в мастерскую тянет?

– Не пускают! – тут же набирает силу отчаянной жалобы голос Тамары. – Не пускают. Я барышня. Девочка.

Мама понимающе кивает, помолчав, предлагает:

– Требуй.

Тамара сжимает кулачки, встряхивает ими:

– Так ВСЕ не пускают! Только и зовут на ерунду смотреть. И я хвалить ее должна. Не пускают, а хвалить я просто обязана! – Здесь она уже и ногой топает.

Мама повторяет:

– Требуй. Иначе обман тебе оставят: побрякушки и чаепития.

Обман? Украшения и сладкие чаи – обман? Тамара не понимает Маму, но сейчас ей хочется только соглашаться с ней, и поэтому она решительно встряхивает головой – соглашается пылко.

– Ты, как вырастешь, присмотрись к работе художников, – уже совсем непонятно зачем говорит Мама. – Хороших. Сбоку встань и присмотрись. У них в какой-то момент в картине нет явной точности, порядка нет, и вот именно тогда жизнь на холсте чувствуется. А потом они ее сглаживают. До высокого искусства сводят… Да… А вот столярное мастерство… оно как раз именно о точности – изначальной и последующей. Пойдешь?

Тамара кивает. Пойдет. Потребует. Пускай попробуют! В голове ее уже задор малой войны: за значимость свою! Не будет терпеть указаний о месте!

– Вот и хорошо, – улыбается Мама и, видимо, решив, что более ей в комнате Дочери делать нечего, направляется к дверям, однако, почти покинув комнату, вдруг останавливается, оборачивается и спрашивает:

– Я надеюсь, ты позаботилась опустошить ящик?

– Да, – уверенно, легко врет Тамара.

– Молодец, – хвалит Мама и, обращаясь к услужливо склонившейся горничной, говорит: – Катенька, позови Зиновия, пусть ящик высвободит.

Тамара внутренне ликует: Зиновий стар и молчун, никому и ничего не расскажет. Ему дела до них, до «мелкоты», нет.

Мама выплывает из комнаты и уже из коридора доносится до Тамары насмешливое:

– Врать, врать учись!



Следующим утром Тамара идет в мастерскую. Стучится в дверь. Ей открывает пропахший носу приятной смоляной едкостью Мельтон Бревович, который в доме и за учителя по языкам, и за учителя по делу столярному.

Тамара, поздоровавшись, проходит в мастерскую. Братья еще не заняты работой и сразу же замечают сестру. В глазах их вопрос.

Тамара объявляет:

– Учиться пришла.

Степка приветливо улыбается, Виктор и Лукьян снисходительно переглядываются, а Гришка и Лешка уничижительно хмыкают.

Тамара топает ногой.

Слышит излишне заботливый голос Мельтона Бревовича:

– Барышня! Барышне не…

– Барышня учиться БУДЕТ, – холодно, повторяя приказной тон Матери, перебивает учителя Тамара.

И ее принимают…



Увлечение столярным мастерством длится недолго, но гвозди забивать и фигурки выпиливать Тамара выучивается.



Заколотив последний ящик, Тамара оглядывается на выпотрошенные стеллажи – на голые доски, когда-то бывшие лесом, жизнью. Затем, повернувшись к известью обозначенной черте запрета, смотрит на отступающие от нее ряды Хранилища: непотревоженные – все так же забитые книгами, свитками, глиняными табличками и их обломками и даже черепашьими панцирями; уводящие взгляд к далекой стене, подпираемой каменными плитами и мозаичным стеклом; как обычно, окруженные стражами. Всего-то переступала Тамара черту запрета раз шесть, всегда по разрешению Деда, и последний раз – лет в одиннадцать. Помнит, как тогда рассматривала увенчанные змеями листы древней книги. Очень уставшей книги. О чем была или есть, если не рассыпалась в прах, та книга? А другие? Дед говорит, что в большинстве своем они о Вере: человеком безустанно придумываемой, разукрашиваемой, откармливаемой, наделяемой обещаниями и властью. И во всей этой Вере, в великом разнообразии ее, в словах ее пророков и последователей, служителей и жертв, искал и все еще порой ищет себя Дед и не находит. Почему? Потому что нет его в ней? А что если нашел, да только не признал? Даже так: много раз находил и ни разу не признал. Ведь и такое может быть… А вот интересно – ни одного древнего языка я не знаю. Ни я, ни братья. А почему? Почему всяким знанием нас наполняли, однако никогда – этим? Аккуратно не этим. И даже, как-то удивительно искусно, привили мирное равнодушие к Хранилищу и Дедовскому поиску… Тамара переводит взгляд на Мать, сверяющую у окна последние страницы описи.

– Мама, почему языкам древним нас не обучали?

Мать поднимает на Дочь глаза. Тамара глазам улыбается и ждет. Мать, помолчав, отвечает загадочно:

– Чтобы теней не знали.

– Это как?

– Когда не знаешь, что живешь в темноте, – живешь в покое, – не менее загадочно продолжает Мать.

– О чем вы? – хмурится Тамара.

– Когда живущему в темноте приносят в дар СЛАБЫЙ луч света, ему приносят в дар тени.

– Мама, о чем вы? – совершенно теряется Тамара.

Мать пожимает плечом и продолжает:

– Свет должен быть сильным, темноту рассеивающим, а не подсвечивающим. Если такого света дать не можешь, то не трогай сидящего в темноте.

Сказав это, Мать возвращается к бумагам. Тамара же, обдумав услышанное, высказывает догадку:

– Свет – это знание языков?

Мать, не отрываясь от бумаг, просит уточнения:

– Какой именно?

– Что?

– Какой именно свет имеешь в виду?

– Любой?

– Ты плохо меня слушала.

Тамара, вернувшись к словам Матери, выбирает:

– Подсвечивающий?

– Да, – поднимает голову Мать. – От соприкосновения слабого луча с тьмой творятся чудища, ранее живущему в темноте неведомые. Тревожащие воображение, сводящие покой на нет. Вселяющие неуверенность, а быть может, и страх. Начинается бег, поиск, ведущий к еще большей тревоге. Таким светом одаривают врагов. Не собственных детей.

– То есть… вы нас оберегали?

– Мы растили вас для этого мира. В нем вы зрячи. В нем для вас достаточно развлечений и забот. Чего больше? Языки древности? А к чему вам блуждания Отца моего? Они ведут от тени к тени – только редкие письмена приносят ЗНАНИЕ. Зачем вам кропотливая эта охота? Зачем вам? Я с ним: я его Дочь и всегда с ним, всегда в помощь. Так должно быть. И этого достаточно. Мне – мое, вам – ваше.

Тамара тонко улыбается:

– Только… получается, вы ЗА НАС выбрали.

Мать опять пожимает плечом:

– Родители за детей часто выбирают. Однако если уж в интерес, то путь открыт: ищи учителей и занимайся.

Тамара не отпускает улыбку:

– А вы? Вы не могли бы стать мне таким учителем?

– Могла бы, да не стану. Повторяю, мы растили вас для этого мира.

– А разве книги и свитки Хранилища не об этом мире?

Мать отмахивается:

– Надоешь скоро. Появился интерес – ищи учителя. А теперь иди. Иди приведи себя в порядок.



За дверями Кабинета Тамару поджидает Уман. Вместе поднимаются они наверх, к покоям Тамары. В спальне Тамара валится на кровать… А хочется ли мне копаться в древностях?.. Не хочется. Мне хочется знать, без копания. Рассказом. Откровением… Да и кто сюда из профессоров поедет? Да и кого допустит Дед? Да и вовсе не хочу я чему бы то ни было более учиться. Я в озеро хочу, в свежесть!.. Беззаботно свесившись с кровати, Тамара предлагает псу:

– Умочка, пошли гулять?

Пес приподнимается на задние лапы, забавно перебирая воздух передними. Гулять! Гулять – это всегда в ДА! Это слово всегда в радость! Тамара, смеясь, тянется к его танцующим лапам и, вдруг ВСПОМНИВ, вскрикивает:

– Виктор!

Скатившись с кровати, спешит в соседнюю комнату, где, едва переступив порог, выхватывает взглядом часы у стены. Стрелки! Малая с единицей прощается! Вот-вот! Может, час остался, а может, и вот-вот! Как же забыла она! Витя! Переодеться-то бы успеть! Подготовиться! Тамара подлетает к шнуру звонка, готовая оборвать его, если горничная не появится сразу же, и… замирает. Виктор. Скоро. Встреча. ОЧЕНЬ СКОРО. Ее начинает трясти. Холодом, зарождающимся в ней самой. В самих, кажется, ее костях. Она опускается на пол.

…Витя, Витя… Витя… Витя… Что же это такое? Почему? Из-за тебя? Но что о тебе? Не может быть, что только из-за того, что скоро увижу. Не может такого быть… Это Ро?доста?!.. Нет. Нет-нет-нет. Родоста переродилась давно, давно – еще в ту ночь, быть может. Тогда что?.. Поднимайся. Поднимайся же – брат, брат приезжает. Радуйся! Вставай и радуйся!.. Так ведь и ждала. Так ведь и дни отсчитывала… Что же это?.. Родоста? Нет… Бумаги! Вот почему с самого утра – бумаги. Именно сегодня, именно за одно утро. И не прислуга, а я. Это Мать. Меня оберегает! Слабость мою чувствует и оберегает. Кошмар! Неужели я такая в ее глазах? Неужели?.. Кошмар… Неужели от подобной поломки меня оберегала?! Кошмар… Кошмар, кошмар… А не будь бумаг – с утра бы в дрожь ушла?! Кошмар… Что же это?.. Вставай, вставай, кукла тряпичная, вставай! Сейчас же вставай…

Однако тело приказу не подчиняется – Тамару продолжает трясти. И тогда, гневаясь, кусает она себя за мягкое основание большого пальца. Кусает не особо больно, но все-таки ощутимо. Вызывая вопрос в глазах Умана. Укус от дрожи не избавляет, и, запертая в оскорбительном ей состоянии, Тамара продолжает выискивать причину пронизывающего ее… предчувствия?

…Хорошо. Хорошо – не борюсь. Потому что это не просто так – что-то испугало меня. Стыд-то какой! Хорошо. Что испугало?.. Что-то, дыханию подобное, что-то далекое. Не Витя, никак не он… Что же?.. Что же?.. И все-таки я его опасаюсь. А если… А если не желаю и страшусь я перемен? Если именно это? Ведь он все может изменить. Он все… Такой… Да, Витя приедет с будущим. Будущим!.. Нет. Настоящим. Которое пока еще не со мной. С ним – Витей, но не со мной и тем мне лишь в возможное будущее. Возможное. Только лишь возможное… Точно. Что-то тянется ко мне оттуда, из мира. Опасное. Это почувствовала. Точно! И если сейчас, Витю ожидая, почувствовала, то скорее всего… скорее всего… значит, Витя уже под ЭТИМ… Нет, я не позволю ЭТОМУ стать моим настоящим. Не позволю… Что же происходит? Что?.. Не позволю, не позволю. Хочу настоящего, мной самой себе отмеренного. Назначенного. С иным не справлюсь – уже ломалась… Не справлюсь и не позволю. Не позволю… А другие братья – тоже ПОД? Неужели?! Знают ли?!.. Но не со мной! Не со мной!

Морда Умана опускается ей на колени уверенным, непререкаемым покоем, и Тамара, желая себе такого же покоя, жадно прижимается лбом к загривку пса. Постепенно прощаясь с дрожью, овладевая собой… Однако все-таки не избавляясь от остаточного липкого чего-то, беспокойного.

Поднявшись, не зовет она горничную и не переодевается. Подойдя к зеркалу, ломает старую, за работой растрепавшуюся прическу и, скрутив волосы узлом на затылке, определяет их в послушание кольцом шпилек. Улыбается своему отражению, улыбается и Уману:

– Ну что, Умка? Пошли? Встретим брата моего?

Ответ Умана – это виляние хвоста, и так усердно машет он им, что кажется Тамаре, хочется ему бабочку, глазу невидимую, со спины смахнуть.




7. Слабый толчок – и колеса приходят в движение


Почти два часа идет Тамара по Дороге навстречу вчера высланной на станцию повозке. И все это время подтравливает ее прилепившееся к ней беспокойство. И все это время убеждает она себя в том, что в краю этом ничто, ею не принимаемое, коснуться ее не может. Просто не может. И все время спрашивает себя: неужели она, вот так, оставит братьев с тем настоящим одних? И отвечает, что – да, оставит, потому что… потому что то настоящее не ее, не ее, не ее; потому что… потому что быть ей одной, одной, одной, одной; потому что, пока она здесь, тому настоящему не набрать силу, не набрать – так ей кажется и на это она надеется; и потому что просто ВЫБИРАЕТ не знать того настоящего. И все это время настаивает на радости встречи с братом. Однако сколько уже идет – и все нет? Может, и не приедет? Может, задержало что в столице опять? Но вот Уман останавливается, разворачивая уши интересом в даль Дороги. Останавливается и Тамара. Ожидая, высматривая точку на горизонте. И точка появляется.

Тамара пропускает вздох. Виктор. Скоро. СКОРО!

Небо над головой ее сворачивается в колпак. Колпак раскачивается маятником.

В лес бы сейчас, в обступивший Дорогу лес. В него бы. В даруемый им покой. Под защиту крон его… Лес, мой ты лес!.. Нет.

Тамара не отрывает взгляд от точки. Ждет. Наконец разрастается та лошадьми, возничим и повозкой. Маятник же разрастается гулом, и слышит Тамара, как пропахивает мир непостижимо мощная высь его. Уш-ш-ш-ш. Уш-ш-ш-ш. Уш-ш-ш-ш. Уш-ш-ш-ш… Пригнуться бы. Сжаться. Слиться с Дорогой. Нет. Все. Виктор! Глаза его, очень скоро глаза его. Лукавые, просчитывающие. Но также от всего и всех отвлеченные – блуждающие в чем? А еще – ласкающие, а еще – строгие. Сложные глаза. Чарующие. К ним теперь. К ним теперь, всем – и предчувствием, и радостью. Всем. К брату.

Возничий придерживает лошадей, останавливает. Раскланивается, приподнимаясь на козлах. Желает госпоже доброго дня.

Тамара отвечает:

– И вам, Саныч, непременно доброго.

Дверца повозки распахивается, жестко ударяясь о стенку, отскакивая от нее, ударом разбивая гул маятника на шепот и всхлипы, на какие-то далекие слова, речитативом произносимые, – все дальше отступающие, пропадающие. Пропавшие.

Тамара нерешительными, настороженными шагами приближается к повозке. К темному проему в ней. Чуть ли не к ночи. Слышит беззаботное:

– Прыгай, Вишня!

Рука в черной перчатке протягивается, Тамара помощь принимает, ногу на подножку ставит – легкий рывок, перехват, и она внутри. Глаза брата в ее глаза смотрят.

– Здравствуй, Вишня! – улыбаются они.

Тамара отвечает на приветствие осторожным кивком и присаживается на скамью, напротив глаз. Завороженно всматриваясь в них.

Уман в повозку запрыгивает. Меж Заботой и старым – голосом, запахом и щекотливым почесыванием, похлопыванием по брюшку запомнившимся – знакомым устраивается, на того оценивающе смотрит.

Виктор снимает перчатки, ладонь к носу пса протягивает и к псу обращается:

– А о вас писали. И все больше хорошее писали. Да вы, сударь, может, признаёте меня? Правда, крохотными тогда были. Круглыми. А я куриную ножку вам скармливал. Признаёте?

Уман ладонь изучает, в суть голоса вникает – место знакомому в жизни Заботы и своей определяет. Решение приняв, к ногам Заботы заваливается, уши в стороны расставляет и слабо хвостом повиливает: важное понял, важное принял, спокоен.

Виктор отбрасывает перчатки на скамейку, поднимает смеющиеся глаза на сестру:

– А я спал. Только что спал! Здесь, на лавке этой спал. Роскошь! Тамара, такая роскошь: никто не лезет, ничего не опасаешься; срочность голову не мнет, мозги не жует. Покой! Ну что, поехали?

Тамара молчит – видение наплывает на нее: птицей зависает она в воздухе, высоко-высоко зависает и смотрит вниз, на хребет горы и на путника, по нему шагающего. В последний раз она его видит, в самый последний раз. Но кто он? Не вспомнить и не узнать, а ведь из ее он жизни. Поднял бы голову!..

– Вишня? Слово скажешь?

Тамара брата почти не слышит: ей важно узнать того, шагающего. Важно, потому что больше она его не увидит.

– Вишня?

Путник поднимает-таки голову, но все, что птица-Тамара видит, это блеск. Как от хрусталя, свет отражается от лица, к ней поднятого, и видение исчезает. В ушах ее тревожный крик птицы. Горе предвещающий. Тамара вздрагивает и хватает брата за руку:

– Не забирай меня отсюда. Даже не предлагай.

– Я не за этим, – удивляется он.

– Не забирай.

– Вишня, дорогая моя Вишня, я не за этим, – серьезно обещает брат. – Только в гости. Увидеть. Да и не пойду я против воли твоей.

Тамара облегченно выдыхает:

– Конечно… Ты надолго?

– Уже надоел?

Тамара нахмуривается:

– Витя! Вокруг… Что-то закручивается вокруг нас. Неужели не чувствуешь?

Брат беспечно улыбается:

– Чувствую.

– Тоже?! Как?

– Более обычного ненасытен я. Бешусь. Всего мне мало, Тамара. Всего. Боли мало, смеха мало. Мало, мало – большего заглотнуть хочется. Запастись. Для чего? Почему?

Тамара предлагает:

– Останься здесь.

– Нет, – в лукавый полет уходят уголки губ брата. – Тебе не я нужен.

Тамара отводит взгляд в сторону. Молчит. Наконец говорит:

– Нужен. Ты нужен, ты всегда нужен.

– Ты и строчки мне не послала.

– Никому не послала. Никому. Я… я заморозила себя.

– Даже так?.. Родоста не помогла, значит?

– Что ты, что ты?! Я бы без твоего лекарства… Ты понимаешь… я порванная была, а ты меня еще больше порвал, и как-то после этого мне жить захотелось, быть захотелось, и я срослась. Себе обрадовалась.

Брат усмехается:

– Хорошо сказала. А признайся, о ТОМ иногда думаешь?

Тамара признается:

– Да, порой.

– И тебе назад, в ТО, хочется, и ты стыдишься, и оттого такая странная сейчас?

Тамара оставляет вопрос без ответа, понимая, что брат просто забавляется ею. Да и отвлекает от тревоги. Виктор же поворачивается ухмылкой расползающимся лицом к лежащей около него дорожной сумке и, стряхнув с нее невидимую пылинку, потянувшись за перчатками, сложив их вдвое, втиснув в кармашек сумки, объявляет:

– Мы дом купили.

– Зачем?

Взгляд Виктора возвращается очищенным от ухмылки:

– Вместе жить хотим. Вместе. Однако обязательно так, чтобы на пятки друг другу не наступать, – общими комнатами и АПАРТАМЕНТАМИ. Хотя Мать вот не соглашается – хочет в старом остаться. Тебе, конечно, на случай визита тоже апартаменты устроили.

– Мне?

– Тебе. Конечно, и тебе. Я твои комнаты, уж извини, по своему разумению обустроил. Всем вроде бы нравится, но не Алеше, он…

– А как Алеша? – перебивает Тамара.

Голос Виктора набирает приторность:

– У Алеши узнавай.

Тамара слабо возмущается:

– Вот. Так и Мать, и Дед отвечают.

Виктор фыркает:

– Тебе только два слова черкнуть: «Как ты?» – и он тебе книгой отпишет. Зачем ты так? В чем наша вина?

– Это я. Не вы, а я.

– В чем твоя вина?

Тамара молчит, брат усмехается:

– Вижу, и ты неуемна. Моей «болезнью» больна.

– Почему?

– Сладость в муке, боли находишь.

– Но…

– Каждому свое, Вишня. Свое… Мне – прут, тебе – одиночество. Так, чтобы «больше – не выпить». На время.

– Не прав – мне здесь хорошо. У меня даже есть друг.

– Уман? И вы неразлучны, и лес вам в прогулку по парку. В обычный такой моцион.

– Так тебе обо мне писали?

– НАМ многое о тебе писали. Конечно, писали. Ведь МЫ нос от тебя не воротили.

Тамара, помолчав, признается:

– Я люблю моего пса. Может, тебе в смех, да…

Виктор кивает:

– И нам он дорог, и мы ему угодны. Видишь, как быстро меня принял? Знает, что ты всегда у меня на уме, знает, чего от него хочу, и сам того же хочет… Сколько еще намереваешься рыжика своего по лесам таскать?

Тамара улыбается:

– Ему лес, по самой природе, в охоту.

– А тебе почему в охоту? Что в нем особенного? Себя проверяешь? Остроту существования лучше прочувствовать хочешь? Скучно тебе?

Тамара пожимает плечами:

– Нравится. Нравится идти и о своем думать, а потом понимать, что ни о чем, оказывается, и не думала – не напрягалась; просто шла, и мысли просто сами собой лились. Люблю лес: в нем красиво и таинственно. В нем свобода и в нем покой.

– Волки в нем и медведи.

– От них Уман оберегает. Ружье есть.

– Писали, что стреляешь метко. Хвалили.

– О, это Дед. Ему в неудовольствие, если олень подстреленным уйдет. Не любит такого. Поэтому осторожничаю: жду, жду, и только когда совершенно уверена, на спуск жму. Да и все это Уман. Он зверя выследит, поднимет, ко мне выведет и под прицел аккуратно выставит.

– А медведя почему не трогаешь? Не решаешься?

– Ни медведя, ни волка не трогаю. Хотя несколько раз, по нужде, волков била, а так – волки наших мужиков забота. Они их прореживают. А медведь… и меня, и Умку поломает, если рука дрогнет и пуля не дойдет. Не по мне задача. И потом, у них глаза…

– Глаза?

Тамара кивает:

– Глаза. Они такие… Все им никак не пробудиться. Нет, медведя не смогла бы застрелить.

– Из-за глаз?

Тамара опять кивает.

– А у оленя глаза какие? Живенькие, пульку привечающие?

Тамара вскидывается:

– А что еще есть можно здесь? Как здесь без мяса?

Виктор смеется и примиряюще разводит руками:

– А что Мать? Больше «помочь» тебе не пытается? Остановить, к Дому привить? Не могу поверить, что она тебе ТАКОЕ разрешает. Неужели не отговаривала от лесных увеселений?

– Мама… Мы же у Деда. А Дед, как обычно: жизнь твоя, живи как знаешь… Терпит Мама.

– А как Дед?

– У него узнавай, – тут же мстительно предлагает Тамара.

Виктор, хохотнув, спрашивает о другом:

– А чем, окромя охоты, занимаешься?

Тамара вздыхает:

– Бумагами – почту регистрирую, раскладываю, подшиваю; черновики начисто переписываю. Записи по кладовым веду. Не поверишь – у меня в Кабинете свой стол.

– И много интересного узнаешь?

– Откуда?

– Пока переписываешь.

– Нет. Все в компот вываривается. Нет интереса. Даже и не пытаюсь понять, сопоставить. Тошнит. Так, слова чернилами вьются, и я их вязь на другом листе повторяю.

Губы брата кривятся насмешкой:

– Второй Матери из тебя, видимо, не получится.

Тамара, улыбнувшись, соглашается:

– Не получится. Нет интереса.

– А к чему есть?

Тамара задумывается, отвечает:

– Ходить, бродить люблю.

– Это уже много! – посмеиваясь, поощряет сестру брат и замечает: – А ведь мы стоим!

Приподнявшись, потянувшись к дверце, Виктор ее захлопывает. Темно сразу становится: в повозке три окошка, но они плотно зашторены и потому свет пропускают без охоты.

В этом полумраке глаза Виктора приближаются к Тамариным, и он говорит, признанием:

– Я люблю тебя.

– Знаю, – почему-то переходит на шепот Тамара.

– Ты все решила правильно. Ты правильно выбрала.

– Это сердце, – слабо улыбается Тамара.

– Которого у тебя нет, – улыбается и брат, и глаза его разгораются жалостливой лаской. – Возвращайся. То, чего страшишься, все равно нагонит. Отыщет. А мы будем рядом.

– Можно и иначе.

– А это как?

– Если я останусь здесь, то… неясное… в полную меру не раскрутится. Кажется мне так.

– Кажется? «Кажется» – это еще не «знается».

– Но – выбор!.. Мне Дед сказал, что этот мир был создан для выбора. И вот я думаю: можно ли выбрать так, чтобы то, чего страшишься, не случилось? Ни с тобой, ни с другими.

– Деда разговорила? Вот как? – присвистывая, удивляется Виктор. – Выбор?

Глаза его удаляются, кулак его трижды стучит в стенку повозки. Слабый толчок – и колеса приходят в движение. За спиной Тамары что-то жалобу выдыхает. Тамара оглядывается: видит длинный плоский ящик, водруженный на ящики поменьше, – это, скорее всего, из него жалоба выскользнула. Выскользнула и распалась на беззвучие. Вспоминает недавний гул, распавшийся на… что? До беззвучия – на что? На знакомое что-то, церковной службе подобное. Да, весьма подобное. Как странно. Вернуть бы услышанное, проверить себя. Прикрывая глаза, старается вспомнить мелодию слов. Слышит настороженное:

– Что там о выборе?

Оборачивается к брату, смотрит на него внимательно, медленно повторяет только что сказанное:

– Этот мир был создан для выбора. ДЛЯ. Настолько, получается, выбор важен… И Дед считает, что выбор – это признак жизни. Говорит, что без него НАСТОЯЩЕЙ жизни нет. Что он, быть может, и суть ее.

Брат усмехается:

– Да уж, суть: все вокруг выбирают.

– Конечно. И все же… Я Деда слушала, думала и… Он сказал, что можно, как бы это… мельтешить по жизни. Думать, что, вот, выбор твой серьезен, обдуман, а все равно выбирать не то, что надо. Не то, что в правильность тебе обернется. Это я говорю о важном, скажем, судьбоносном выборе. А можно сначала выбирать познание себя и уж после вершить следующий выбор. И вершить именно для себя, думая о себе. Только о себе… И это странно очень, ведь получается – свара с миром за свое, но… разве сейчас чем иначе?.. И потом, Дед еще сказал, что по замыслу дано человеку миром править, а он – уродует, именно потому что себя не знает.

– Править? Человек? – брезгливо приопуская уголки губ, переспрашивает Виктор.

– Именно. Но не правит. И оттого вопрос: почему Творец просто не ДАЛ человеку знание о нем самом? Я не задаюсь вопросом о нас – мы ведь другие. Меня интересует – если позволительно, допустимо – логика Творца по отношению к человеку. Зачем замысливать кого-то правителем, а знание необходимое для правильного властвования прятать так глубоко, что задуманному правителю легче новое о себе выдумать, новое опорой принять, нежели познать себя. Зачем? Зачем знание себя самого выставлять возможностью?.. Этот выбор! Я о нем достаточно в библиотеке нашла. Многие пишут. Пишут о том, что Дед сказал: что умение человека выбирать – это подтверждение жизни, а после спрашивают: «Но выбираем ли?» и пускаются в рассуждения о степени вероятности предопределения судьбы Богом. А навстречу им спешат рьяно-таки убежденные в предопределенности, которые, однако, тоже ищут выбор – отмеряют ему какие-то границы. Ищут потому, что иначе, без права выбора, вопрос об ответственности за поступки снимается – а разве можно такую мысль обществу подавать? Ищут и потому, что вот чувствуется мне – по письму, по долгим путаным их рассуждениям – надеются на наличие его. Понимают, что без него – куклы. И не согласны. Какой бы глубины поклоны перед образами ни отмеряли, в какую бы малость ни зажимались – не согласны. Надеются. А вот о совершении или несовершении поступка только лишь после познания самого себя и только в согласии с самим собой всего-то один пишет, и то – с великой робостью. Почему? Почему мысль о важности познания себя от человека чуть ли не закрыта? Зачем такая сложность?

Виктор молчит, раздумывает, потом спрашивает:

– А ты себя распознала теперь? Разглядела, поняла?

Тамара закусывает губу:

– Нет.

– А что так?

– Не знаю. Не желается. Все отвлекаюсь и… с удовольствием отвлекаюсь. И продолжаю мельтешить.

– А! Так, может, все дело в желании?! – взмахивая рукой, картинно заламывая ладонь, восклицает Виктор. – Может, его просто недостаточно? И в тебе, и в человеке? Может, в нем стоит покопаться?

– В желании? – вдумываясь в предложенное, переспрашивает Тамара и задумчиво качает головой: – Его нет. Во мне. Я довольствуюсь собой такой, какой сейчас себя ощущаю, понимаю. Довольствуюсь. А человек… Порой человек желает знать себя, истово желает – у Господа просветления просит!

– А может, просить-то не надо. Ведь это о СЕБЕ. И потом – Господь… – неопределенно пожимает плечом Виктор и, опустив руку на сумку, с нажимом, удовлетворением погладив ее, спрашивает: – А как Дед о выборе узнал? Или вспомнил?

– От людей. Когда-то каким-то людям открывалась правда о мироздании.

– Вот как? И что – Силой они облекались?

– Дед не упомянул Силу. Сказал, что, получив знание, иссушались они и телом, и разумом.

Виктор досадливо морщится:

– А что еще сказал?

Тамара вздыхает:

– О другом молчать велено. Мать выпытывай.

Виктор снова морщится, откидывается к стенке повозки, молчит некоторое время, потом говорит:

– Я везу Деду рассказ. Признание.

– В чем? – тут же живо интересуется Тамара.

Виктор смотрит на нее строго, изучающе:

– Расскажу и тебе. Да сейчас, в уюте, и расскажу… Это тянется за мной из детства. Забывается, вспоминается. Желается. Отторгается. Более всего отторгается… Время у нас есть?

– Есть. Я долго шла.

– Ну, тогда…




8. Ибо вырастает лишь то, что прорастает


…Помнишь зиму, когда стали вы болтать о чарах? Ты и Лукьян. Помнишь? Тогда-то это все и случилось… Ты в эту историю не замешалась, потому что уж очень слаженно и тайно мы тогда себя повели, не желая шеи подставлять под твое «руководство». Хотелось самим с задачей разобраться… Так вот, в ту зиму, в Кабинете, недалеко от дверей, за чертой, прислонившись к стеллажу, стояла плита. Ничем, разве что высотой, на первый взгляд не примечательная. По ней только символы шли. Сжатыми строками по центру. Никаких картинок – ни птиц, ни змей, ни цветов, ни людей со звериными головами, ни мерзких уродцев – на ней не было. Лишь символы. Мы все время мимо нее шмыгали, когда к Деду бегали, и ничем она наше внимание не цепляла. А вот Степан… Степан заметил, что к вечеру начинала-таки в письме фигура проявляться. И совсем не рисунком, а неясностью: туманом, белым туманом человека с крыльями…

Почему-то именно меня Степка с находкой своей ознакомил – и… все! Попался я! Накатило на меня ХОЧУ. Должен, просто должен был рассмотреть я невнятность ту… К Деду, сама понимаешь, за помощью обращаться не стал: все нам можно, да вот то, что за чертой, – не знать нам и не замечать. И потому уверен был: спрошу – и плита исчезнет, уберет ее Дед подальше от глаз моих. Поэтому решил сам с тайной разобраться. И для этого нужна была мне ночь. Всего-то! Понимаешь, вбил себе в голову, что если днем на фигуру и намека нет, а к вечеру она проявляется, то может же такое быть, что ночью она ЯСНО видна? По-моему получалось, что такое вполне возможно, и неважно мне было, что неотлучно ночь вокруг Дома стояла – в окно взгляни – и вот она, – нет, нужна была правильная, по часам правильная, ночь…

И вот, Степка, я и Лешка, который, болтовню нашу о ночной вылазке уловив, просто намертво за нами увязался, дождались полуночи и пошли в Кабинет.

Помню холодок под босыми ногами и как он мне лаской казался, ведь знал я, ЧТО там, за стенами, зима творит – каким холодом там все дышит!.. Никаких предчувствий дурных. Задача проста: зайти, посмотреть, выйти. Все. Было, конечно, неудобно перед Дедом: он ведь не разрешал без него заходить в Кабинет. Но… интерес велик был. Жглось мне.

Дошли до Кабинета. Степан за ручку двери взялся, дверь приоткрыл, проскользнул, и… мы с Лешкой о нем тотчас позабыли. Вообще забыли, зачем пришли. Смотрим друг на друга: оба в сорочках, обоим спать хочется. Что у Кабинета делаем? Спать и пошли. Утром, по обыкновению, заглянул в гостиную. Ты есть, но вот уже и убегаешь – к себе, дорисовывать что-то, и просишь позвать, как все соберутся и к столу пойдут; Лукьян, Гришка, Лешка есть; Степки нет. «Спит», – думаю. А как Дед вошел, как лицо его увидел, так и вспомнил нас троих, к Кабинету крадущихся, и Степана, в него входящего. Обеспокоившись, рассказал о вылазке Лукьяну, а тот зашипел: «Дурак, что ли? Ночью? Там же чары. Как забыть мог?» Я возмутился – я тогда совсем не верил вашим с Лукьяном россказням о чарах, о колючести их, о том, что даже видеть вы их можете. Все это воспринималось мной как выдумка, на зиму припасенная дразнилка: вы – особенные, мы – «так себе», на веру ваши слова брать обязанные. Ругнулся я тогда и оттолкнул брата. А он к Деду: «Спасай Степку!» Дед глазами хлоп, а потом догадался, что именно Лукьян имеет в виду, от чего Степку спасать полагается, и к Кабинету ринулся. Мы за ним…

Дед нас в Кабинет не пустил – сам зашел и почти сразу же вышел, уже со Степаном. Весьма вялым… Братец проспал сутки. Как проснулся – мы на него насели: что с ним случилось? что видел? А он: «Ничего не помню…» Деду я поступок наш объяснил тем, что, устав слушать хвастовство твое о каких-то там кусачих жучках, таящихся в Кабинете, решили мы сами, ночью, все хорошо в нем проверить и или отыскать жучков, или тебя во вранье уличить. Дед подумал-подумал и признался: есть жучки – чары есть. Сказал, что не врешь ты и что в нас просто чувствительности к ним нет, что днем они Хранилище оберегают, а ночью по всему залу разлетаются, живое поджидая, что довольно опасны они и он надеется, что более в Кабинет, без его присутствия в нем, не пойду и никого не поведу. Я обещал, слово дал. Однако… пока слово давал, уже знал, что ветер оно, уже знал, что пойду, опять полезу, – НАДО было мне… Что обещание отступить, когда ЗНАТЬ хочешь? Что? Вынужденная, недолговечная уступка по слабости – не более… Приняв существование чар и их власти над нами, выискивая помощь себе, посвятил я всех братьев в интерес мой. Ведь до того знали о плите только я и Степан. Даже увязавшемуся за нами Лешке что-то наврали мы тогда. Как ни странно, к камню и фигуре особого интереса ни у кого не возникло, а вот чары, подтвержденные Дедом, заинтересовали Гришку и Лешку: захотели они пробраться в Кабинет и ВЫЙТИ из него чарам назло. Проверить решили волю свою. Степан же и Лукьян в Кабинет идти отказались. Степан меня тогда удивил: не понимал я, как мог он от тайны, от постижения ее с такой легкостью отказаться? С Лукьяном же все понятно было: если чары ему неприятны, то зачем ему к ним?

Решили мы так. Набираем веревок по кладовым и переплетаем их в три упряжи – для Гришки, Лешки и меня. Надев упряжи, закрепив их, сцепившись локтями в одно целое, входим в Кабинет. За нами хвосты веревочные тянутся, концы их Лукьян держит. Он к дверям не подходит, чтобы чары не одолели, – сидит у колонны напротив Кабинета и считает до пятидесяти. Досчитает – и, если мы сами к тому времени не появимся, тащит нас из комнаты, колонну для упора используя. Степан остается в спальне, в кровать не ложится от соблазна сна подальше, стоит посередине комнаты и восемь глав из его любимой книги о пиратах Жарды вслух читает. Эти главы определяли отрезок времени, в который полагалось нам уложиться, а чтение именно вслух и стоя должно было удержать братца от нечаянного сна, потому что, не вернись мы к нему до девятой главы, полагалось Степке Деда будить и о помощи просить. Нас вызволять… Конечно, дали возможность Лукьяну потаскать нас по полу – в бельевой порезвились, от тебя подальше… Должны были в Кабинет зайти, к плите подойти, всмотреться и выйти. И все. Все обсуждения, все «видел – не видел», «казалось – не казалось» планировалось провести позже, поднявшись наверх к Степке… Да, вроде бы все продумали. Ну, по нашему пониманию… Только что веревки против волшебства: разве ими волшебство переиграешь? Наивны, наивны были. И… Степан. Он урок нам задумал. Незаслуженный… Ну а теперь к главному, к тому, что Деду должен рассказать… Упряжи мы накинули. За руки взялись. К дверям подтянулись. Настежь их распахнули…

Сразу оказался я у стола. Один. Ни Гришки, ни Лешки, ни веревок. Передо мной поверхность Дедовского стола, за ней кресло и стена. В комнате довольно светло. Стою, выжидаю, по сторонам не смотрю: уже знаю, что за мной наблюдают, – что-то рассматривает меня со спины. Жду шороха нападения, думаю, на стол ли разворотом прыгать или под стол нырять? Жду. Мысли о братьях как-то отошли, а о камне помню. И вдруг…

Я в столичном нашем доме, на площадке второго этажа, у лестницы, о чем-то задумавшийся. Мать подплывает, в щеку целует, улыбается:

– Витюня, а что ты стоишь? Поспешай за мной. Все уже в экипаже! К морю, к морю едем! Погода-то!

И, поцеловав меня еще раз, спешит она вниз и исчезает. В свете дня за распахнутыми дверями.

И почти готов я по лестнице за ней, к свету лететь. Да… Стоп. Зачем мне столько света? Зачем мне свет? Мне ночь, ночь нужна!

…Оп-па! Мягкая, мхом крытая земля под ногами. На меня налегает Лешка. Тяжело, жарко налегает. Плохо ему. Я обеспокоен: мы же никогда не болеем, а тут самый настоящий жар! Надо, надо выводить его из болот. Но… Лешка подождет, потерпит, еще немного потерпит. Сначала – камень. Где же он?

…Оп-па! Я в небольшой галерее, окруженный аппетитнейшими картинами. Одна особенно выделяется: на ковре, присыпанном желтыми лепестками роз и красными блестящими, явно ядовитыми ягодами, сидит совершенно голая рыжая красавица, ноги ее широко расставлены. Мне межножья девицы коснуться просто необходимо! Знаю, что оживет тогда и великое наслаждение мне подарит. Но… А жива ли фигура на камне?..

Какой-то треск – и я снова в Кабинете. У стола. Спину продолжает жечь чей-то взгляд. Я все так же не оборачиваюсь. Все так же выжидаю. Вслушиваюсь, малейший шорох уловить пытаясь. Рисую в воображении когтистые лапы, нацеленные на мои плечи, длиннющую шею, драконью голову на ней, сабельные желтые клыки, пустые, да зрячие глазницы… Резвлюсь, сочиняю страшилище… Понемногу все это начинает надоедать затянутостью своей, и злость на самого себя прорастает: как долго стоять мне и ожидать, ни на какое действие не решаясь? И уже готов отойти от стола, вернуться к дверям – к камню, около них покоящемуся, – как падают передо мной две игральные кости. Выпадают единицами: точкой и точкой. Что это? Игра? Сейчас? С кем? За плиту? За тайну ее?.. Почти соглашаюсь, почти готов поднять кости, но… нет, я сам, САМ все узнаю. МНЕ тайна и так откроется. Не будет игры! Мне нужен МОЙ камень. МОЙ. Подайте же его. Сюда, заместо игры глупой – ПОДАЙТЕ! Загребаю кости и отшвыриваю их, тут же понимая, что сыграл-таки – бросил. А передо мной уже новые они. Опять единицами выпавшие. И эти я не поднимаю – эти давлю, наваливаясь на них большими пальцами. Кости поддаются: хрустнув, дробятся мелом. Я победоносно ухмыляюсь. И здесь-то бросается на меня это ЧТО-ТО. Сторож мой. Злобой бросается. Я же, почти предугадывая движение за спиной, прыгаю на стол, однако не боевым разворотом, а плашмя – животом вжимаясь в поверхность, пальцами цепляясь за ее край, спиной и задом ожидая удара когтистой лапы. Которую сам и сочинил. Однако удара не следует – лишь стол начинает раскачиваться, а я по нему елозить, теряя хватку. И, уже почти слетая, упрямо требую: «Подайте же!» И… мне на руки падает моя плита. Боли я не чувствую, но к столу плита меня припечатывает. Приговаривает. Я сразу же впиваюсь в нее взглядом. Отыскивая туман фигуры. И вижу…

…Вижу я Ангела… Прямой лоб его, округлый подбородок с глубокой вертикальной складкой. Белые длинные волосы; постоянно переплетающиеся, сворачивающиеся в кольца… Упрямые глаза его. Черные. Омутами. Брови – ровные, широкие. Высокую, прямо-таки привставшую переносицу носа… Губы. Будто и мужские, а словно и женские. Очень капризные. Уверен, такие губы только беду принести могут – их сразу же целовать хочется и подчиняться, подчиняться им ЖЕЛАЕТСЯ. Непременно и полностью всю волю свою им, поцелуем, отдавая. Именно так, тогда, в те годы, почувствовал я… Крылья его – порванные и прорванные. И вовсе не в перьях, а вроде как в чешуе – белой, сияющей. И кожа его – белейшая… Да, он был очень белый, но казалось мне, нет – зналось, не удержаться этому цвету в нем, а перебродить, перегореть… в саму серость золы. Потому что… страшная боль в Ангеле. И нет такой боли в мире – только в нем. И то, что с крыльями его случилось, – от этой боли, и ему далее всему также от нее рваться. Но – быть. И тоже знал я: сделай шаг он назад – и покинет его мука, сразу же, даже памятью, и воссияет он. И тоже знал: не будет шага. Потому что он о СВОЕМ – цель в нем есть. Мне не открытая.

Я рыдал. Обещал спасти. Настаивал, что смогу. Как? Разве можно такого спасти? Но я обещал. Сыпал обещаниями. А потом услышал… Хотя как-то иначе принял слово, и слово ли то было? Но скажу так: услышал я… Да нет же, ВОШЛО в меня, пониманием: «Я». И это «Я» не объять было – не принимало оно предел. И на этом слове, если слово то было, Ангел держался и терпел боль. И я зарыдал пуще прежнего…

А потом… плита исчезла, и я, вымотанный слезами, соскользнул со стола и пошатываясь пошел прочь из Кабинета. Вышел на «шесть», спокойно, размеренно произнесенное Лукьяном. Он внимательно на меня посмотрел, сказал: «Так рано и такой нехороший», потянул за веревки, и все наши переплетения к нему из Кабинета с легкостью выплыли. Тогда я вспомнил о Гришке и Лешке, и совсем тошно мне стало…

Лукьян пошел за братьями. Сказал мне: «Если только шесть, а ты уже весь мятый, значит, время там по-иному бежит. Их СЕЙЧАС выводить надо. Жди». Я хотел было пойти с ним, но он меня бережно, нежно даже, к колонне прислонил и велел ждать, сил набираться. И пошел. И почти сразу вышел: ноги и ладони в кровь разодранные, круги под глазами, дыхание тяжелое, с хрипом и кашлем. Зато Лешка с ним. Аккуратненький. Нетронутый. Немного сонный. Вяловатый. А вот Гришки нет.

За Гришкой пошел я. Себя от колонны отклеил и вплелся в зал. И понеслось! Стволы, стволы, ухабы, стволы. Я меж ними лавирую. Убегаю от кого? Бегу за кем? Второе, пожалуй, ближе. Ищу я что-то. О темень какую-то спотыкаюсь, ее же успеваю подхватить, за собой потянуть. Несколько шагов – и выплевывает меня из леса в Кабинет. Я добычу рассматриваю: пень сучкастый притащил. Не то! Не то искал! Разворачиваюсь к лесу и, не зная, что именно ищу, понимая только, что не то нашел, делаю шаг и опять в гонку проваливаюсь, опять что-то нахожу, опять не то, снова шаг – и лес, и бег, и так кругами, до одури… Вывела меня из кольца гонки Дедовская уверенная рука и голос: «Довольно о стену биться. Выходите. Ну же, оба выходите. Мне Григория выводить надо». И я, будто очнувшись, увидел прямо перед собой завалившуюся на грудь голову Лукьяна… Дед вывел нас из зала, отвел к самому окну и вернулся в Кабинет. Тотчас же вышел, с Григорием. Ободранным, изможденным. Копией Лукьяна. Да и моей копией: я ведь тоже ноги и руки в кровь сбил и до отупения, опустошения устал.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/zarya-lyap/sueta-ho-ho-ha-ha/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Они эгоистичны, жестоки, беспринципны. А таким мир всегда уступает, такие им правят. Но в жизнь их, неизбежностью, вмешивается неведомое Обещание – данное основателем рода, неисполненное. И еще кое-что – наблюдающее, оценивающее, ими забавляющееся и в то же время безмерно их опасающееся.

Как скачать книгу - "Суета. Хо-хо, ха-ха" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Суета. Хо-хо, ха-ха" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Суета. Хо-хо, ха-ха", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Суета. Хо-хо, ха-ха»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Суета. Хо-хо, ха-ха" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *