Книга - Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка

a
A

Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
Энрико Коломбатто


Автор пытается подвести прочный и непротиворечивый моральный фундамент под аргументы в пользу свободного рынка, считая, что существующие подходы (неоклассический, «австрийский», «право и экономика», конституционная экономика школы общественного выбора) не справляются с этой задачей, поскольку основываются на утилитаристском аргументе более высокой эффективности рынка. При этом направленная сверху вниз социально-экономическая политика вступает в противоречие с основанными на правах представлениями о справедливости, характерными для западной традиции.

Автор показывает, что решение нужно искать в уроках шотландского Просвещения: политическая система должна обеспечивать возможность для индивидов пре следовать собственные цели будучи свободными от принуждения. Это также подразумевает индивидуальную ответственность, уважение к чужим предпочтениям и к предпринимательскому чутью других людей. При таком понимании политики общественное благо не определяется через приоритеты лиц, разрабатывающих социально-экономическую политику, а возникает как результат взаимодействия самоопределяющихся индивидов. Таким образом, наиболее сильный и последовательный аргумент в пользу экономики свободного рынка базируется на моральной философии.





Энрико Коломбатто

Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка



© Мысль, 2016

© 2011 by Enrico Colombatto




Глава 1

Введение





1.1. Уроки кризиса


Когда в начале 2009 г. так называемый кризис субстандартных закладных достиг своего пика, противники свободной рыночной экономики поняли, что наконец-то получили возможность вернуться на первые полосы газет. В действительности они не переставали надеяться на «интеллектуальное возвращение» в течение всего периода долгого молчания, начавшегося сразу после 1989 г., когда потерпела крах система централизованного планирования. Кризис 2007–2009 гг., как и положено всякому кризису, породил множество проигравших: в их число входят налогоплательщики, безработные, инвесторы, получатели фиксированных доходов, все те, кто, находясь в более или менее предпенсионном возрасте, внезапно обнаружили, что существенная часть накопленного состояния исчезла, либо что их пенсии будут значительно меньше того, что они ожидали. Однако существовала по меньшей мере одна категория лиц, которые в той ситуации получили чистый выигрыш. Это были политики и вообще все те, кого можно причислить к людям, устанавливающим правила игры, т. е. все те, для кого увеличение государственного вмешательства в экономику означает прямую выгоду, все те, кто всегда оправдывает увеличение государственных расходов и рост государственного регулирования. Понятно, что после паники, продлившейся несколько дней в сентябре 2008 г., политики и все, кто причастен к законодательному процессу, воспользовались открывшимися возможностями и быстро начали действовать, используя кризис как предлог для расширения государственного вмешательства и повышения своего статуса[1 - Возможность такого развития событий ранее была предсказана Хиггсом (см. [Higgs, 1987]). См. также [Smith et al., 2010], где предвидение Хиггса проиллюстрировано двумя примерами: недавно принятой программой спасения проблемных активов (Troubled Assets Relief Program) и законом о восстановлении национальной экономики периода Нового курса (National Industrial Recovery Act).]. По мере развертывания финансового кризиса они спешно объявляли о своей готовности подключиться, поддержать и просто-напросто спасти от банкротства те компании, крах или спасение которых были достаточно масштабными событиями, чтобы попасть в главные новости. Они задействовали агентства, уполномоченные осуществлять всестороннее международное руководство, разрабатывали и вводили новые, более качественные нормы и правила, за нарушение которых устанавливались новые, гораздо более жесткие санкции, призванные наказать тех, кого можно было причислить к «спекулянтам», и даже частично национализировали значительную часть банковского сектора.

Оказалось, однако, что в те месяцы восстановить истинную картину происходящего и в очередной раз аргументированно объяснить роль свободного рынка было достаточно легко. Вопреки пристрастным оценкам кризис 2007–2009 гг. представлял собой реакцию механизма свободного рынка на попытки государства в течение многих лет обманывать людей и регулировать цены. Не правительство, а рынок сигнализировал о том, что дело плохо[2 - См., например, [Taylor, 2009].], и что нужна перезагрузка процесса. Рынок никого не вводил в заблуждение – наоборот, это правительство породило у общества ошибочные представления, заверяя публику в том, что банковская система является платежеспособной и надежной, потому, что ее функционирование соответствует нормам и параметрам регулирования, которые были введены как предусмотрительным национальным правительством, так и международными агентствами, учрежденными группой государств. Что касается регулирования цен, то нет никакого сомнения в том, что, если бы и Федеральный резерв, и Европейский центральный банк не увеличивали предложение денег на 8 % в год в течение нескольких лет подряд и не поддерживали процентные ставки на искусственно низком уровне, заемщики воздержались бы от принятия на себя невыполнимых обязательств, а кредиторы не пошли бы на предоставление кредитных ресурсов в виде займов столь низкого качества. Наиболее известным примером последствий такой политики может служить бум на рынке жилой недвижимости (см. [Holcombe and Powell, 2008] и [Norberg, 2009]), но этот пример далеко не единственный.

Иными словами, кризис стал результатом мягкой денежной политики, проводившейся в течение длительного времени, сомнительной практики рискованных кредитов, выдававшихся некомпетентными, жадными и в ряде случаев нечестными менеджерами, а также следствием неэффективного контроля со стороны рейтинговых агентств и других организаций, осуществлявших мониторинг указанных процессов. Разумеется, тот факт, что все эти явления имели место по обе стороны Атлантики, не дает оснований для утверждений о фатальной роли, которую якобы сыграла так называемая глобализация, как это недавно предположили некоторые авторы[3 - См., например, [James, 2009].]. Широкое распространение кризисных явлений скорее должно стимулировать исследования той роли, которую по обе стороны океана играло государство, а также усилить интерес к изучению дефектов правовых систем, призванных пресекать случаи мошеннического поведения[4 - Мошенничество осуществлялось множеством способов. Так, в частном секторе менеджеры и аудиторы зачастую подделывали отчетность или лгали о качестве активов компании. Администрация организаций госсектора намеренно пускалась в игры с секьюритизацией, с тем чтобы удовлетворить маркетмейкеров, которые затем возвращали этот своеобразный долг, облегчая улучшение рейтингов проблемных заемщиков, осуществляя реструктуризацию их задолженности и ослабляя краткосрочные финансовые ограничения.]. В отсутствие таких дефектов решение проблемы наличия убыточных компаний, в особенности компаний, возглавляемых некомпетентным руководством, будет возложено на процесс конкуренции. Однако принятию во внимание вышеизложенных – и весьма простых – соображений, разъясняющих суть всей этой истории с последним кризисом, мешает тот факт, что такое объяснение неудобно для слишком большого числа тех лиц, для кого значительно более приятным и выгодным решением является игнорирование прошлого и регулирование будущего. Как это часто бывает после масштабных социальных катастроф, жертвы и виновники которых чрезвычайно многочисленны и перемешаны между собой, имеется множество причин, по которым никто не хочет углубляться в детальное выяснение того, что, в сущности, произошло. Невежество участников, изобретаемые ими определения честности, оправдывающие их позицию, и нежелание признать, что движущей силой индивидуального поведения могут быть жадность и некомпетентность, не могут быть положены в основу удовлетворительных и точных объяснений произошедшего, но они способны внести вклад в ослабление чувства личной ответственности. Поэтому обвинения раздаются либо по адресу абстрактных понятий (например, провалов рынка или эйфории и коллективной иррациональности), либо по адресу третьих сторон[5 - Так, согласно работе [Akerlof and Shiller, 2009: 72], «непосредственные причины кризиса субстандартных закладных можно свести к дефектам современной системы страхования вкладов». По их мнению, решение состоит в создании монетарно-фискальных стимулов, достаточно масштабных для того, чтобы добиться полной занятости. Для восстановления доверия необходимо также объявить о гарантированных государством гарантиях платежеспособности финансовой системы [ibid., 96]. С другой стороны, в Европе многие авторитетные фигуры дошли до того, что обвиняют Америку в инициировании кризиса и чрезмерной глобализации в его распространении. Схожие упражнения в логических вывертах и скверной экономической теории мы видели за несколько лет до этого, когда на китайцев возлагали вину за более высокие показатели роста их экономики, а глобализацию обвиняли в том, что она позволила азиатским компаниям конкурировать с западноевропейскими, замедляя тем самым темпы роста и создавая безработицу в странах Западной Европы.]. Все это укрепляет позиции тех, кто ратует за перераспределение убытков. Теперь ясно, что лидеры общественного мнения, как и общественные деятели в целом, поспешили перевернуть неудобную страницу истории и попросили регуляторов пообещать, что кризис больше никогда не повторится. Честно говоря, процесс выявления виновников произошедшего так и не начался, как если бы то, что произошло, было бы явлением хотя и прискорбным, но согласующимся с правилами игры, принятыми ранее, и как таковое оставалось бы приемлемым с юридической точки зрения. Экономисты тоже стремились продолжить свое участие в этой игре и поэтому поспешили примкнуть к широко разделяемой точке зрения, охарактеризованной выше. Они признали (хотя некоторые из них сделали это весьма неохотно), что нормы регулирования, задуманные как оптимальные, оказались не такими уж оптимальными, и тут же предложили институциональные реформы: введение новых ограничений на индивидуальное поведение и расширение дискреционных полномочий[6 - Дискреционными называются права и полномочия лица или органа, позволяющие ему осуществлять действия по собственной инициативе, без каких-либо разрешений вышестоящих лиц, органов или других ветвей власти и без согласования с ними. – Прим. науч. ред.] для чиновников национального и международного уровня. Разные школы экономической мысли различались техническими деталями, т. е. по-разному отвечали на вопросы, как именно нужно энергично противостоять кризису и какие именно новые нормы регулирования должны быть разработаны и внедрены в будущем. Кажется, что одним из главных уроков, вынесенных из кризиса, стало разделяемое всеми убеждение в том, что в обществе существует некий неявный договор, легитимирующий вмешательство государства в частные сделки, осуществляемое для общего блага. Этот договор не нуждается в ратификации, но вместе с тем сфера его действия должна быть расширена, а сам он должен быть сделан более эффективным.

Главное содержание этой книги состоит в демонстрации того, что – вопреки вышеупомянутому убеждению – в экономике свободного рынка отсутствует общественный договор с характерными для него принудительной солидарностью и социальной рациональностью, что доктрина свободного рынка опирается скорее на моральную философию, чем на политическую целесообразность. Иными словами, сторонники свободного рынка считают, что государственное вмешательство и другие формы достижения централизованно установленного общего блага могут оспариваться на том основании, что они противоречат принципу справедливости, а не потому, что они не согласуются с критерием максимизации общественного благосостояния. Точно так же идеи свободного рынка заслуживают признания не потому, что они высокопродуктивны. Мы не отрицаем того обстоятельства, что уважение ценностей свободного рынка (т. е. уважение принципа частной собственности, соблюдение свободы контрактов и отказ от государственного вмешательства) может иметь своим следствием рост благосостояния и более эффективное достижение экономических результатов. Однако мы делаем упор на том, что экономическая эффективность не является ключевым аргументом в пользу мировоззрения свободного рынка. Мы настаиваем также на том, что, даже если честные политики и трудолюбивые бюрократы выступают за совершенствование правил и минимальное государство, этого недостаточно для того, чтобы считать их сторонниками свободного рынка. Иначе говоря, мы утверждаем, что обоснование идеи свободного рынка, базирующееся на консеквенциализме или на том, что желаемое выдается за действительное, не выдерживает критики, и сторонники такого подхода будут вынуждены принять какую-либо из версий доктрины третьего пути[7 - Консеквенциализм – широкий класс этических учений, в который входит утилитаризм, этический (философский) эгоизм, доктрины социального альтруизма и др., объединенных идеей, согласно которой суждение о моральности действия выводится из его результатов (последствий). Противостоит деонтологическим этическим доктринам, утверждающим, что моральность действия должна устанавливаться применительно к действию как таковому, вне зависимости от его результатов. – Прим. науч. ред.].




1.2. Ошибки современной экономической науки



Следует заметить, что широко распространенный оппортунизм, консеквенциализм и склонность выдавать желаемое за действительное далеко не единственные проблемы, заслуживающие критического внимания. В настоящей книге мы стремились также показать, что значительная доля ответственности за всеобщее непонимание природы экономики и неумение принимать обоснованные решения в сфере экономической политики должна быть возложена на господствующую сегодня манеру экономического теоретизирования. Экономическая деятельность протекает в окружающей среде, не сводящейся к простой системе механических обменов, совершаемых рациональными индивидами, которая регулируется контрактами и для которой характерно наличие процедур принуждения, имеющих своей целью уменьшение так называемых транзакционных издержек. Среда, в которой осуществляется экономическая деятельность, имеет и социальный контекст, в котором правила игры отражают широко разделяемые и исторически обусловленные ценности. К сожалению, экономисты не слишком часто уделяют внимание оценке влияния, оказываемого этими разделяемыми ценностями. Они либо полностью игнорируют их существование, либо трактуют их как проявления «культуры», которую экономисты считают «воздействием остаточных факторов», как они называют то, что не хотят или не могут проанализировать, не говоря уже о том, чтобы объяснить. В частности, если исключить объяснения высокой экономической эффективности хорошей экономической политикой[8 - Превосходный пример такого подхода, относящийся к международной проблематике, представляет собой работа [Eichengreen, 2007].](сегодня именно в этом состоит общепринятый подход к анализу экономических явлений), то попытки экономистов объяснить последний кризис провалились из-за двух методологических дефектов экономической теории, которые представители мейнстрима в последние пятьдесят лет отказывались даже обсуждать[9 - Этот вывод подтверждается при первом же взгляде на то место, которое отводится методологическим проблемам экономической теории в предметных перечнях разделов экономической науки, обязательных для изучения студентами и аспирантами в большинстве университетов по всему миру.]. Одним из этих дефектов является посткейнсианский сдвиг к холистическим построениям, другим – появившаяся в конце XIX столетия концепция гедонистической рациональности. В следующей главе мы покажем, как возникли и – в ходе неустанных усилий, направленных на то, чтобы экономическая теория обрела статус «настоящей», т. е. естественной науки, – набирали силу концепции холизма и гедонистической рациональности. По этой причине экономическая теория поддалась соблазнам индуктивизма и предалась поискам иллюзорной надежности и прогностической точности количественных методов.




1.2.1. Холизм и поиск нормальности


Строго говоря, мейнстрим совершенно определенно признает, что главными действующими лицами, определяющими то, что происходит в экономике, являются индивиды. Вместе с тем мейнстрим исходит из того, что в конечном счете наука должна формулировать общие, точные и неизменные законы, а также из того, что невозможно представить существование таких законов применительно к каждому конкретному человеческому существу (в частности, потому что каждое человеческое существо более или менее непрерывно изменяет свои конкретные особенности). Отсюда мейнстрим делает вывод, согласно которому для того, чтобы приобрести статус науки, экономическая теория с необходимостью должна создать искусственного индивида, должна сформулировать теории, которые будут применяться к этому искусственному игроку, и, наконец, должна тестировать эти теории на этом гипотетически репрезентативном агенте. Погоня за количественным подтверждением теории, получаемым на эмпирических данных, и соблазн использовать теорию для рекомендаций в сфере экономической политики еще больше сдвинули науку в этом направлении и, к сожалению, позволили легко забыть, что гипотеза о типичном индивиде должна была остаться элементом учебных пособий, каковое обстоятельство около ста лет тому назад особо подчеркивал Альфред Маршалл. К несчастью, однако, этот подход, ставший общим местом мейнстрима, поставил в центр реального мира условного типичного индивида, превратив в центральную часть целого именно эту фигуру. Иначе говоря, в качестве агентов, ставящих цели, экономисты стали рассматривать некие искусственные существа (роботов), а агрегаты проявлений таких роботов стали трактоваться как субъекты, имеющие цели и иные свойства личностей (холизм). Поэтому в результате сложилась ситуация, когда, забыв уроки, преподанные Кондорсе и Эрроу, сегодняшние экономисты часто чувствуют себя вправе устанавливать и ранжировать предпочтения, якобы имеющиеся у агрегированных величин, исследуют «поведение» общностей на основе наблюдений за их частью (т. е. за роботом) и выступают с рекомендациями о том, как достичь предписываемых («общественных») целей.

Неудивительно, что холизм открывает возможность для такой экономической политики, которая, претендуя на достижение общего интереса, считается корректировкой отклонений от нормального течения дел (при этом делается неявное допущение, согласно которому нормальное течение дел есть то, что составляет содержание ожиданий типичного экономического агента). Однако концентрируя свое внимание на агрегированных показателях, профессиональная экономическая наука упустила из виду тот факт, что экономическую деятельность с необходимостью осуществляют люди, а не роботы. Аналогичным образом, концентрация преимущественно на нормальном, т. е. неизменном течении дел, привела к тому, что большинство экономистов стали либо игнорировать индивидуальные предпочтения, либо начали рассматривать их как отклонения, а иногда и как досадные исключения из этого нормального течения дел, как случаи систематически ошибочного восприятия реальности иррациональными агентами, каковые случаи требуют коррекции, осуществляемой просвещенным технократом и политиком, действующим из благих побуждений.




1.2.2. Рациональность и институционализм


Невозможно переоценить важность понятия «нормального», в особенности когда концепция «нормальных предпочтений» рассматривается как весьма близкая к концепции «рационального поведения». Так, например, следуя концепции Homo Oeconomicus («человека экономического»), принадлежащей Джону Стюарту Миллю, и концепции общего экономического равновесия, разработанной Вальрасом, экономисты мейнстрима вплоть до 1970-х гг. исходили из того, что экономические агенты стремятся к достижению только материальных и количественно определенных целей, которые выражаются в терминах выгод и затрат, и из того, что все это происходит в мире, в котором транзакционные издержки отсутствуют, а выработанные контракты являются совершенными. Такие агенты считались рациональными[10 - Этой точкой зрения мы в значительной мере обязаны Альфреду Маршаллу, который писал в «Основах политической экономии»: «Политическая экономия, или экономическая наука (Economics), занимается исследованием нормальной жизнедеятельности человеческого общества; она изучает ту сферу индивидуальных и общественных действий, которая теснейшим образом связана с созданием и использованием материальных основ благосостояния» (Маршалл А. Основы экономической науки. М.: ЭКСМО, 2007. С. 59). Путь к этому пониманию, а также оба неявных предположения, подразумеваемые в этой формулировке, образуют главное содержание глав 2 и 3 настоящего труда.].

Нужно признать, что в последние десятилетия мейнстрим неоклассического направления пытался усовершенствовать эти весьма механистические воззрения. Однако, с одной стороны, в рамках мейнстрима не удается в полной мере уяснить смысл таких понятий, как рациональность, осознанность и альтруизм. С другой стороны, интенсивные усилия, предпринимавшиеся экономистами мейнстрима для того, чтобы инкорпорировать результаты, полученные экономистами, принадлежащими к так называемому новому институционализму, пока что еще не дали убедительных результатов[11 - Основательный анализ недостатков методологии институционалистской исследовательской программы см. в [Langlois, 1989]. В главах 4 и 5 обсуждаются основания институционализма и обоснованность всего институционалистского контекста, тогда как глава 7 посвящена экономике транзакционных издержек. Во всех этих главах господствующий в экономической науке консеквенциалистский подход сопоставляется с пониманием экономики, основанном на концепции свободного рынка.]. Хотя институционалисты заслужили хорошую репутацию за развитие экономической теории контрактов и за вклад, внесенный ими в понимание роли транзакционных издержек, которые далеко не так малы, чтобы ими можно было пренебречь, институционализм не дал (и не имеет поныне) никакого объяснения тому, как именно происходит развитие институтов и их взаимодействие с индивидами. В отсутствие удовлетворительной теории эволюции институтов и теории взаимодействия, экономисты либо вынуждены считать предпочтения экзогенными, признавая тем самым, что экономическая наука ничего или почти ничего не может сказать об индивидуальном поведении, и вторгаясь, поэтому, в сферу психологии, либо должны трансформировать экономическую теорию, превращая ее в индуктивную науку, в рамках которой главную роль играют статистические методы прогнозирования, а теория развивается только в режиме ex post. Как было указано выше, в настоящий момент обе эти разновидности достаточно полно представлены в экономической науке. С одной стороны, здесь имеются такие направления, как экспериментальная экономика и экономика сложных динамических систем[12 - «Экономика сложности» (complexity economics) – совокупность методов, которые, как считают экономисты этого направления, позволяют использовать аппарат моделирования сложных динамических систем для воспроизведения эмоциональных реакций участников рынка. – Прим. науч. ред.]. Экономисты, работающие в рамках этих направлений, пытаются моделировать психологические паттерны, включая в круг анализируемых явлений человеческие эмоции, которые они формализуют, трактуя их как параметры некой гедонистической экономико-теоретической игры. С другой стороны, использование количественных методов в экономической теории к настоящему моменту настолько сильно изменило исследовательский стандарт, что экономико-теоретическое исследование стало сводиться к разработке и применению все более изощренных статистических процедур. В заключение добавим, что мы не видим, чтобы увлечение понятиями рационального и институционального и расширение сферы их использования в какой-то существенной мере помогло понять, что именно происходило в экономике в последние десятилетия. Вопреки общему убеждению мы полагаем, что экономическая профессия нуждается в радикальном переосмыслении базовых элементов, лежащих в основе коллективных взаимодействий, и что сегодня настоятельно требуется углубленное критическое исследование оснований экономико-теоретических суждений и способов получения экономико-теоретических выводов, которые внесли свой вклад в ослабление личной ответственности, т. е. в ослабление ключевого элемента самой концепции свободного рынка.




1.3. Шотландское наследие и его судьба


Альтернативу превращению экономической теории в раздел экономической статистики и в поставщика рекомендаций в области мер экономической политики, целью которых будет некое общее благо, можно найти в наследии плеяды шотландских авторов, определивших содержание и границы научного метода в общественных науках. Френсис Хатчесон, Давид Юм, Адам Фергюсон и их последователи рассматривали общество как часть естественного порядка, который можно назвать «божественным» (см. [Hutcheson 1726: I, V]). Однако, хотя шотландцы признавали, что планы божества находятся вне человеческого разумения, они призывали людей использовать свой разум для того, чтобы понять механизм, управляющий взаимодействиями между сынами божьими, или, говоря более предметно, чтобы понять тот способ, посредством которого осуществляются спонтанные взаимодействия между людьми, а также понять, в чем состоят последствия этих взаимодействий. При таком взгляде на экономическую науку она оказывается дисциплиной, изучающей непредвиденные последствия добровольных действий индивида в условиях ограниченности ресурсов[13 - Схожие мысли обнаруживается у проф. Лоренцо Инфантино (см. [Infantino, 2010]), который считает, что коль скоро действие предполагает изыскание [ограниченных] средств, то такое действие с необходимостью приобретает экономическое измерение. Некоторые экономисты, являющиеся сторонниками свободного рынка, и прежде всего экономисты австрийской школы, могли бы заключить, что акцент, делаемый нами на проблеме социального взаимодействия, превращает процесс формирования индивидуальных предпочтений в проблему вторичной значимости. Как будет объяснено в главе 3, данная книга предлагает иной взгляд на эту проблему.]. Эта теория была названа политической экономией именно потому, что ее предметом стала система взаимодействий, сотрудничества и координации, существующая в таком социальном контексте, который возможен лишь при определенных политических условиях.

Как уже упоминалось выше, в недавнем прошлом экономисты – и принадлежащие к профессиональному сообществу ученых, и практики – не принимали во внимание такую точку зрения на свою науку. Шотландская исследовательская программа подвергалась критической атаке с двух сторон. Один фронт образовался в конце XIX столетия, а другой возник во второй половине XX века. К критикам, относящимся к первому направлению, можно причислить Торстейна Веблена и Карла Менгера (см. [Langlois, 1989]), несмотря на то, что между ними имеются существенные расхождения практически по всем остальным вопросам, и несмотря на то, что они критикуют весьма разные аспекты шотландской парадигмы. Оба автора начинают с характерного для классического либерализма утверждения, согласно которому индивиды сформированы опытом и институтами, которые служат в качестве своеобразных ограничений действий индивида. Однако если это так, то, по мнению обоих критиков, рассмотрение функционирования экономики во всей его полноте не может игнорировать возможность того обстоятельства, что рутинные практики и механизмы, характеризующие это функционирование, не являются постоянными, но, напротив, они всегда изменяются, поскольку изменяются общественные взаимодействия. Итак, если не предполагать постоянства этих институтов, экономическая наука требует, чтобы была сформулирована динамическая теория, описывающая тот способ, посредством которого индивиды меняют свои представления под воздействием внешних стимулов, а также того способа, которым эти изменения преобразуются в действия и в конечном счете приводят к трансформации всей системы институтов. К сожалению, Веблен, Менгер и их последователи не сильно продвинулись по этому пути и не смогли дать ответ на тот вопрос, который сами же и поставили[14 - Усилия, заслуживающие наибольшего внимания, предпринял Фридрих Хайек, однако и ему не удалось найти ответы на вопросы, поставленные Вебленом, предварительные решения которых дал Карл Менгер.]. Поэтому Веблен продемонстрировал известную последовательность, когда в полном соответствии с этими своими воззрениями, провозгласил конец экономической теории, отказав ей в статусе общественной науки. Менгер, напротив, сосредоточился на ситуационном анализе, бывшем зеркальным отражением теории частичного экономического равновесия с той лишь поправкой, что предположение «при прочих равных» Менгер заменил гипотезой «при постоянных институтах». Вторая волна критики [шотландского подхода] имела более далеко идущие последствия. Ее авторы заявляли, что если принять утверждение, согласно которому экономическая теория изучает процессы, приводимые в движение целесообразным поведением людей (утверждение, с которым могли бы поспорить лишь самые радикальные бихевиористы), то экономическая теория с необходимостью требует ясного определения той цели или тех целей, которые преследуют экономические агенты. Таким образом, выход за пределы сделанного Дж. Ст. Миллем первоначального и судьбоносного применения концепции целесообразного поведения только к задаче увеличения материального богатства привел к тому, что концепция целесообразного поведения обернулась троянским конем, с помощью которого экономическая наука постепенно и успешно была преобразована в дисциплину, оправданием которой стала возможность проведения упражнений типа «что если». Как только такое телеологическое мировоззрение стало основой экономической мысли – а именно это случилось с экономической наукой в XX столетии, несмотря на отдельные попытки двигаться в противоположном направлении – все сомнения XIX века были просто-напросто положены на полку, где они заняли свое место среди других экспонатов истории экономической мысли. Как только индивидуальная или общественная цель считается определенной, значимое и содержательное действующее лицо превращается в лицо, разрабатывающее меры экономической политики (как в теории общественного выбора) или в судью (как в экономическом анализе права Ричарда Познера). В итоге институты стали восприниматься скорее как инструменты экономической политики, чем как прагматические и/или органические ограничения (в терминах Менгера)[15 - Менгер определял прагматические институты как институты, созданные специально, т. е. как такие, которые появились в результате осознанной реализации человеческого замысла (примером могут служить разработанные и принятые законы). Органическими Менгер называл такие институты, которые, подобно обычаям, рождаются спонтанно, развиваются с течением времени, могут поддерживаться и даже, возможно, постепенно совершенствоваться (сюда относятся такие феномены, как язык, деньги, привычки).].




1.4. Разрывая порочный круг институционализма


Мы полагаем, что озабоченность в отношении проблемы институтов, выраженная Вебленом, Менгером и Хайеком, нанесла шотландской традиции значительно менее серьезный ущерб, чем это кажется на первый взгляд, и что большинство уроков шотландской школы остаются верными и сегодня, в особенности в свете того обстоятельства, что за это время профессиональными экономистами были слепо восприняты некоторые ключевые предположения. В первых главах книги мы рассмотрим эти предположения, проанализировав ряд методологических утверждений, которые принимаются без доказательств. Так, в главе 2 мы обсудим место, занимаемое концепцией равновесия в истории экономической мысли, и – в более общем плане – процесс, в ходе которого профессиональное сообщество экономистов совершило поворот к конструктивизму. Глава 3 посвящена таким понятиям, как время, рациональность, осознанность действий и альтруизм, а в главе 4 мы будем иметь дело с природой формальных институтов и проблемой их легитимации. Вторая часть книги (главы 5–7) посвящена исследованию двух главных теоретических школ, положения которых обычно озвучивают сторонники свободного рынка традиционного толка (консеквенционалисты), а именно конституционную экономику и теорию транзакционных издержек. Заключительные главы посвящены проблемам реального мира: в этих главах мы осуществляем переоценку стандартного анализа экономического роста (глава 8) и проблем бедности и переходных экономик (глава 9). Для обоих этих направлений экономической теории характерно использование двух групп предположений, которые мы кратко затронем сейчас и к которым будем неоднократно возвращаться в книге.

Первая группа предположений касается индивидуального поведения и вводит понятие неопределенности. Вопреки традиционной точке зрения индивиды, действующие в мире свободного рынка, ничего не максимизируют. За исключением очень короткого периода будущего, они либо игнорируют собственные цели, либо не в состоянии определить их сколько-нибудь точно. Более того, большинство решений, по меньшей мере частично, подлежат постоянному пересмотру вследствие изменений, происходящих в окружающем мире, изменений в восприятии мира экономическими агентами, изменений в системе социальных взаимодействий. Этот подход выдвигает и более реалистическое предположение, согласно которому человеческие существа стремятся увеличить степень своей удовлетворенности как посредством подражания (дешевый способ восполнения недостающей информации), так и путем проб и ошибок.

Второй набор предположений рассматривает прагматические и исторические институты и определяет условия социальных взаимодействий, в соответствии с которыми шотландское научно-методологическое наследие принимается или отвергается. Прагматические институты представляют собой сознательно полученные результаты деятельности конкретных групп. Эти группы преследуют общие цели и стремятся ограничить поведение других членов своего сообщества так, чтобы обеспечить себе привилегии и возможность присваивать бюрократическую ренту. Прагматические институты эволюционируют сравнительно быстро[16 - В отличие от прагматических органические институты обычно эволюционируют постепенно и по своей природе оказывают весьма ограниченное воздействие на то, каким образом люди воспринимают реальность. Это влияние ограниченно, но оно имеет место: так, грамматика языка, на котором мы говорим, воздействует на структуру нашего мышления (см.: Lera Boroditsky. Lost in translation // Wall Street Journal. 23 July 2010]).]и развиваются по следующим двум направлениям. Первое направление задается техническим прогрессом: институты приспосабливаются – либо в ответ на те или иные изменения проблем, для решения которых они были (или предполагалось, что были) созданы, либо в ответ на изменения баланса сил в политических коалициях. Например, может измениться относительная сила подгрупп, формирующих элиту, или их интересы и нужды. Другой пример – прогресс военных технологий, который часто меняет количество ресурсов, необходимых для защиты авторитета и сохранения власти. Разумеется, во всех этих случаях желательность последствий соответствующих институциональных изменений устанавливается эмпирически. Нет никаких гарантий, что в ходе эволюции институты обязательно изменяются от худшего к лучшему. Второе направление эволюции прагматических институтов, или второй тип воздействий на них, порождается идеологиями, успех и степень влияния которых зависят также от удачи, особенностей экономической ситуации, манипуляций с помощью средств массовой информации и от грубых ошибок в правилах, претендующих на то, чтобы заменить собой существующие (к последним, разумеется, относится война). Вопреки большей части современной литературы по этой проблематике именно здесь реализуется принцип, согласно которому прагматические институты демонстрируют весьма умеренную степень зависимости от предшествующего пути. Мы вовсе не оспариваем того факта, что события в момент (t + 1) зависят от того, что происходило в момент t. Но мы отрицаем, что наблюдаемое в момент (t + 1) есть единственно возможное событие, которое могло бы следовать из момента t. Равным образом мы отрицаем, что ошибка прогноза такого события имеет своей причиной только лишь отсутствие удовлетворительной теории (как это предполагается в рамках позитивистского детерминизма) или нашу неспособность читать прошлое и позволить данным говорить самим за себя (как это предполагается в рамках историцизма).

Исторические институты (термин наш) представляют собой моральные и политические основания коллективного тела[17 - Слово «мораль» означает разные вещи. Исследование терминологии выходит за рамки нашей задачи. Тем не менее, хотя мы осознаем, что возможна иная классификация понятий, мы проводим различие между этикой, моралью и естественными правами. Под этикой мы понимаем правила, которыми, как полагает индивид, он должен руководствоваться в ходе своей жизни, стремясь жить достойно. Это, разумеется, предполагает, что индивид имеет представление о том, каково содержание понятия «достойная жизнь». Говоря «мораль» (или нравы), мы имеем в виду поведенческие правила, принятые и почитаемые в том сообществе, к которому принадлежит индивид (см., однако, сн. 12 и 26 к главе 3 настоящей книги). Наконец, мы определяем естественные права как базовые ограничения, которые, по мнению индивида, присущи всем человеческим существам и неотчуждаемы – ни в отношении его самого, ни в отношении других людей. Соответственно этика определяет, как индивид ведет себя в обществе, тогда как мораль лежит в основе всякой общественной договоренности. Таким образом, и этика, и мораль с необходимостью изменяются во времени и от общества к обществу. С другой стороны, у разных индивидов могут различаться представления о естественных правах – в зависимости от их религиозных и философских наклонностей. Однако в рамках данных религиозных и философских ограничений они вечны и неизменны, поскольку вечна и неизменна сущность индивида.], т. е. того большого сообщества, члены которого имеют общие черты, участники того окончательного подразумеваемого соглашения, которое держит их вместе, и те правила игры, которые управляют его функционированием и конечными целями, как это понимается или ощущается подавляющим большинством его составных частей. В этом контексте важную роль играют такие чувства, как, например, зависть и нечестность (см. [Schoeck, 1966], [Шёк, 2010]), что имеет свои последствия для лиц, осуществляющих экономическую политику, в виде перераспределения и нарушения прав частной собственности в качестве элементов этой социальной роли. Или, иначе говоря, исторические институты формируют великий ситуационный контекст, в рамках которого создаются и затем модифицируются прагматические институты. Во времени исторические институты меняются очень редко, они не демонстрируют такие свойства, как зависимость от предшествующего пути, и оказывают глубокое воздействие на природу социальных взаимодействий, равно как и на ту роль, которую играет политическая власть. Когда мы имеем дело с подавляющим большинством людей, разделяющих общую систему ценностей, то сеть исторических институтов оказывается достаточно широкой для того, чтобы абсорбировать политические изменения и экономические потрясения[18 - Разумеется, последствия этих изменений и потрясений могут различаться от общества к обществу и, таким образом, одни и те же изменения легко могут порождать различные итоги. Так бывает, даже если урон от эти несчастий удается каким-то образом ограничить, – ведь их воздействие и восприятие никогда не совпадают, как для разных обществ, так и для разных индивидов. Имеет место и обратное, а именно, разные исторические институты могут порождать сходные экономические результаты. Так, например, в работе Померанца собраны данные за длительный исторический период, которые свидетельствуют о том, что, несмотря на всю разницу исторических институтов, уровень жизни в Европе и в Китае оставался примерно одинаковым на протяжении по крайней мере пятисот лет, вплоть до конца XVIII в. См. [Pomeranz,2000].]. Если такого условия нет и подавляющее большинство людей с одной и той же системой ценностей отсутствует, общество теряет свою легитимность и распадается, иногда насильственным образом (т. е. в результате гражданской войны), в других случаях относительно благополучно, если подгруппы стараются сформировать исторические институты, которые могли бы позволить достичь коллективного соглашения. Очевидными примерами здесь могут служить мирная сецессия (выделение одного государства из другого) и мирное разделение одного государства на ряд самостоятельных политических образований.




1.5. Экономические последствия


Эта концептуальная схема, без сомнения, полностью согласуется с шотландской традицией, в соответствии с которой акты экономического поведения индивидов формируются их опытом (см. [Marciano, 2006]), а также чувствами, которые они испытывают в отношении своего собственного поведения (см. [Stein, 1980: 9, 10]). События прошлого оказывают воздействие и на способы, которыми экономические агенты воспринимают реальность, и на значение термина «благополучие» (этим подтверждается точка зрения, согласно которой этика представляет собой относительную категорию). Воздействие всех этих факторов воплощается в наборах «рутинных поведенческих практик», определяющих способы, которыми действуют экономические агенты (при заданных и присущих им «психологических паттернах» и при нормативных ограничениях на действия экономических агентов)[19 - Психологические паттерны описывают индивидуальное поведение в мире с нейтральными прагматическими институтами, т. е. с прагматическими институтами, которые эквивалентны чисто процедурным инструментам или практикам принуждения к исполнению требований закона, но которые не имеют никакой значимой нормативной силы.].

Иначе говоря, к психологическим паттернам применяется принцип достаточной причинности (осознанность выбора), поскольку именно они отражают предпочтения, инстинкты и склонности. В отличие от них рутинные поведенческие практики включают в себя также механизмы действительной причинности (предсказуемые реакции на экзогенные стимулы). Получается, что экономическая теория, действительно, должна изучать причинно-следственные связи, но она также должна изучать достаточную причинность, проводя различие между этим типом причинности и сетью исторических институтов. Отсутствие внимания ко второму объекту изучения не позволяет достичь понимания первого.

По поводу границ экономической политики в последующих главах утверждается, что компромисс между естественными правами, типичными для версии свободного рынка, определенной в п. 1.1, с одной стороны, и соответствующим законодательством верхнего уровня – с другой, почти невозможен, настолько узко пространство для такого компромисса. В этой связи нужно упомянуть о существовании двух типов конституции. К первому типу относятся попытки формализовать историко-институциональный контекст, имеющийся на определенный момент времени, – с тем чтобы оживить консенсус и увеличить степень согласия между разными политическими группировками. Обычно итогом этих попыток является список пожеланий, очевидно плохо реализуемых на практике, либо по причине избыточности (так как реальная конституция уже воплощает в себе множество исторически определенных институтов), либо потому, что эти пожелания по необходимости допускают множество разных толкований, так что каждая политическая группировка стремится интерпретировать их в зависимости от ситуации. Однако на практике такие конституции служат своей цели, оправдывая положение элиты, в особенности в ситуациях, когда нахождение этой элиты у власти не гарантировано и остро нуждается в дополнительной легитимации. В соответствии с нашей аргументацией, приведенной выше, мера успешности, в которой эти попытки могут увенчаться успехом, определяется историческими условиями.

Второй тип конституций имеет дело с политическими процедурами, т. е. с правилами игры, с которыми должны соглашаться конкурирующие группы разработчиков правил. Вопреки тому, что утверждается в современной литературе (там часто утверждается, что подходящие проекты конституции могут обеспечить эффективное ограничение злоупотреблений), мы полагаем, что конституционная инженерия вряд ли в состоянии предотвратить изменения, имеющие место, когда изменяется исторически-институциональное окружение. Порой они не позволяют обеспечить адекватные ограничения в отношении даже существующих установлений. Также иллюзорны надежды на разработку конституций, которые были бы в состоянии зафиксировать границы мероприятий экономической политики. Как показывает история конституционных интерпретаций, верховное законодательство, имеющее существенное моральное содержание, не является здесь исключением.




1.6. Заключительные положения


Итак, мы не намерены отрицать того, что в истории существуют процессы реализации неких реальных причин, процессы, ведомые (или подталкиваемые) невидимой рукой эволюции. Однако мы должны добавить, что это объясняет лишь часть того, что происходит в действительности. В частности, настоящим вызовом для исследователя является не только необходимость установить, каким образом действует эта невидимая рука, или установить, какая разновидность эволюционного процесса имеет место, но также необходимость понять, как изменяются эти механизмы, и как они воздействуют на целесообразную деятельность. Ответ, который мы здесь даем, состоит в том, что (а) существенный мотив изменений остается незадействованным до тех пор, пока не начнет трансформироваться историческая обстановка, и (б) хотя экономические взаимодействия на протяжении столетий осуществлялись в соответствии с эволюцией технологических ограничений, данная нам в ощущениях система естественных прав (такая, какой она была определена выше, см. раздел 1.4), в своих базовых свойствах остается неизменной. Отсюда вытекают два следствия. Прагматические институты представляют собой либо инструмент, посредством которого общество решает проблемы, связанные с коллективной деятельностью, дополняющий исторический и технологический инструментарий общества, либо они являются способами создания бюрократической ренты для избранных групп интересов. Более того, кажется, что различные исторические обстоятельства могут порождать различные типы реагирования на ценности свободного рынка. Так, например, когда широко разделяемые фундаментальные принципы, определяющие историко-институциональные механизмы, гласят, что в ряде случаев индивид подчинен воле сообщества или воле его представителей, подход, основанный на ценностях свободного рынка, по определению не имеет смысла. В лучшем случае здесь имеет место вызов, брошенный философу и экономисту, состоящий в необходимости выработки реализуемых и легитимных решений для таких меньшинств (членов данного общества), которые не разделяют этих ценностей.

Иными словами, пока не определены критерии оценки, вопрос о том, что «лучше» – экономика свободного рынка или социалистическая экономика, – превращается в бессмысленные риторические упражнения. Повторим наше утверждение, сделанное ранее: эффективность, измеряемая богатством или валовым внутренним продуктом, не годится на роль такого критерия. Эффективность говорит о результатах, а не о моральных принципах или идеях. Поэтому альтернатива состоит в том, чтобы отказаться от стандарта эффективности («нечто хорошо потому, что оно работает»), заменив его на стандарт справедливости («нечто хорошо потому, что оно не нарушает естественных прав», последние понимаются согласно определению этого выражения, предложенному нами выше). Если это проделать, то может оказаться, что экономическая политика не представляет собой ни социалистической неизбежности, ни табу свободного рынка. Экономическая политика будет, напротив, реалистической перспективой для тех, кто явным образом принимает принуждение в качестве предварительного условия, или угрозой, которую каждый может избежать путем отказа от нее при минимальных затратах. Если все обстоит так, как мы предлагаем, то можно гарантировать: моделировать меры экономической политики с целью их обсуждения будет настолько сложнее, чем сейчас, что это вряд ли привлечет экономистов мейнстрима. И еще мы считаем, что это единственный способ обеспечить принадлежность нормативной экономической теории к семье общественных наук и единственный способ, позволяющий извлечь ее из пресловутого «ящика с инструментами», который используют ссылающиеся друг на друга технократы.




Глава 2

О природе и границах экономико-теоретического мышления





2.1. Задание контекста


Как сказано в предыдущей (вступительной) главе, данная книга посвящена основаниям нормативной экономической теории, т. е. той области экономической науки, которая в течение XX века постепенно превратилась в разрозненный набор продиктованных практическими соображениями рекомендаций по реализации той или иной экономической политики. Эти рекомендации зачастую давались под влиянием краткосрочных целей и в сильнейшей степени испытывали на себе воздействие политических ограничений. Почти всегда соответствующие меры подавались как социальные императивы (априорно «справедливые») и/или как необходимые для достижения разделяемых всеми целей («общее благо»). При этом довольно мало внимания обращалось на логическую непротиворечивость и моральные основания предлагаемых мер. Не внесли значимого вклада в прояснение оснований и легитимности этих социальных императивов и разделяемых целей и профессиональные экономисты-теоретики. Они скорее либо предпочитали концентрироваться на упражнениях со статистикой, имеющих своей целью придать количественную определенность последствиям политических действий, либо учреждали централизованные агентства, призванные обеспечить достижение желаемых целей, поскольку, как предполагалось, индивиды, взаимодействуя на началах спонтанного сотрудничества, не способны их достичь. В результате исследовательские программы в области экономической теории все в большей степени характеризовались неостановимым сползанием к консеквенциализму (который не осознавался как таковой) и механистическому индуктивному методу. К сожалению, в наши дни необходимость достижения целей экономической политики, похоже, в большинстве случаев служит лишь оправданию вмешательства государства в экономику, эффективность применяемых методов обычно базируется на опыте прошлого, а теоретические и методологические вопросы зачастую отодвигаются в сторону, как если бы решения можно было найти, используя изощренные статистические процедуры. Консеквенциализм, как и индуктивизм, при определенных условиях обладает некоторыми достоинствами – и тот, и другой уместны, когда масштаб их применения подобен щепотке соли. Вместе с тем экономическая теория не всегда ограничивалась социальной инженерией и сценарным моделированием в стиле «что если». Даже сегодня вводные курсы экономической теории часто приводят такое определение этой науки, которое, хотя и оставляет лазейку к позитивизму, не позволяет трактовать экономическую науку ни как нормативную доктрину, ни как собрание методов перелопачивания чисел. Это определение, которое восходит к 1930-м годам, когда Лайонел Роббинс развил догадку, сделанную ранее его наставником Людвигом фон Мизесом, предлагает такую трактовку, которая, как считается, решила вопрос раз и навсегда: «Экономическая наука – это наука, изучающая человеческое поведение с точки зрения соотношения между целями и ограниченными средствами, которые могут иметь различные употребления» (см. [Robbins, 1932: 15], [Роббинс, 1993, с. 18]). Эта формулировка едва ли может быть подвергнута критике. Безусловно, даже сегодня лишь немногие будут оспаривать тот факт, что экономическая наука занимается человеческой деятельностью и что ее предметом является производство, а также применение и потребление ограниченных благ и услуг.

Однако иногда за простыми историями скрывается нечто более сложное. Ниже мы покажем, что при ближайшем рассмотрении определение Роббинса оказывается несколько дезориентирующим. Это определение не дает удовлетворительного ответа на вопрос о происхождении экономической науки и не обеспечивает вот уже несколько поколений экономистов адекватной методологией, которой можно было бы руководствоваться в экономико-теоретических исследованиях. Несмотря на свою кажущуюся ясность, это определение оставило некоторые важные аспекты затемненными (каковыми они продолжают пребывать и сейчас), что в конечном итоге породило довольно значительную путаницу. Дефекты этого определения стали причиной постоянного беспокойства по поводу природы и границ экономической науки (см. [Buchanan, 1979]), что продолжает порождать важные вопросы, ответы на которые продолжают быть весьма неполными.

Иными словами, слишком узкая трактовка определения Роббинса может обернуться игнорированием того факта, что на протяжении нескольких столетий экономическая теория означала нечто иное по сравнению с тем, чем она считается сегодня. Неспособность понять и принять во внимание причины, обусловившие изменение отношения к экономической науке, происходившее на протяжении столетий, имела свои последствия, поскольку зачастую эта неспособность воздействовала и на рядовых людей, и на исследователей, заставляя принимать на веру моральные утверждения и аксиоматику (и даже мировоззрение), не являвшиеся самоочевидными, но которые тем не менее сильнейшим образом затрагивали природу деятельности ученого и действия в сфере экономической политики[20 - Оскар Ланге определял экономическую науку как «науку об управлении ограниченными ресурсами в человеческом обществе» (см. [Lange, 1945–1946, 19]), добавляя: «…она имеет дело с таким предметом, который зависит от стандартов и форм жизни в человеческом обществе». Но вместо того, чтобы продолжить формулировать это утверждение, он стал приводить перечень дисциплин, порождаемых этим определением: экономическая наука в узком смысле этого слова, экономическая социология, теоретическая экономика, прикладная экономика, эконометрика, экономика благосостояния.].

Итак, в этой главе нас будут интересовать причины, по которым экономическая наука эволюционировала, проделав путь от размышлений над вопросами, которые казались надуманными, к тому, что приобрело статус общественной науки и что в конце концов свелось к тщетным попыткам пробиться в высшую лигу естественны наук, которые единственные полагались «настоящими». Мы покажем, что сегодняшнему состоянию замешательства экономическая наука в значительной степени обязана стремлению экономистов-теоретиков отказаться от изучения человеческой деятельности и взаимодействий людей, пойдя по пути, указанному Огюстом Контом (1798–1857), Леоном Вальрасом (1834–1910) и Густавом Шмоллером (1838–1917), в надежде найти на этом пути универсальные и точные математические законы, отражающие поведение людей в условиях редкости благ. Ниже мы рассмотрим две главные взаимосвязанные цепочки аргументов. Обе они имеют своим предметом сущность экономико-теоретического мышления, и обе они оперируют понятиями человеческой деятельности, с одной стороны, и равновесия – с другой. Мы утверждаем, что экономическая наука началась с изучения человеческой деятельности и взаимодействий людей, каковые деятельность и взаимодействия осуществляются в мире, который, характеризуясь редкостью и наличием коллективного обмена, считался также вписанным в более общий замысел божественной гармонии, или Провидения. Таким образом, человеческая деятельность понималась как усилия по реализации роли человека в контексте естественного (данного Богом) равновесия. Затем мы покажем, как это раннее воззрение стало изменяться – по мере того, как концепция естественно гармонии мало-помалу начала замещаться концепцией равновесия, сотворенного человеком, в рамках которой человеческая деятельность более не была поиском добродетели, не находилась в согласии с божественным замыслом, но, наоборот, представляла собой поиск эффективных (рациональных) решений, имевших целью получение общего блага (искусственного равновесия). Этот шаг стал решающим, поскольку покончил с моральным суждением о человеческом поведении. Вместо этого деятельность стала оцениваться в зависимости от своей «общественной рациональности», т. е. в зависимости от соответствия коллективному интересу. Как следствие, понятия рациональности и равновесия стали трактоваться так, будто они представляют собой одно и то же[21 - Подробнее об этом говорится в главе 3, в которой обсуждению понятия рациональности уделяется значительно больше места.]. Несмотря на существующие возражения, эта последняя позиция является сегодня преобладающей – она вобрала в себя догадку Лайонела Роббинса и развила ее, придала идее общего блага явную форму, что де-факто трансформировало экономическую науку, превратив ее в набор технических приемов по оптимизации.

В следующем разделе мы ставим своей целью объяснить на базе вышеизложенной точки зрения, по каким причинам экономическая наука от сегодняшнего дня и вплоть до момента, отстоящего от нынешнего примерно на три столетия, не может в полной мере считаться общественной наукой. Разделы 2.3 и 2.4 посвящены состоянию экономической теории в период до маржиналистской революции, причем особый упор будет сделан на важной роли, которую в классической традиции играли холистические построения и понятие естественного равновесия. В разделе 2.5 мы объясним, чем были вызваны перемены в экономической науке в 1870-е гг., как была осуществлена замена понятия естественного равновесия на равновесие, созданное человеком, и какое объяснение эта замена получила в профессиональном сообществе экономистов. Обзор истории идеи равновесия продолжается в разделе 2.6, где мы объясним, почему депрессия и стагнация 1930-х гг. завершились тем, что экономисты посчитали для себя удобным последовать за Кейнсом, который вовсе не был таким радикальным разрушителем устоев, как это обычно считается. В разделе 2.7 мы подытожим наш обзор главных этапов процесса модификации экономической науки в том направлении, которое отвечало конструктивистским амбициям профессии, т. е. обзор этапов эволюции от классического подхода с его концепцией естественного равновесия к маржиналистской революции и, в конечном счете, к предположениям Кейнса о человеческом поведении и его концепции макроэкономических решений, диктуемых этими предположениями. В заключительных разделах (2.8 и 2.9) мы представим текущие дискуссии, значительная часть которых посвящена противостоянию между позитивистским и праксеологическим подходами, первый из которых опирается на индуктивные построения и консеквенциализм, а второй – на дедуктивное построение теории, начиная с априорных аксиоматических положений.




2.2. Когда экономическая теория не была общественной наукой


Как было указано выше, прошли тысячелетия, прежде чем систематическое изучение экономических явлений получило статус науки. Конечно, еще в IV до н. э. Ксенофонт уже отмечал важность хорошего управления делами, стимулируемого прибылью и направленного на производство богатства. Как в «Киропедии», так и в «Домострое» он определяет домашнее хозяйство (экономику) как «название некой науки» и даже причисляет ее к таким занятиям, которым монарх может предаваться ежедневно. В его время значимость рациональных методов производства, эффективного управления человеческими ресурсами, аккуратного счетоводства и организации уже были широко признаны. Ксенофонт проводит весьма отчетливое различие между ценой и ценностью, т. е. осознает существование теоретического положения, занимающего центральное место и в современной экономической теории (см. первую главу «Домостроя»). Весьма примечательны и неоднократные попытки этого автора прояснить экономические концепции и описать такие экономические феномены, как разделение труда и связь между специализацией и производительностью. Вместе с тем необходимо отметить, что предпринимая эти и другие попытки осмысления экономических явлений, Ксенофонт не использует понятий выбора и обмена и не рассматривает их в качестве существенных свойств сообщества людей. В работах Ксенофонта отсутствует систематическое изложение теории общественных взаимодействий в условиях ограничений, накладываемых редкостью[22 - Помимо Ксенофонта интерес к экономическим вопросам проявил также и Платон. Однако кажется, что экономическая мысль Платона мотивировалась стремлением не к пониманию механизмов экономической деятельности, а к установлению государственного контроля над человеческой деятельностью. Так, в «Государстве» он разбирает преимущества обмена с точки зрения производства, но упускает из виду преимущества в сфере потребления, проистекающие из того, что индивиды имеют разные предпочтения. Неудивительно, что Платон расценивает разделение труда как сферу, подлежащую государственному контролю: он исходит из того, что индивиды обязаны заниматься теми видами деятельности (или должны быть приписаны к таким видам деятельности), которые в наибольшей мере соответствуют их способностям, и при этом они не имеют права перемещаться от одного занятия к другому.]. Вообще, в мире греческой античности назначением социальной общности людей считалось поощрение добродетели, а не богатства[23 - Как подчеркивал Сократ, счастье индивида зависит от его души, тогда как материальное благополучие порождает жадность, зависть и в конечном счете подрывает мораль. Стало быть, обязанностью государства является вмешательство в такие акты выбора, которые представлялись аморальными (в этом подозревались торговля и предпринимательство). Об отсутствии интереса у большинства философов классической греческой античности к экономической теории как к общественной науке и об их явно выраженной враждебности к принципам свободного рынка см. также [Huerta de Soto, 2008]. Как упоминалось выше, особенно характерно это было для Платона.].

«Равным образом государство возникает не ради заключения союза в целях предотвращения возможности обид с чьей-либо стороны, также не ради взаимного торгового обмена и услуг. <…> Таким образом, целью государства является благая жизнь, и все упомянутое создается ради этой цели…» [Аристотель, Политика, III. 10, 13.]

Эта ситуация не менялась в течение длительного времени, и определенную ответственность за это несет, вероятно, Аристотель[24 - Аристотель считал мерой богатства ценность денег. Он также пытался разработать теорию морального обмена и справедливого распределения. См., например, его «Никомахову этику» (книга V, глава 5) и «Политику» (часть I, главы VIII–X). Наверное, лучше бы он этого не делал. Его постулат о том, что деньги не могут воспроизводить себя сами (догма о бесплодности денег), внес вклад в то, что в течение столетий оставалось заблокированным адекватное понимание феномена процентной ставки. Более того, утверждение Аристотеля о том, что индивиды обменивают товары равной ценности, вплоть до второй половины XIX в. сбивало с толку поколения экономистов и позволяло публике презирать купцов и торговлю вообще: «Торговые люди во Все Века и у Всех Народов считались людьми низкого звания» (Edward Chamberleyne, 1669, цит. по [Stone, 1965, p. 40]).]. Хотя римляне понимали экономические явления очень хорошо – включая кредит и функционирование рынка капитала, см. об этом [Temin, 2006] – в христианскую эпоху экономическая деятельность как таковая не была предметом исследований, она скорее служила важным источником греховного поведения. Так, Блаженный Августин (354–430 гг.), хотя он и считается наиболее важным предвестником субъективизма и правильного понимания предпринимательства (см. [Stark, 2006, pp. 78–80]), проклинал торговлю. Спустя почти девять столетий св. Фома Аквинский (1225–1274 гг.) в своих сочинениях уделил много места понятию собственности и моральным основаниям частной собственности, ключевым концепциям, использование которых является характерной чертой профессиональной экономической науки вплоть до наших дней, но в конце концов св. Фома пришел к заключению, согласно которому главное в частной собственности состоит в том, что она позволяет избегать социальных конфликтов. Более общее утверждение об экономических доктринах Средневековья звучит так: не считая частых попыток увеличить налоговые поступления, необходимые для увеличения численности армий и возведения прекрасных зданий, лица, возглавлявшие политические и социальные структуры Средневековья, обычно не были озабочены размышлениями о последствиях, которые их действия могли бы оказать на экономическую деятельность. Еще менее значимой экономическая деятельность считалась для создания или объяснения институциональных структур[25 - Важным исключением стало возникновение независимого самоуправления поселений в период Высокого Средневековья XI–XIII вв., прежде всего в Италии и чуть позже во Фландрии. На состав и деятельность муниципальных правительств часто влияли наиболее сильные гильдии и социальные группы, представлявшие денежные интересы, такие как банкиры и купцы.]. На самом деле, несмотря на наличие свидетельств, указывающих также и на прямо противоположное, как только с принятием христианской религии люди перестали стремиться к античной добродетели, на многие века восторжествовало мнение, согласно которому сообщества формируются и удерживаются вместе для сотрудничества в борьбе против агрессора или для совместного противостояния природным бедствиям. Иными словами, общественное соглашение, заменившее полис, было основано скорее на обороне, чем на торговле или промышленности[26 - Сами греки проводили различие между полисом, в котором граждане должны искать доблести, и альянсами (соглашениями), посредством которых должны удовлетворяться материальные потребности.]. Власти, разумеется, были осведомлены о том, что люди вовлечены в экономическую деятельность. Но это побуждало их лишь к надзору за ней – с тем чтобы убедиться, что данная деятельность не противостоит духовной ортодоксии (религии и тем самым морали).

В XI столетии в некоторых регионах Западной Европы начал появляться средний класс, состоявший из торговцев и мелких ремесленников. Этот процесс сопровождался новым отношением к труду, который более не означал чего-то постыдного, а становился признаком христианской добродетели (т. е. теперь добродетель делала легитимным денежное вознаграждение). Однако, как было отмечено выше, купцы по-прежнему вызывали подозрения. Это отношение начало меняться только в XV–XVI вв., когда осуждению перестала подвергаться всякая коммерческая деятельность, и критика сосредоточилась на недолжном поведении «плохих» купцов, прегрешения которых состояли либо в том, что они предрасположены к жадности и отказу от благотворительности, либо, что было более широким обвинением, в том, что они предрасположены к разрушению священного порядка этого мира: «Точно так же, как купцы являются одними из лучших членов нашего общества, делая многое для его благосостояния, они могут быть и самыми худшими, если над ними не будет учреждено надлежащего надзора и если их не будут принуждать к поддержанию добрых порядков» (Томас Грешэм, 1560 г., цит. по [Heckscher, 1994, vol. II, p. 320]). Это отношение было характерно и для католической церкви, и для лидеров Реформации[27 - Тем не менее определенная разница существовала. Католиками и лютеранами экономическая деятельность воспринималась инструментально, как способ выживания, позволяющий не быть бременем для других членов общества. С позиций кальвинизма труд был целью, в этом состояло предназначение человека на Земле, необходимое для прославления Господа и его замыслов относительно этого мира.].

Вплоть до эпохи распространения кальвинистских и, что более важно, пуританских идей было довольно мало мотивов для того, чтобы воспринимать экономическую компоненту жизни как нечто важное. Жизненный опыт представлял собой нечто статичное, а на саму жизнь часто смотрели под эсхатологическим углом зрения, поскольку она трактовалась как промежуток времени, данный индивиду для приготовления к смерти и достижения спасения, и, соответственно, возможностей осознать собственные земные устремления было значительно меньше, чем в другие эпохи. Как отмечал Тауни, «великий факт социального порядка был усвоен, усвоен во всей его внезапности и жестокости. Они приняли его с изумлением и покорностью, и за редким исключением у них не возникало вопроса о восстановлении того, что было прежде»[28 - Согласно Делюмо, в повседневной жизни большинства людей доминировал пессимизм, и этот взгляд на мир, полный страха и вины, был поставлен под сомнение только в XVIII столетии (см. [Delumeau, 1983]). Мы не собираемся оспаривать наблюдение Делюмо, но хотим добавить, что за небольшим исключением (Нидерланды и Англия) до совсем недавнего времени для большинства людей источник оптимизма связывался с шансами на самореализацию и спасение, а не с перспективами улучшения материальных условий существования.](см. [Tawney, 1926, p. 22]). Даже после окончания эпохи Средних веков в общем и целом «ожидания человека на протяжении всей его жизни определялись тем местом в обществе, которое он занимал по факту своего рождения» (см. [Knights, 1937, p. 27]). Экономическая деятельность была необходимым условием выживания как в качестве индивида, так и в качестве члена сообщества (поскольку следствием богатства часто были более широкие возможности по защите от агрессии). Однако в основе экономической деятельности той эпохи лежала мелкая торговля, имевшая местный характер, или деятельность семейных «фирм», основой которых было отдельное семейство и функционирование которых должно было быть вписано в общие правила местного сообщества, ориентированного не на эффективность, а на поддержание стабильности. Более того, для подавляющего большинства населения перспективы и возможности улучшения материального положения были ограниченными: среднегодовые темпы прироста экономики в Западной Европе в 1500–1820 гг. составляли 0,14 % (в терминах ВВП на душу населения), что для индивида означало увеличение его уровня жизни за 30 лет всего на 4 % (данные и расчет см. в [Madison, 2005]). Вариант, при котором человек вместо продолжения того, что он делал, начинал делать что-то иное, рассчитывая на лучшее, сулил слишком малое вознаграждение, тогда как издержки, связанные с тем, что что-то пойдет не так, могли быть чрезвычайно высоки (голодная смерть).

Все вышесказанное не отрицает ни существования также и безличной торговли (т. е. торговли, не ограниченной кругом родственников и соседей), ни наличия капиталистического духа. История полна соответствующих примеров, от итальянского и фламандского Средневековья (XII и XIV вв. соответственно), не говоря уже о возвышении Нидерландов и Англии в XVII столетии. Эти примеры показывают, что капитализм и экономическая деятельность существовали вполне реально даже в те времена, когда преобладала культура, ориентированная на сообщества, а не на отдельных индивидов. Тем не менее повсеместно господствовало убеждение, что обязанности индивида по отношению к сообществу стоят выше его собственных предпочтений, и что производство и обмен, выходящие за пределы того, что необходимо для поддержания личного прожиточного минимума, могут быть оправданы только если они соответствуют целям сообщества. Далеко не случаен тот факт, что экономическая деятельность с большей легкостью вышла на первый план в тех регионах мира, где власть была децентрализована, где было труднее ограничивать мобильность людей и где было сложнее поддерживать фиксированную иерархическую структуру. Принцип, в котором объединяются все эти свойства, называется терпимость, впервые он был реализован на практике в Нидерландах в конце XVI столетия, послуживших предметом подражания в Англии спустя несколько десятилетий. «Прежде всего, веди себя согласно своему роду занятий и не слишком пытайся многое менять. Ибо многих из-за их греховного честолюбия постигала судьба заблудших» (Fyrste walkein thy vocation, and do not seke thy lotte to change; For through wicked ambition, many mens fortune hath ben straynge)[29 - Роберт Кроули в «Последний трубный глас» (Robert Crowley, The Voyce of the Last Trumpet, 1550), цит. по [Cowper, 1975]. См. также [Tawney, 1926] и [Knights, 1937], где собран богатый исторический материал об общем умонастроении того времени, согласно которому «каждый член сообщества должен жить в соответствии со своим родом занятий и исполнять свои обязанности в соответствии со своей профессией», как писал Жерар Де Малин в своем «Св. Георгии для Англии, описанном аллегорически» (Gerar De Malynes, Saint George for England, Allegorically Described, 1601). В монументальном труде по социальной и экономической истории Англии XVII–XVIII вв. Стоун указывает: «Концепция, согласно которой Англия уже с XVII века была страной лавочников, вдохновлявшихся этикой рынка, ведомая капиталистической буржуазией, принадлежит к очень живучим представлениям. В действительности еще в 1870 г. Англия была страной, в основном аристократической по своему характеру, она черпала свои моральные стандарты, свою иерархию общественных ценностей и свою политическую систему в классе землевладельцев» [Stone 1965: 21]. Высшей доблестью этого класса было следование правилу «повиноваться и избегать перемен». Это мировоззрение действительно начало разлагаться в Англии в первой половине XVII в., но оно оставалось распространенным и в следующие два столетия. См. ссылки на работу Джона Хаббакука [John Habbakuk, 1905–2002, английский историк, специализировался на экономической истории Англии. – Науч. ред.], приведенные Стоуном в [Stone, 1965].]. Таким образом, соответствие предустановленному и священному космическому порядку было едва ли не нормативным требованием. Не имело значения, был ли этот порядок слишком сложным для осознания. Важно было не действовать такими способами, которые могли бы обернуться разрушением этого порядка. Тиллиярд (см. [Tillyard, 1943], в особенности главы 2–4) приводит свидетельства в пользу того, что такая забота о божественной гармонии была типична и для Англии XVI в., когда «та часть христианского учения, которая тогда доминировала, представляла собой вовсе не жизнь Христа, но ортодоксальную схему восстания падших ангелов, сотворения, искушения и падения человека, воплощение, искупление и духовное возрождение посредством Христа» [Tillyard, 1943, p. 26].

Иначе говоря, за примечательным исключением испанских схоластов на континенте и Томаса Мэна и Эдварда Миссельдена в Англии, вплоть до конца XVII столетия экономические вопросы не предполагали необходимости углубленного изучения и адекватного понимания[30 - Нужно, однако, признать, что экономическая проблематика считалась заслуживающей изучения экспертами-практиками. Так, Эдвард Мисселден указывал, что только образованные люди могут понять разницу между «внешней» и «внутренней» ценностью (т. е., согласно сегодняшней терминологии, между полезностью, или удовлетворением, с одной стороны, и ценой, с другой стороны (см. [Misselden, 1623, p. 16–17]). Он же заметил, что купцы, преследуя свою частную выгоду (Privatum Commodum), удовлетворяют и общественный интерес: «Что же создает богатство общества, как не частное богатство тех, о ком можно сказать, что они занимаются Коммерцией, торгуя между собой и с Иностранными нациями?» Мисселден также определил факторы, влияющие на динамику цен: «…изобилие или редкость Товаров, пользование ими или непользование, вот что вызывает рост и падение цен» [Ibid., p. 22].]. Экономическая деятельность трактовалась как данная: ее природа и ее последствия заслуживали должного изучения только с точки зрения морального одобрения и политического контроля. Те, кто имел дело с экономическими явлениями, не видели необходимости в систематическом изучении причинно-следственных связей, посредством которых индивиды побуждаются к обмену и изыскивают способы увеличения своего богатства (или, как сказали бы мы сегодня, удовлетворения своих потребностей). Индивидуальные действия, направленные на улучшение материальных условий жизни, изучались с некоторым опасением – так, как если бы они могли быть источником потенциальных общественных потрясений. Это неудивительно. Как писал Эпплби, имея в виду несколько более широкий контекст: «Понимание того, что экономические отношения представляют собой элемент естественного порядка, опирается на концепцию определенной базовой регулярности, которая делает возможным объяснения и прогнозы. <…> И пока не появились люди, например, такие, как люди шекспировских произведений, т. е. создания, движимые разумом и страстями, или такие, как у авторов Реформации, ведущие сражение между своей „падшей природой“ и „способностью к спасению“, эти объяснения и прогнозы не имели под собой твердого основания, необходимого для того, чтобы на нем утвердился естественный общественный порядок»[31 - Несомненно, защитниками этого распространенного подхода, основанного на концепции естественного порядка, были Гуго Гроций и Джон Локк. Также см. главу 5, где говорится о связи между естественным порядком и имплицитным договором, лежащим в основании светских обществ.] [Appleby (2004 [1978]: 258)].

В ту эпоху, пожалуй, осуществлялись экономические исследования, но они имели более, если можно так выразиться, технический характер. Они были порождены интересами государства или государя, искавших новые способы увеличения налоговых поступлений и вмешательства в монетарную сферу с целью увеличения сеньоража, который был следствием принуждения к использованию узаконенного средства платежа. Типичными примерами здесь могут служить эксперименты, проводившиеся Жан-Батистом Кольбером и Джоном Ло в правление Людовика XIV и Людовика XV соответственно. Насколько нам известно, после Вестфальского мира (1648) становилось все более очевидно, что международные отношения, существовавшие в виде отношений между государями, заменяются на отношения между национальными государствами, и войны и военные технологии потребуют финансовых обязательств всей страны, а не только личной казны того, кто в данный момент является монархом. Тогда же быстро становилось очевидным, что сила, необходимая для подчинения подданных и контроля над внутренними неурядицами, зависит от богатства страны, а богатство страны не зависит напрямую от количества доступной земли. Осознание этого обстоятельства также совпало с периодом системного финансового кризиса, поразившего Европу и в особенности Францию, когда в конце XVII столетия правители оказались более не в состоянии прибегать к принудительным займам и конфискациям. Следовательно, все более интересным становилось изучение законов, определяющих операции и трансакции, предполагающие создание и распределение дохода по категориям владельцев ресурсов (земли, сырья, основного капитала), и экономические исследования начали цениться.




2.3. Экономическая наука до маржинализма: естественные законы встречаются с производством


В XVIII столетии господствующая традиция естественного закона столкнулась с необходимостью увеличения производства большего богатства. В сущности, хотя религия явным образом отвергала любое влияние морали на экономическую сферу, большинство «экономистов» были согласны с тем, что наука политической экономии[32 - «Экономия» в этом названии фигурирует потому, что эта наука имеет дело с производством товаров и услуг, несильно отличаясь от способа осмысления управления поместьем, развитого Ксенофонтом. «Политическая» – потому что эта наука касается богатства и стабильность такого политического сообщества, как страна. См. также раздел 1.3 главы 1.]служит инструментом понимания того, каким образом Провидение и Природа наделили человека ресурсами, которые дают возможность творцам политики преследование общего интереса, понимаемого и в материальном, и в моральном аспектах. Адам Смит продвинул дело дальше, развив утверждение Такера, согласно которому коммерческая деятельность представляет собой часть божьего замысла[33 - Это деистское воззрение на состояние долгосрочного совершенства (равновесия) подвергалось сомнению уже в «Диалогах» Юма, опубликованных в 1779 г. Естественно, аргументация Юма, который был скептиком и скорее всего атеистом, имеет две стороны. Во-первых, пишет он, наша концепция равновесия часто является мерой нашего неведения в отношении того, что мы определяем Божий замысел или Божью волю, будучи не в состоянии рационально понять ее. Во-вторых, ставить своей целью постичь планы, вынашиваемые Богом, т. е. планы «метауровня», есть дерзкий (и глупый) поступок. Действительно, само понятие «концепция» предполагает антропоморфный подход, который не может быть принят в данном случае. Однако экономические приложения этого результата Юма были по большей частью отвергнуты. Возможно, потому, что они ослабляли ту роль, которую понятие равновесия играло в общественных науках, и потому, что Юм не предложил альтернативной исследовательской программы. Или, может быть, потому, что его построения не содержали отчетливого утверждения об индивиде как созидателе условий своего собственного существования.]. «Политическая экономия, понимаемая как отрасль знания, необходимая государственному деятелю или законодателю… ставит себе целью обогащение как народа, так и государя» [Smith (1776), 1981, p. 428], [Смит, 2007, с. 419].

И хотя эта точка зрения не слишком отличается от того, в чем видит свое назначение нормативная экономическая наука и сегодня (достижение общих целей), именно в XVIII в. стало очевидно: для того чтобы помогать государю увеличивать его богатство и власть, усилия должны направляться к открытию вечных (объективных) законов обмена, производства и распределения, определяемых природными явлениями (и схожих с этими законами). В то же самое время делу определения «справедливого» состояния дел и последующему приближению к такому состоянию должны были помочь рассуждения об «инстинктах добродетели» (существовавшая тогда версия закона природы), с тем чтобы распознавать ситуации, когда человеческая иррациональность не позволяет природе следовать своим путем, обеспечивая желаемые результаты. Этот путь, ведущий к цели, должна была указать религия.

«Естественный ход вещей не может быть совершенно изменен его [человека] слабыми силами… религия укрепляет естественное чувство долга. Вследствие этого, глубоко религиозные люди вообще вызывают большее доверие к своей честности» [Smith (1759), 1982, p. 168], [Смит, 1997, с. 170, 172].

Эта установка ученого объясняет, почему классическая традиция не предусматривает существования частных дисциплин, на которые подразделялась бы общая экономическая теория[34 - Согласно «Journal of Economic Literature», по состоянию на май 2010 г. экономическая наука подразделялась на 19 крупных разделов, в которые были сведены 116 частных дисциплин. Хотя некоторые из этих разделов и частных дисциплин в действительности не входят в экономическую теорию в собственном смысле слова (например, экономическая история, городское планирование, эконометрика), степень фрагментации и корректно определенной экономической науки остается весьма существенной.]: все экономические проблемы по необходимости находят место в терминологической системе общего (естественного) равновесия, поскольку лишь общий подход может позволить формулировать выводы в терминах природных явлений. К тому же поиск общих законов подразумевает необходимость понимать логику (механизм) процессов сельскохозяйственного производства (действие) и торговли (взаимодействие), причем для этого нет необходимости учреждать какую-либо более дробную специализацию. В действительности частные дисциплины приобретают важное значение, только если изучаемые действия (и взаимодействия) относятся к различным сферам, для каждой из которых характерны свои особенности, зачастую имеющие разную природу.

Воззрения XVIII в. проливают свет также и на ту роль, которую играла доктрина laissez faire, название которой, хотя и восходит к реакции Тома Лежандра на политику государственного вмешательства Кольбера, но в большей степени отражает настоятельное стремление де Гурнэ, требовавшего, чтобы природе позволили свободно следовать своим путем[35 - См. [Schabas, 2005, p. 49], более общий взгляд изложен Кейнсом в [Keynes, 1926] ([Кейнс, 2007а]). Де Гурнэ (1712–1759) внес многообразный вклад в экономическую науку, он предвосхитил концепцию распределенного знания Хайека, понятие добродетельного инстинкта торговли, в значительно большей степени популяризированное Смитом, а также феномен погони за бюрократической рентой, присущий организованным группам заинтересованных лиц (группам интересов).]. Заключительное замечание (последнее по порядку, но, возможно, первое по важности) состоит в том, что такой взгляд на равновесие, сложившийся в XVIII в., объясняет, почему экономическая наука и в XIX в. сохранила это понятие (гипотетическое идеальное естественное состояние), и почему при реализации мер экономической политики становились все больше востребованными в качестве необходимых и оправданных такие способы восстановления «стабильности», которые требуют действий по ограничению, исправлению и наказанию в случае отклонения от известного и идеального состояния дел. Иначе говоря, первоначально под равновесием понималось некое естественное состояние человеческих обществ, правила функционирования которых были схожи с законами мира природы (т. е. с законами механики), так что попытки изменить их неизменно вызывали лишь неодобрение. Таким образом, применительно к экономической проблематике естественный порядок (равновесие) представлялся проблемой, имевшей долгосрочное измерение, так что научный интерес по необходимости концентрировался на долгосрочных характеристиках цен и производства, с особым упором на распределение дохода. Последствия этого мировоззрения мы, конечно же, пожинаем и сегодня. Так, например, и классическое, и неоклассическое определение конкуренции базируются на идее статического равновесия, т. е. точки пространства производственных возможностей, в которой показатель богатства достигает максимума. В соответствии с этой идеей фактически никто ни с кем не конкурирует, все заняты лишь выживанием, главная цель состоит в том, чтобы избежать убытков, а инновации представляют собой скорее плод инстинктивных действий, чем результат поиска и освоения новых возможностей получения прибыли[36 - В отличие от авторов XVII в. Адам Смит предпочитал использовать для характеристики движущего мотива экономической деятельности человека понятие инстинкта, а не прибыли. Этот выбор можно объяснить его стремлением продемонстрировать, что свободный рынок добродетелен, поскольку представляет собой результат индивидуальных добродетельных (данных природной) импульсов. Оправдать жадность было бы трудней, и это могло бы поднять вопрос о роли купцов, т. е. тему, которая оставалась весьма деликатной и в конце XVIII столетия. В итоге если экономисты XVII в. думали, что ориентация на прибыль представляет собой фактическое принуждение к поддержанию естественного порядка, то, согласно Адаму Смиту, главным источником является присущая людям добродетель. См. также ниже раздел 2.4.]. Эта доктрина также отвергает представление о конкурирующих производителях, стремящихся удовлетворить чьи-то потребности (т. е. спрос покупателей). В действительности эта статичная концепция равновесия представляет собой тот самый принцип, который сегодня вдохновляет деятельность антимонопольных органов, выступающих в одно и то же время регуляторами, судами и исполнителями решений.

Итак, с конца XVII в. и до так называемой маржиналистской революции 1870-х гг. сущность и содержание экономической науки имели в высшей степени стандартизированный облик, так что экономисты представляли собой однородную массу: они имели одинаковую точку зрения на предмет своей науки. Конечной целью экономической теории было понимание правил и последствий взаимодействий, имеющих место между индивидами, а также научение тому, как получить общество, которое работает должным образом[37 - Более детально ситуация обрисована в работе [Schabas, 2005], где показано, что экономистов, работавших до Рикардо, отличала приверженность доктрине естественного порядка, регулируемого Провидением, тогда как авторы периода после Рикардо полагали, что естественный порядок подчиняется законам, продиктованным таким свойством природы, как редкость.], а именно в котором обеспечивается стабильность местных сообществ, отличающихся и удерживаемых вместе «приятностью взаимной симпатии»[38 - Этими словами воспользовался Адам Смит для объяснения феномена сотрудничества (см. Smith (1759), 1982], [Смит, 1997, с. 35 и др.] Глубокий анализ понятия симпатии и некоторых приложений для общественных взаимодействий см. в [Holler, 2006].], с одной стороны, и в котором обеспечены интересы, материальная выгода и власть политического органа (государя или государства) – с другой. Неудивительно, что в течение столетий в общественных науках равновесие было общепризнанной концепцией. В частности, экономическая наука лишь эпизодически проявляла случайный интерес к индивидуальному поведению и в еще меньшей степени – к личному потреблению. Центральное место – практически до самой середины XIX в. – на сцене науки занимало производство: «Политическая экономия… не занимается вопросами потребления богатства, не считая того, что потребление в ней признается неотделимым от производства или от распределения. Нам неизвестна какая-либо отдельная наука, предметом которой являются законы потребления богатства: возможно, эти законы являются лишь законами человеческого наслаждения. Политическая экономия никогда не рассматривает потребление само по себе, но всегда лишь с целью исследовать, каким образом разные виды потребления влияют на производство и распределение богатства»[39 - Дж. Ст. Милль, цит. по [Jaffe, 1976, p. 516], [Жаффе, 2015, с. 72]. Вопреки распространенному мнению, противоречащие одно другому упоминания невидимой руки у Адама Смита также не имели никакого отношения к усилиям человека, направленным на увеличение потребления и богатства, что, однако, не останавливало его от предположения, согласно которому большинство людей в конечном счете ведут себя подобно машинам (что в сегодняшней терминологии трактуется как «отчуждение»), и что только государственное образование может восстановить человеческое достоинство. См. [Smith (1776), 1981, pp. 781–784], [Смит, 2007].].

Разумеется, какие-то различия все же существовали, существовали даже разногласия. Например, Джеймс Стюарт и Адам Смит выдвинули теорию ценности (ошибочную), противостоящую теории ценности Фердинадо Галиани, Этьена де Кандильяка и Анн-Робера Тюрго. Воззрения Давида Юма на деньги отличались от концепции денег Ричарда Кантильона. Сторонники свободной торговли частенько оспаривали утверждения меркантилистов и предлагавшиеся ими эмпирические решения, варьировавшиеся от страны к стране. Адам Смит и Давид Рикардо считали, что экономический рост представляет собой ценность, тогда как другие экономисты, такие, например, как Джон Стюарт Милль, считали экономический рост неизбежным злом. Разные авторы также рисовали разные картины будущего. Жан-Антуан Кондорсе был довольно оптимистичен, Давид Рикардо предлагал более мрачную перспективу, тогда как Адам Смит и Томас Мальтус часто давали неоднозначные оценки будущего и порой противоречили сами себе[40 - Например, в первом издании книги Мальтуса «Опыт о законах народонаселения», вышедшем в 1798 г., бедность объяснялась как результат человеческой страсти к деторождению, а не как следствие дурных социальных условий (точка зрения Кондорсе и Уильяма Годвина). Однако во втором издании 1803 г. Мальтус в значительной мере переработал свою аргументацию.].

Однако для наших целей более важно, что эти различия обычно сводились к разнице личных точек зрения, представляя собой не более чем разницу во мнениях, а не несовпадение научных результатов, выработанных разными школами мысли, и не радикально конфликтующие описания человеческой природы и общества[41 - Концепция природы человека и человеческой социальности, предложенная Мандевилем в его «Басне о пчелах», была одним из немногих примечательных исключений (в момент опубликования эта работа вызвала нешуточный скандал). Сказав, что человек может быть злым, он поставил под сомнение моральные основания индивидуального поведения, породив «серую зону»: может ли порок быть принят в качестве общего блага? Может ли быть признанным общественное соглашение, если намерения его участников не являются добрыми? Нужно ли запрещать благонамеренное вмешательство [в исполнение такого соглашения] на том основании, что, скорректировав недолжное поведение индивидов, такое вмешательство исказит общественное благо, полученное в результате соглашения? Справедливости ради нужно сказать, что понятие об индивидуальном зле, ведущем к общественному благу, не было вполне новым. Оно встречается в работах Джона Хьютона в начале 1680-х гг. и затем у Дадли Норта несколькими годами позднее. В работах этих последних двух авторов была также предложена динамическая концепция экономики, содержавшая конкуренцию и предпринимательство. К сожалению, в концепциях общества Мандевиля (как и Смита) мы не находим этой концепции.]. Иначе говоря, общая цель экономико-теоретического исследования принималась, в сущности, как данная и эволюционировала постепенно, почти неосознанно, почти не встречая открытого несогласия.

Главной причиной, по которой доктринальные конфликты между экономистами-теоретиками отсутствовали, состояла, вероятно, в том, что в течение долгого времени экономическая наука практически не воспринималась как самостоятельная научная дисциплина, о чем мы говорили в предыдущем разделе. Конечно, во все века люди интересовались способами улучшения своего материального положения (или, скорее, способами выживания) посредством преобразования природных и трудовых ресурсов в товары и услуги, которые могли бы быть либо потреблены самими производителями, либо обменены на другие товары и услуги. Однако как раз перед наступлением века Просвещения экономика стала рассматриваться как феномен, порожденный спонтанной человеческой деятельностью и свободным взаимодействием, которые требовали (а) изучения и последующего одобрения «философов» (т. е. духовных авторитетов, вероятно, по соображениям сохранения добродетели души, искушаемой жадностью и роскошью); (б) институционального надзора, если не решительного вмешательства, со стороны государя или церковных иерархов; (в) реализации решений (т. е. принуждения к их выполнению), которые должны были быть приняты судами. Изучение способов, которыми сообщество может мирным путем увеличить свое богатство, вызывало сравнительно небольшой интерес то ли ввиду очевидных пределов этого роста, то ли ввиду отсутствия смысла исследовать величину общественного благосостояния, а не благосостояния тех, кто образует эту социальную общность. Конечно, экономический рост не был совсем оставлен вниманием, иногда он рассматривался как преходящее явление, а иногда как неизбежный продукт «прогресса промышленности», т. е. почти всегда как элемент, который следует принимать во внимание при управлении общественными организмами в их стремлении к намеченным целям[42 - В этом отношении важное исключение представляла собой Англия. На протяжении XVI–XVII столетий века зависть к Голландии стимулировала многочисленные исследования на тему способов, которыми страна может разбогатеть, несмотря на отсутствие пригодных для использования природных ресурсов. В общем и целом ответ, получивший широкую известность, сводился к тому, что нужны «свобода торговли, специализация и совершенствование институтов». Тем не менее в конце XVIII в. этот ответ ушел в тень – на десятилетия войн и горячечного национализма и оказался заново открыт лишь спустя почти двести лет.].




2.4. Наследие классической школы: холизм, междисциплинарный характер, статика



Когда на свет появилась классическая школа (более или менее условно этот момент можно отнести ко времени опубликования «Богатства народов») и на протяжении ее славных дней, продлившихся почти до конца XIX в., наследие прошлого было отброшено или забыто. Преобладающими стали холизм, междисциплинарный характер и дедуктивный подход. Да, это были те самые свойства, которые оказались слабым местом классической школы, когда стало очевидным, что подход, остающийся в рамках классической экономической теории, не способен объяснить, что происходит в реальном мире.




2.4.1. Обольщение холизма


Типичное для мира классического либерализма холистическое мировоззрение берет начало в понимания того обстоятельства, что поскольку экономический контекст представляет собой результат деятельности индивида, то большинство взаимодействий являются результатом инстинктов, которые должны контролироваться и в ряде случаев подавляться ради поддержания добродетели (морали). Считалось, что инстинкты присущи любому человеческому существу, но вместе с тем никто не думал, что их нужно обуздывать неким единообразным образом, одинаковым для всех сообществ, или даже одинаково для всех членов одного и того же сообщества. Весьма спорным здесь, в отличие от Средневековья, является вопрос о том, были эти ожидания, характерные для правящего класса, так же распространены и среди населения. Однако в классическую эпоху, как и в Средние века, предполагалось, что каждый участник сообщества должен соглашаться с предустановленной ролью, являющейся следствием принадлежности к определенному классу по факту рождения, будь то работник, купец, землевладелец или капиталист. Таланты можно было использовать только в рамках заданного социального и культурного контекста, который также определял, до какой степени инстинкты, включая такие имеющие отношение к экономике, как предпринимательский инстинкт или стремление к повышению уровня жизни, подлежат наказанию, сдерживанию, руководству. Иными словами, поведенческие шаблоны устанавливались правилами игры, т. е. формальными и неформальными нормами, характерными для конкретного сообщества или его составляющей части («подсообщество»), такого как семья или гильдия, к которому принадлежал индивид. Со всей реальностью был осознан тот факт, что человек всегда стремится к улучшению материальных условий своей жизни, но, как указывал Адам Смит, желание улучшать свое положение по большей части относилось к личным амбициям человека, состоящим в продвижении вверх по социальной лестнице, с тем чтобы получить публичную оценку и подтверждение своего статуса в сообществе. Одним словом, все нематериальное в конечном счете сводилось к морально приемлемому желанию отличиться.

«В чем состоит зародыш страсти, общей всему человечеству и состоящей в вечном стремлении к улучшению положения, в котором находишься? А в том, чтобы отличиться, обратить на себя внимание, вызвать одобрение, похвалу, сочувствие или получить сопровождающие их выгоды. Главная цель наша состоит в тщеславии, а не в благосостоянии или удовольствии; в основе же тщеславия всегда лежит уверенность быть предметом общего внимания и общего одобрения» ([Smith 1982 [1759]: 50], [Смит, 1997, с. 69–70]).

Эта новая установка не осталась без последствий. В частности, тот факт, что причиной обмена была названа некая инстинктивная человеческая склонность к торговле, а не различия в личных предпочтениях, не позволил сформулировать тезис о взаимной выгоде, которую люди получают от торговли. Адам Смит и авторы классической традиции не сумели понять, что обмен выгоден не только потому, что он позволяет специализироваться, но и потому, что в ходе обмена блага переходят от тех, кто ценит их относительно низко, к тем, кто ставит их относительно высоко. Естественным образом одна ошибка может с легкостью породить другую. Так именно и произошло: не поняв, что обмен основывается на различиях в субъективной природе ценности[43 - Выгоды обмена имеют двоякую природу. Во-первых, существует выгода потребителя: даже если индивид А не развивает свои способности в порядке специализации и даже если он поддерживает структуру своего производства постоянной, то и тогда торговля позволяет ему увеличить его благосостояние – при условии что альтернативные издержки потребления блага X отличаются от относительной рыночной цены блага X (условий торговли). Эта выгода будет удержана по меньшей мере одним партнером по торговле вне зависимости от того, имеют ли остальные агенты отличающиеся предпочтения (или, иными словами, имеют ли они разные альтернативные издержки). Во-вторых, выгоды обмена связаны с разницей в относительной производительности сторон обмена – в зависимости от степени развития тех или иных способностей: обмен позволяет носителям разных талантов специализироваться на соответствующих видах деятельности, сокращая тем самым количество времени и/ или усилий, которые уходят у них на производство единицы блага X (или Y), используемого либо для собственного потребления, либо для обмена на данное количество блага Y (или X). Поэтому обмен увеличивает совокупные производственные возможности. Адам Смит осознавал феномен выгод обмена второго типа, но не понимал феномена выгоды потребителя. См. также [Rosenberg, 1994, ch. 2], в которой Розенберг указывает на вклад Чарлза Бэббиджа в экономическую теорию специализации.], авторы классической школы не сумели осознать слабостей своей трудовой теории ценности, в конце концов, спутав цены и ценность[44 - Вероятно, Адам Смит также решил принять средневековую теорию вознаграждения, согласно которой оплата справедлива в той мере, в какой она вознаграждает трудовые усилия. Стоит отметить, однако, что в Средние века трудовая теория решала задачи, специфические для определенного исторического момента, а именно когда потребовалось дать моральное обоснование вознаграждению тех лиц, которые «продавали научные знания» (поскольку знания считались принадлежащими Богу), и оправдать прибыль купцов. Аналогичную оговорку нужно сделать и в отношении ранних, сделанных задолго до Смита, указаний на инстинкты, использовавшиеся для объяснения свободы торговли и торговли вообще: инстинкты являются синонимом человеческой природы, поэтому торговля становится моральной – как занятие, проистекающее из самой природы человека: «В мире нет ничего более обычного и естественного для человека, как заключать договоры, меняться, вести торговлю и торговать один с другим, так что для трех человек, имеющих случай беседовать между собой в течение двух часов, почти невозможно, чтобы они не начали говорить о сделках, покупках, обмене и прочих договоренностях такого рода (см. [Wheeler, 1601, p. 2–3]). Смит не разделял подобных предположений и, как доказывает его ошибочная теория ценности, вероятнее всего, действительно верил в торговлю, движимую инстинктами.].

Формулируя более общий вывод, можно сказать, что классическая школа, пытаясь сохранить холизм, соединила концепцию естественного закона с производством, что позволило ей успешно противостоять аргументации в пользу политического вмешательства в экономику. Как отмечал Эпплби, «когда Адам Смит положил в основание автоматических, самоподдерживающихся экономических законов некое базовое свойство человека, состоящее в любви к торговле на деньги и к бартеру, он проигнорировал такое основание экономической деятельности, как стремление человека к улучшению своего материального положения, встав в длинный ряд мыслителей, восходящий к самому началу XVII столетия» (см. [Appleby, (1978) 2004, p. 103]). Но эта путаница предопределила также и другую огромную теоретическую ошибку классической школы. Из-за нее вплоть до конца XIX в. многие авторы (примечательное исключение составляют экономисты так называемой старой исторической школы, лидером которой был Вильгельм Рошер) предпочитали рассматривать экономическую систему в статическом состоянии, в котором инновации и прогресс играли незначительную роль (см. [Ricossa, 1986, p. 77]), предпринимательство практически отсутствовало и даже рыночная система рассматривалась, скорее, как продукт просвещенного социального инженера, а не как спонтанные взаимодействия индивидов, что соответствовало традиции, которую популяризировал Адам Смит[45 - Идея спонтанного экономического порядка, свободная от религиозных коннотаций встречается задолго до Адама Смита. Она без труда просматривается в книге Джозефа Ли «В защиту соображений по поводу общинных полей и огораживания», опубликованной в 1656 г. (Joseph Lee, Vindication ofthe Considerations Concerning Common-Fields and Inclosures). Позже эта же идея была подхвачена Мандевилем, который проницательно указал на спонтанный характер рынка и догадался о значении системы цен, выполняющей функции эффективного механизма распределения. С другой стороны, Адам Смит привнес в эту идею нечто новое, а именно, он отказался от объяснения рыночного порядка жадностью и эгоизмом участников, предложив в качестве альтернативного мотива «взаимную симпатию» и «человеколюбие». См. также [Buchanan, 1979, p. 31].]. Можно лишь гадать, мог ли помочь делу более тщательный анализ фундаментальных свойств западной цивилизации[46 - Дать определение Западной цивилизации и установить время ее рождения – нетривиальная и масштабная задача, решение которой выходит далеко за пределы этого труда. Тем не менее для наших целей стоит указать, что главными особенностями этой цивилизации были отрицание универсализма, восходящее к провалу попыток Юстиниана оживить Римскую империю (VI в.), к подрыву каролингской системы папой Григорием VII (конец XI в.) и затем к победе над церковью Филиппа IV Красивого (см., например, [Azzara, 2004]). На Западе особую роль сыграла также фигура индивида, противостоящего аскетизму, который начал утрачивать позиции начиная с IV в. и к XII столетию превратился в маргинальный элемент культуры. Его заменило нарастающее стремление к принятию и использованию рациональности и в определенных пределах, как показано в [Stark, 2006], предпринимательская практика. Как подытожили Кох и Смит в [Koch, Smith, 2006, p. 22], суть Запада сводится к трудноопределимой комбинации из рационализма, активности, доверия, стремления к знаниям, личной ответственности, желания улучшить условия своей жизни и усовершенствовать мир, милосердия. В основании всего этого лежит ощущение этичности индивидуализма, разделяемого европейцами и их потомками, и представленного сегодня в народах, населяющих Америку, Европу и страны Австралазии.]. Помимо всего прочего, как отмечается в [Bouckaert, 2007], когда появилась западная цивилизация (в эпоху Высокого Средневековья), общество вряд ли могло считаться статичным или спящим. Хотя средневековый уклад жизни был тогда практически повсеместным, в ряде регионов Европы сообщества стремились торговать, приобретали независимость, восставали против агрессии и эксплуатации. Богатство и доход на душу населения росли очень медленно, но не везде эти темпы были пренебрежимо малы. Почему авторы классической школы проигнорировали почти 800 лет усилий, которые предпринимались как на индивидуальном уровне, так и на уровне целых сообществ? Почему они ошиблись в трактовке такого явления, как субъективизм, и упустили из виду его решающий вклад в феномен предпринимательства и рыночных цен (спроса)? Удовлетворительный ответ на эти вопросы потребовал бы отдельной книги, целиком посвященной этой проблеме. Возможно, экономисты были введены в заблуждение скромными материальными результатами этих напряженных многовековых усилий, а именно пренебрежимо малым ростом уровня жизни. Возможно, они слепо следовали за средневековой трудовой теорией ценности, согласно которой цена справедлива, когда она вознаграждает усилия производителя. Это означало, что продавец либо должен получать плату, достаточную для выживания (если продавец является работником или крестьянином), либо его оплата должна быть достаточна для того, чтобы он имел возможность жить в соответствии со своим высоким положением (если он принадлежит к классу землевладельцев). Продавцы, принадлежащие к оставшимся социальным группам (торговая буржуазия), остаются при этом в чистилище серой зоны неопределенности[47 - Этот подход существовал еще в XVIII столетии, когда общепринятой была доктрина, согласно которой иное распределение доходов лишь стимулировало бы низкие классы населения проматывать дополнительные ресурсы в «еженедельных попойках». См. [Tawney, 1926, p. 270].]. Это также означает (и для наших целей это более важно), что понятие личных предпочтений не считалось имеющим отношения к экономико-теоретическому анализу.

Возможно, экономисты пали жертвами плохих историков, поставлявших модные идеи, истинность которых была проблематичной, между тем как экономисты принимали их на веру. Среди таких сомнительных идей был созданный деятелями Просвещения XVIII в. для дискредитации церкви миф о средневековом мракобесии, и появившаяся позже, в XIX в., в качестве реакции на Просвещение легенда, придуманная немецкими романтиками, о некоем органичном средневековом сообществе, управлявшимся на основах любви, родственных чувств, гармонии и альтруизма (так называемая община, ее описание см., например, в [Tonnies (1887), 2001]).




2.4.2. Соблазн индуктивизма


В течение XIX в. значительно возрос интерес к индуктивным построениям, который стимулировался впечатляющими успехами естественных наук, где систематическое наблюдение над явлениями позволяло выявить в них регулярность, заметить причинно-следственный механизм явлений и объяснить их, сформулировав однозначные законы. Со временем соблазн усматривать механицистские регулярности и в общественных науках стал непреодолимым. Конечно, в то время удовлетворительным процедурам статистического тестирования мешало отсутствие вычислительной техники и достаточно больших массивов данных. Однако погоня экономистов за совершенными моделями началась уже тогда. Если говорить о начале XIX столетия, то именно тогда к экономической теории была добавлена математика – с тем, чтобы преобразовать экономические явления и предпочтения в законы; с тем, чтобы на математическом языке сформулировать экономико-теоретическое положение о существовании равновесия; с тем, чтобы изучить последствия тех или иных мер экономической политики. Разумеется, самые ранние экономико-теоретические тексты не содержали ничего похожего на нынешний уровень формализации, но тем не менее поиск математических законов для описания социального поведения и взаимодействий, начатый Николя-Франсуа Канаром (1750–1838) и Огюсеном Курно (1801–1877), был отмечен и некритически воспринят (см. [Ingrao, Israel, 1987]). А в конце XIX столетия, когда романтизм ослабил свою хватку, а рационализм обернулся сайентизмом, экономическая наука начала приобретать те качества и свойства, которые были явным образом отвергнуты Адамом Смитом: «Человек, пристрастный к системам… полагает, что различными частями общественного организма можно располагать так же свободно, как фигурами на шахматной доске. При этом он забывает, что ходы фигур на шахматной доске зависят единственно от руки, переставляющей их, между тем как в великом движении человеческого общества каждая отдельная часть целого двигается по свойственным ей законам, отличным от движения, сообщаемого им законодателем. Если оба движения совпадают и принимают одинаковое направление, то и развитие всего общественного механизма идет легко, согласно и счастливо. Но если они противоречат друг другу, то развитие оказывается беспорядочным и гибельным и весь общественный механизм приходит вскоре в совершенное расстройство» ([Smith 1982 [1759]: 233–234], [Смит, 1997, с. 231]).




2.5. Субъективистская революция: одно потерял, другое сломалось


Необходимо отметить, что разразившийся в 1870-е гг. кризис классической школы можно было предотвратить, если бы в свое время большее внимание было бы уделено работам Жана-Батиста Сэя (1767–1832), который понимал экономическую науку как логическую последовательность объяснений индивидуальных действий и социальных взаимодействий. Здесь прежде всего нужно упомянуть изложение Сэем системы Адама Смита и его критику воззрений Смита на роль труда, а также сделанное Сэем повторное открытие фигуры предпринимателя (первым о роли предпринимателя написал Ричард Кантильон, он же в своей работе «Опыт о природе торговли вообще», изданной по-французски в 1755 г., ввел термин entrepreneur) и его проницательную трактовку процесса производства как процесса, зависящего от непрерывного приобретения знания (см. [Say (1852) 2006]). К сожалению, отход от объективизма классической школы[48 - Объективистский подход классической школы имеет своей целью определение воображаемой, долгосрочной (а по возможности, вечной) структуры относительных цен. В противоположность ему субъективистский подход концентрируется, скорее, на ценности, а не на ценах. В итоге субъективизм порождает совершенно иной взгляд на мир, в котором нет места ни статическому равновесию, ни долгосрочным предсказаниям. Субъективистский подход также ставит жесткие ограничения на применимость математических моделей в экономической теории. Несмотря на то что в экономической науке возобладал именно субъективистский подход, последние положения разделяют только те маржиналисты, которые принадлежат к австрийской школе.]и намеченное им введение в теорию предпринимательства не смогли оказать революционизирующего воздействия на экономическую мысль. Объяснить, почему это произошло, не так-то легко. Возможно, что, находясь под влиянием Адама Смита, большинство читателей были убеждены в том, что промышленная революция произошла вследствие значительного увеличения инвестиций в основной капитал и расширения рынков, и обратили мало внимания на развитие предпринимательства и технологические усовершенствования (из этих последних их интересовал только процесс овладения навыками в ходе работ, порождаемый разделением труда). Если бы это было так, то предприниматель Сэя был бы не более чем инструментом, посредством которого могут использоваться существующие технологические возможности, а не тем, кто порождает и продвигает новые возможности (как через несколько десятилетий это прояснили Менгер и Мизес).

Взглянув на этот вопрос с другого ракурса, можно заметить, что для того, чтобы новая теория ценности изменила экономическую науку, нужно было атаковать саму концепцию равновесия. Но эта атака не фигурировала явным образом в работах ни самого Сэя, ни его непосредственных последователей[49 - Пеллегрино Росси, преемник Сэя, занявший после него кафедру в Париже, в своем «Курсе политической экономии», опубликованном в 1839 г. (Pellegrino Rossi, Cours d’Economie Politique), с поразительной ясностью фактически сформулировал свои сомнения по поводу концепции равновесия, но сделал это почти случайно. К сожалению, для экономической теории он остался известен как политик, убитый во время беспорядков [в Риме] в 1848 г., а не как проницательный ученый-экономист.].

Другие попытки порвать с холизмом и статикой, лежащими в основании классической школы, также остались незамеченными, возможно, вследствие того, что эти попытки отрицали конструктивизм, как, например, в случае Фредерика Бастиа (1801–1850), наиболее известного защитника положительных качеств предпринимательства и выдающегося глашатая, неустанно предупреждавшего о ложности обещаний, даваемых государством в отношении справедливости, обещаний, оборачивающихся ростом государственного вмешательства в экономику под предлогом расширения социальных обязательств. Возможно, эти попытки провалились и потому, что на них просто не обратили внимания, как это случилось с Германом-Генрихом Госсеном (1810–1858), который еще в 1854 г. сформулировал законы рыночного поведения потребителей. Как бы то ни было, возможность как можно раньше отвергнуть старую парадигму была упущена, и, следовательно, в течение большей части XIX в. экономисты продолжали использовать в качестве основы для анализа условий долгосрочного равновесия трудовую теорию ценности[50 - См. также [Campagnolo, 2009] и [Campagnolo, 2010]].

Вторая возможность сформулировать новый экономико-теоретический подход появилась в конце XIX столетия, когда общество стало пониматься как продукт человеческой деятельности, а не как произведение божественной воли. В частности, в экономической теории поиски естественного равновесия были заменены попытками получить «научное» (т. е. математическое) определение общего экономического равновесия в терминах цен и количеств, устанавливаемых посредством актов выбора экономических агентов. Возможность такого построения была обеспечена маржиналистами, которые должным образом определили понятие редкости и ввели понятие спроса, и, в частности, теми из них, кто следовал за Вальрасом, создавшим концепцию совершенной экономики и определившим ее свойства в гипотетически статичном состоянии, названном им состоянием «эффективного равновесия». По-настоящему революционный момент у маржиналистов состоял в том, что равновесие утратило свои коннотации с «природным состоянием» и быстро превратилось в нечто, сотворенное людьми, проделав тем самым путь от естественного равновесия к рукотворному, от почти божественного порядка к обществу, созданному людьми, от человеческой деятельности, движимой инстинктами и пристрастиями, к рациональному поведению. Поэтому не следует удивляться тому, что элементы маржинализма, которые привлекли наибольшее внимание, – требование Вальраса использовать математику[51 - Маркионатти доходчиво объяснил, что «Вальрас рассматривал экономическую теорию как физико-математическую науку, подобную механике» (см. [Marchionatti, 2007, p. 303]). Он же обосновал тезис, согласно которому вальрасовская версия маржинализма была немедленно скорректирована Эджуортом, Маршаллом и Парето. Они считали математику инструментом для придания большей ясности теоретическим высказываниям, но вместе с тем предупреждали о том, что «фундаментальную часть сложных проблем реальной жизни нельзя постичь посредством совокупности уравнений» [ibid., p. 304].], а также, в несколько меньшей степени, обращение Джевонса к забытым идеям Госсена, – оказались связанными с их способностью к развитию в технократическом, конструктивистском направлении, тогда как другие, столь же важные новаторские элементы маржинализма, созданные Менгером, – концепция экономической динамики, особая роль предпринимательства, значение неопределенности, а также ряд прорывов в области методологии, включая субъективизм, – остались почти незамеченными. Нельзя сказать, что игнорирование менгеровского вклада не встретило никакого сопротивления, но оно было недостаточным, чтобы развернуть течение вспять, и на протяжении второй половины столетия это сопротивление только ослабевало.

Иными словами, маржинализм одержал победу над классической школой не только потому, что наконец-то позволил разработать теорию спроса, но также и потому, что обещал сделать экономические исследования подобными исследованиям в физике и превратить экономистов-теоретиков в социальных инженеров. Соответственно, вместо того чтобы извлечь из маржиналистской революции методологические уроки, экономисты предались приятной иллюзии, что они будто бы нашли ключ, который позволит им успешно открыть закрытый для них ранее сциентизм и, коль скоро спрос более не является экзогенным, разрешить проблему равновесия (которая в конце концов превратится в проблему, которую должны решать демографы)[52 - Объективистская теория ценности оставляла равновесие неопределенным, так как одних только цен на конкурентном рынке при постоянной отдаче от масштаба было недостаточно для того, чтобы определить количества. Эту проблему можно было игнорировать, предположив, что спрос сводится к средствам поддержания жизни. Однако, если уровень жизни индивидов превышает уровень физического выживания, наличие теории спроса приобретает критическую важность. Согласно работе [Maddison, 2005], в 1820–1870 гг. в Западной Европе ВВП на душу населения увеличивался примерно на 1 % в среднем за год, т. е. рос весьма примечательными темпами по сравнению с предшествовавшими столетиями.]. Субъективизм не исчез, но его выводы де-факто свелись на нет из-за того, что этот подход применялся к типичному индивиду, о котором мы говорили в предыдущей главе. Субъективизм ни в коей мере не рассматривался как главный элемент оснований нового направления экономической мысли.

«Вальрас дошел до концепции предельной полезности и метода ее использования для выведения теоретической кривой спроса только после того, как четко сформулировал математическую теорию системы взаимосвязанных рынков. <…> Леон Вальрас стремился завершить свою модель конкурентного рынка, а не изложить теорию субъективной оценки потребительских благ» ([Jaffe, 1976, pp. 513, 515], [Жаффе, 2015, с. 69, 72]).




2.6. Синтез Кейнса и кейнсианцы: от долгосрочного периода к краткосрочному


Вальрас и Менгер предложили два различные варианта маржинализма. Версия Вальраса полностью соответствовала классической традиции – в том смысле, что он концентрировался на проблемах долгосрочного периода. Он анализирует прежде всего состояние общего равновесия (в статике), которое достигается в условиях, которые предполагаются совершенными и постоянными, при нулевых транзакционных издержках. Версия Менгера, напротив, знаменует полный разрыв с традицией, поскольку она фактически отрицает необходимость понятия равновесия (отличного от названия, используемого для описания состояния «очищенного», т. е. сбалансированного рынка) и релевантность долгосрочного периода. В частности, с точки зрения Менгера, долгосрочное состояние может пониматься как последовательность краткосрочных ситуаций, в которых экономические агенты непрерывно корректируют свои предпочтения и пересматривают выбираемые ими варианты. Иначе говоря, долгосрочное состояние может быть описано как временной промежуток, в течение которого экономические агенты производят свои информированные догадки, с тем чтобы оценить потоки затрат и выгод, вызванные их действиями в текущий момент времени.

Как было отмечено выше, Менгер проиграл интеллектуальную битву, победу в которой одержали амбиции конструктивистов, желавших превратить экономическую теорию в естественную науку, способную создавать счастье и богатство научным образом. К тому же реальная действительность вскоре сбила с ног последователей Вальраса. В попытке объяснить безработицу и стагнацию в 1920-е (преимущественно в Европе) и в 1930-е гг. (по всему миру) профессиональное сообщество экономистов выбрало альтернативный путь, приняв в качестве истинных четыре положения, сформулированные Кейнсом.

1. Экономический рост, имевший место в пятидесятилетие, предшествовавшее войне, был объявлен уникальным явлением, «счастливым веком, <…> экстраординарным эпизодом в экономической истории человечества». Этот эпизод базировался на накоплении капитала, которое было возможным вследствие неравенства в распределении богатства, перманентного увеличения предложения сырья и сельскохозяйственной продукции[53 - Кейнс прямо указывает на новые ресурсы, ставшие доступными вследствие колонизации и значительные объемы предложения продовольствия, сделавшиеся доступными в Америке и России ([Keynes, 1920, pp. 22–25], см. [Кейнс, 2007a, с. 474–476]).], и того обстоятельства, что ранее инвестиционные решения определялись ограниченным числом знающих и профессионально компетентных лиц, пользовавшихся преимуществом уникальных условий.

2. Эта замечательная система для своего роста нуждалась в двойном блефе, или двойном жульничестве. С одной стороны, трудящиеся классы принимали… ситуацию, при которой могли назвать своим собственным очень маленький кусок пирога, для производства которого должны были сотрудничать они, природа и капиталисты. А с другой стороны, капиталистическим классам позволялось называть своей лучшую часть пирога и теоретически они были свободны потреблять ее, хотя имелось негласное условие, согласно которому на практике они будут потреблять лишь ее малую часть.

3. С началом Первой мировой войны эта система исчезла. Война сделала возможности для потребления явными для всех и многим показала тщетность воздержанности. Таким образом, блеф вскрыт и теперь работающие классы могут больше не воздерживаться от потребления в прежних масштабах, а капиталистические классы, не доверяя более будущему, могут в более полной мере стремиться к наслаждению возможностью потреблять по своей воле столько, сколько возможно.

4. Финальным этапом этого процесса стала материализация идеи классовой борьбы. «Присоединяя народную ненависть против класса предпринимателей к тому удару, который нанесен уже общественному порядку насильственным и произвольным нарушением принятых в обществе обязательств и прочного равновесия богатств, которое есть результат падения ценности денег, эти правительства в скором времени сделают невозможным продолжение социального и экономического порядка XIX в.» [Keynes, 1920, chapter 2 and 6], см. [Кейнс, 2007a, гл. 2 и 6, цитата на с. 588].

Шумпетер, читая страницы данной работы Кейнса, внес свой вклад в это умонастроение: «Быстро исчезали те условия, при которых предпринимательское лидерство было способно обеспечивать успех за успехом, двигаясь вперед, как это было в период быстрого роста населения и изобилия возможностей для инвестирования, вновь и вновь создававшиеся технологическим прогрессом… Но теперь, в 1920 г., этот импульс исчез, дух частного предпринимательства поник, инвестиционные возможности исчезли» [Schumpeter, 1946: 500–501].

Иначе говоря, анализ, осуществленный Кейнсом, привел профессиональное сообщество экономистов к тому, что они начали считать довоенный экономический рост исключением, стагнацию – правилом, а кризис – следствием демагогии и плохой правительственной политики (в особенности, печатания денег). Поведение во время кризиса и те трудности, на которые наталкивается процесс стихийного восстановления, могла бы объяснить «психология общества». Иначе говоря, согласно точке зрения Кейнса, капитализм испытывает воздействие присущих ему сил распада – его собственный успех сделал рынок капитала доступным для невежественных и склонных к резким движениям масс, поэтому экономика стала беззащитной перед «нестабильностью человеческой природы», перед непостоянными и непредсказуемыми инстинктами (животный дух), перед восприятием и ожиданиями состояния «политической и социальной атмосферы».

Подытоживая, скажем, что экономическая теория Кейнса тоже содержит в качестве своего объекта равновесие. Выдвигая обвинения по адресу эмоционального поведения экономических агентов, он не отрицал основ вальрасовской (и вообще неоклассической) склонности к оптимальному регулированию, целью которого является увеличение эффективности, и также оправдывал произвольное вмешательство государства в экономику, осуществляемое с целью компенсировать «результат массовой психологии большого числа несведущих индивидов… подверженных… внезапной перемене мнений, обусловленных факторами, которые в действительности не имеют большого значения для ожидаемых доходов» ([Keynes (1936), 1973, p. 154, [Кейнс, 2007, с. 162])[54 - Глава 7 «Общей теории» по большей части посвящена роли человеческих инстинктов и человеческой глупости, а также порождаемому ими ущербу. Весьма примечательно, что к середине 1930-х гг. Кейнс, сохранив свою озабоченность проблемой презираемых им толп, перестал упоминать о связи между поведением людей и разрушительной ролью государства, которое прибегает к инфляции и возбуждает в населении ненависть в отношении класса предпринимателей.].

Основания, на которые опирается Кейнс, разумеется, можно оспаривать, но его априорные допущения ясны и соответствуют манере его теоретизирования. Этого нельзя сказать о большинстве кейнсианцев, которые преобразовывали его теорию, базирующуюся на концепции экономического цикла, движимого массовыми психозами, в нормативные инструкции по экономической политике в условиях структурной жесткости различных элементов экономики. Неудивительно, что эти усилия постепенно превратились в анализ свойств и последствий проявлений указанной жесткости (такова и псевдонеоклассическая исследовательская программа, ее единственное отличие от кейнсианства состоит в том, что на место рукотворных институтов, порождающих жесткость ограничений на изменения параметров экономики, кейнсианцы поставили гипотетические провалы рынка), исследования в области методов агрегирования, упражнений по прикладной эконометрике и т. д. Главное состоит в том, что принятие решений в области экономической политики в гораздо большей мере обязано множеству разновидностей кейнсианства, чем самому Кейнсу, который на самом деле весьма настороженно относился к моделированию и возражал против количественных методов анализа (см. [Patinkin, 1976] и [Lachmann, 1983, pp. 374–375]).




2.7. Предварительные выводы: от естественного равновесия к общему равновесию


Подводя промежуточные итоги тому, что было сказано в настоящей главе, напомним, в чем состояла наша задача. Мы хотели показать, что, несмотря на ряд содержательно значимых оппонирующих голосов, в общем и целом профессиональное сообщество экономистов на протяжении всей своей истории было сфокусировано на концепции равновесия. В ранний период классической школы равновесие означало «гармонию» и определенные общественные правила игры. Позже равновесие стало эквивалентом железного закона, продиктованного редкостью и процессом уравновешивания рынка. С недавних пор оно является некоей идеальной смесью, составленной из статической эффективности, рациональных решений и социальных целей. Коротко говоря, равновесие стало синонимом оптимальности.

Этот упор на равновесии, конечно, не был изобретением экономистов, поскольку на самом деле он отражал наследие того универсализма, которое было передано Западу теизмом и возможно идеализмом Платона: этот мир есть творение Бога, и поэтому он не может не быть совершенным. Если в земном мире и существуют какие-то несовершенства, то они целиком и полностью представляют собой результат человеческих ошибок, поскольку замысел Бога не может не быть совершенным. Таким образом, «равновесие» считалось синонимом «совершенства», что породило два важных следствия, справедливость которых не оспаривается и сегодня. Во-первых, равновесие с необходимостью представляет собой желательное состояние, и как таковое его надлежит найти и достичь. Во-вторых, равновесие не может менять своих свойств, поскольку совершенство по определению является вневременным феноменом[55 - Концепция динамического равновесия представляет собой нечто вроде интеллектуального трюка, имеющего своей целью представить экономический рост следствием увеличения вклада капитала. Как убедительно показано в [Holcombe, 2007, ch. 2, ch. 3], результаты этого направления далеки от удовлетворительных.]. И оба эти элемента должны были обосновывать наличие социальных правил, призванных защищать моральные стандарты и поощрять их соблюдение, а не осуществление мер экономической политики. Для легитимации экономической политики, как стало понятно сегодня, понятие равновесия необходимо было преобразовать в набор директив, пригодных для оценки будущей, ожидаемой человеческой деятельности. Это было сделано путем замены классической концепции с ее упором на координацию и предсказуемость на современную (неоклассическую) точку зрения, призывающую к созданию стимулов для воздействия на агентов – с тем, чтобы они вели себя желательным образом. Повторим: в рамках классического подхода понятие равновесия служит в качестве ориентира для понимания того, почему и когда экономические агенты могут отклоняться от своей (Богом данной) природы. В рамках сегодняшнего подхода это понятие стало воспроизводить конструкцию Парето и превратилось в концептуальную основу для так называемого оптимального планирования[56 - «L’еquilibre еconomique prеsente des analogies frappantes avec l’еquilibre d’un syst?me mеcanique. Quand on conna?t bien ce dernier еquilibre, on a des idеes nettes sur le premier» [Pareto, 1897: vol. 2, § 592]. Вместе с тем необходимо также понимать, что Парето отрицал тот факт, что это было достаточно хорошим предлогом для увеличения размеров государства и степени охвата жизни общества действиями государства. См., например, [Pareto, 1897: vol. 2, § 672].]. Понятно, что если в экономической теории все больше усилий направляются на определение провалов рынка в деле достижения желательных результатов, то все большее внимание будет уделяться не просто отысканию необходимых средств лечения, но и проектированию политических структур, имеющих максимум шансов на то, чтобы создать такие средства и обеспечить эффективное принуждение к их использованию.

На успешность теоретического подхода кейнсианцев оказывал влияние и такой фактор, как их собственный жизненный опыт. Не отрицая статической концепции долгосрочного равновесия, они обратили внимание на гипотетический ущерб, связанный с народным капитализмом, и выдвинули новую исследовательскую программу, фокусировавшуюся на макроэкономических условиях, необходимых для достижения равновесия в условиях спекулятивной гонки, спровоцированной сменяющими друг друга иррациональными импульсами массового оптимизма и массового пессимизма, причем если оптимизм считался ими в общем и целом самокорректирующимся, то относительно пессимизма они полагали, что он чреват ловушками, из которых невозможно выбраться. Кейнсианство описывает человеческую деятельность как результат работы инстинктов, «нервов и истерики», а не как осознанный выбор. Инновации и технический прогресс не отрицаются совсем, но они рассматриваются как проявления человеческой природы, побуждающей некоторых индивидов к изменениям. Как стало понятно теперь, кейнсианство полностью игнорировало феномен предпринимательства (см., например, [Shane, 2003] и [Holcombe, 2007]).

Мы уже говорили, что альтернативный подход мог бы состоять (и состоял) в том, чтобы забыть о понятии равновесия и проанализировать вместо этого последствия осознанного выбора в условиях ограничений, накладываемых редкостью. Лахман (см. [Lachmann, 1986, p. 4]) весьма точно сформулировал главное в этом вопросе: «Никакой рыночный процесс не имеет предопределенного Результата. Именно это свойство в большей степени, чем любое другое, отличает живые рыночные процессы от процессов, фигурирующих в моделях равновесия, в которых детерминизм образует самую суть дела». Хотя эта исследовательская программа намного больше согласуется с западным мировоззрением, чем холизм в его классической и неоклассической версиях, она знаменует собой решительный разрыв с общепринятой точкой зрения. Более того, такая программа поднимала (и поднимает и сегодня) по меньшей мере две проблемы, которые могут поставить серьезные пределы границам экономического исследования. Во-первых, если обмен есть тот инструмент, посредством которого индивиды улучшают свое положение, возникает вопрос: действительно ли индивиды действуют именно так, как они полагают, что они действуют, т. е. являются ли они рациональными? Вопросы этого класса изучает экспериментальная экономика, и соответствующие исследования неизбежно приводят к необходимости привлечь психологию, будь это когнитивная или эволюционная психология (подробнее об этом говорится в следующей главе). Однако, если последовательно придерживаться этого подхода, правомерен другой вопрос: не является ли экономическая теория и психология одной и той же дисциплиной? Или, может быть, экономическая теория есть лишь раздел психологии? Во-вторых, часто оказывается, что индивидуальный выбор фактически ограничен или даже изменен институциональной структурой, так что экономические действия человека подчинены системам стимулов и не обязательно являются следствием индивидуальных предпочтений, какими они были бы в отсутствии таких ограничений. В этом случае экономическая теория превращается в довольно механистические упражнения типа «что если» (более конкретно – как те или иные институты воздействуют на человеческое поведение). Может также возникнуть вопрос о легитимности стимулов, создаваемых человеком (правил): являются ли правила легитимными, если они увеличивают индивидуальное богатство вопреки выявленным предпочтениям индивидов? Или они легитимны только потому, что при изучении экономической проблематики индивид более не рассматривается как ключевой агент? Как бы то ни было, можно предположить, что лучшие ответы может предложить политическая философия, а не экономическая теория.

Эти нескромные вопросы, возможно, внесут свой вклад в понимание того, почему на протяжении последних пятидесяти лет подавляющее большинство представителей профессионального экономического сообщества предпочитали держаться подальше от психологических и моральных проблем. Результаты исследований в первой из этих областей обычно интерпретировались как свидетельства в пользу человеческой иррациональности и мазохизма, служа тем самым оправданием технократического планирования и вмешательства государства в частные дела. Исследования институтов имели более разнообразные последствия, но общим для них для всех являются забвение политико-философских корней данной проблематики и замена политической философии планированием оптимальных стимулов, спроектированных регулятором.




2.8. Сегодняшнее состояние экономико-теоретического мейнстрима


Общий главный итог сводится к тому, что сегодняшние воззрения мейнстрима представляют собой расширенную версию первоначальных гипотез и утверждений Кейнса, согласно которым на смену политику явным образом приходит технократ[57 - Сам Кейнс в проведении расширения денежного предложения, внесшей свой вклад в кризис 1920-х гг., обвинял политиков (но не Банк Англии).]. В частности, сегодня господствуют две разные исследовательские стратегии, которые определяют сегодняшний ортодоксальный подход к экономике как научной дисциплине. Согласно первому учению экономическая наука представляет собой позитивную науку, которая предсказывает будущие явления. Говоря в более общем плане, считается, что задача ученого-обществоведа состоит в построении экономичных, точных и непротиворечивых описаний реального мира (что предусматривает наличие процедур отбора и логической структуры знания), которые затем могут быть экстраполированы для решения прогностических или нормативных задач. Конкурирующие теории принимаются или отвергаются в зависимости от степени их «реализма», т. е. от их способности предсказывать события заданного класса. Построение моделей неоклассического направления, безусловно, принадлежит именно к этой традиции. В ее рамках осуществляется осознанное отступление от решения ряда вопросов, касающихся индивидуального поведения и институциональных стимулов, – посредством принятия упрощающих допущений, несомненно спорных и вводимых специально для данного случая (ad hoc). Тем не менее такие допущения позволены, а иногда они даже поощряются – при условии что модель остается удобным математическим объектом, а ее прогностические возможности признаются удовлетворительными. Принимая во внимание все вышесказанное, понятно, что качество экономического анализа «должно оцениваться в зависимости от точности, области применения и степени соответствия порождаемых им прогнозов фактическим эмпирическим данным. Иначе говоря, позитивная экономическая теория представляет собой (или может представлять собой) «объективную науку» ровно в том смысле, в каком объективной является любая естественная наука (например, физика), и как таковая она должна оцениваться в зависимости от своей предсказательной силы в отношении того класса явлений, для объяснения которого она предназначалась» [Friedman, 1953, pp. 4, 8][58 - Менее жесткую версию можно найти у Хайека, который признавал математическое моделирование как способ контроля логической непротиворечивости экономико-теоретических построений, делаемых в рамках доктрины общего экономического равновесия. Однако Хайек отрицал пригодность моделирования для целей прогнозирования и предупреждал о возможности ситуации, когда «ложная теория… будет принята вследствие того, что она выглядит более научной», тогда как «правильное объяснение будет отвергнуто в силу отсутствия достаточного количества данных, свидетельствующих в его пользу». Хайек пишет: «…я все еще сомневаюсь в том, что поиски измеримых величин внесли какой-то существенный вклад в наше теоретическое понимание экономических явлений» (см. [Hayek, 1975, pp. 434, 437] [Хайек, 2010б]). См. также [Bouillon, 2007], где указано, что Милтон Фридмен не вполне понимал суть связи между гипотезой и прогнозом. Данный дефект делает методологический подход Фридмана уязвимым даже с точки зрения попперианской методологии науки.].

Другой подход делает упор на важности процедуры оценки количественной значимости и статистических свойств более или менее сложных явлений, в частности, когда в одно и то же время действуют два и более причинно-следственных механизма, работающих в противоположных направлениях, так что итоговый результат их действия не определен. Согласно этому воззрению, которое первоначально было сформулировано Кондорсе, когда он пытался создать социальную математику (mathematique sociale), и позже было развито Парето[59 - Несмотря на свои усилия и энтузиазм, Парето в конце концов осознал трудности, связанные с применением экспериментальных методов к экономике. Постигшее разочарование побудило его оставить «мрачную науку» и обратить свое внимание на социологию.], ожидается, что экономист-теоретик отыскивает интересные эмпирические вопросы и применяет свои математические навыки для получения подходящих ответов, которые затем становятся теориями.

Не являющиеся ни в малейшей степени взаимоисключающими вышеописанные дескриптивный и количественный методы – оба зависят от признания существования неявной точки отсчета. Позитивистам она нужна для разработки моделей для прогнозирования, которые хорошо аппроксимируют реальность (в терминах близости расчетных значений к средним значениям соответствующих числовых характеристик реальности). Адепты количественного подхода нуждаются в ней для тестирования качества моделей (их точности и надежности), а также для прочих статистических упражнений. Такого рода точку отсчета предоставляют некоторые концепции равновесия. Таким образом, суть дела состоит в том, чтобы понять свойства этого равновесия и природу экономических акторов, которые, как предполагается, обеспечивают это равновесие. Экономисты обычно пасуют перед этим вопросом, не утруждая себя какими-то особыми обоснованиями. Разумеется, для лиц, разрабатывающих и реализующих меры экономической политики, это не является препятствием, несмотря на неадекватность, о которой мы упомянули в самом начале этой главы.




2.9. Австрийская школа и вызов, брошенный ей парадигме ценности


Нужно признать, что экономико-теоретический мейнстрим не оставался неизменным. Так, серьезные сомнения в значимости понятия равновесия для экономической теории высказали представители австрийской школы. Поскольку индивиды не имеют релевантной информации для оценки того, что именно породит ситуацию равновесия, и поскольку, даже если все то, что требуется для достижения равновесия, известно в момент t, то эта информация устареет в момент t + 1, и поскольку экономические агенты никогда не действуют в ситуации равновесия, и поскольку, даже если бы они действовали в этой ситуации, то индивиды всегда стремились бы к тому, чтобы вырваться из-под ограничений, накладываемых равновесием, – для получения прибыли, завоевания власти, обретения славы и престижа. В дополнение к этому авторы австрийской школы не признают важности эмпирических исследований, отдавая предпочтение априорным суждениям. Их точка зрения состоит в том, что теория может быть результатом только дедуктивного построения, т. е. должна представлять собой тавтологию (как однажды отметил Милтон Фридман, критикуя австрийскую школу). Таким образом, согласно этой весьма выигрышной точке зрения достоинства любого экономического исследования будут зависеть от природы и логической непротиворечивости аксиом, сформулированных ex ante. Что касается логического позитивизма, в рамках которого экономические законы оцениваются посредством сопоставления прогнозов и эмпирических наблюдений, и индукции в целом, то их сферой применения должна оставаться лишь экономическая история, определяемая как «собирание и систематическое упорядочивание всех данных опыта, касающегося человеческой деятельности» ([Mises, (1949), 1963, p. 30], [Мизес, 2012, с. 32]). Разумеется, статистика и поиск данных представляют собой полезное дополнение, но это дополнение не является по-настоящему необходимым, будучи к тому же потенциально опасным: согласно этому воззрению, когда хорошая теория не соответствует данным, исследователь должен усомниться в качестве данных. Плохое соответствие данным теории недостаточно для признания теории ошибочной, равным образом, хорошее соответствие данным не является показателем обратного.

Поэтому, согласно Мизесу, Ротбарду, Лахману и их последователям, коль скоро концепция равновесия и метод индукции отброшены, экономическая теория превращается в анализ логических конструкций, являющихся движущим началом человеческой деятельности. В этом состоит суть так называемого праксеологического подхода, в соответствии с которым индивид представляет собой суверена, и в сферу его свободной деятельности невозможно никакое вторжение извне, за исключением случаев, когда такое вторжение представляет собой физическое насилие или мошенничество[60 - Хотя представители австрийской школы утверждают, что их экономико-теоретические построения свободны от ценностных суждений, их праксеологическая концепция имеет очевидные моральные основания, в том смысле, что тезис о первичности индивида по отношению к обществу требует философского и/или морального обоснования.]. Очевидно, детерминизм со всеми его версиями должен быть отвергнут, а природа и свойства политического действия должны быть основаны скорее на моральной философии, чем на коллективной (социальной) эффективности, не говоря уже о герменевтике[61 - В частности, и мейнстрим, и последователи австрийской школы утверждают, что вопросы экономической политики относятся к инструментам, тогда как политика как таковая отвечает за определение целей. Кроме того, признание моральной природы экономического анализа имеет давнюю традицию, даже в рамках классической школы. См., наример, [Alvey, 1999] и [Campagnolo, 2006], которые исследовали связь между детерминизмом, герменевтикой и релятивизмом.].

Список разногласий и вызовов может быть продолжен. Однако нет сомнения в том, что на протяжении нескольких последних десятилетий точка зрения позитивистов и сторонников количественных методов являлась господствующей, что превратило ее в мейнстрим. Сегодня наибольший вклад в развитие экономической теории вносят работы, базирующиеся на моделировании того, что может считаться оптимизирующим поведением, субъектами которого выступают совокупности индивидов, или политические сообщества. Разумеется, эта ситуация также предполагает, что понятие равновесия – в действительности, одна конкретная концепция равновесия, как было показано выше в одном из разделов этой главы, – занимает центральное место в арсенале экономического анализа. Кажется, что спустя сто лет после знаменитого спора о методах (Methodenstreit)[62 - Спор о методах датируется последними десятилетиями XIX в. (см., например, [Bostaph, 1994] и [Huerta de Soto, 1998]. Одной стороной этого спора были сторонники исторической школы, согласно которым существуют универсальные законы развития конкретных исторических обществ. Эти законы могут быть открыты только посредством накопления и анализа данных, и они могут использоваться создателем правил в целях достижения разделяемых целей и облегчения социальной эволюции. Другой стороной этого спора были сторонники австрийской школы, согласно которым общество можно понять, только проанализировав индивидуальное поведение, которое становится понятным из небольшого числа аксиом.]одна, более старая, сторона этого спора (историческая школа) одержала верх над сравнительно небольшой группой своих оппонентов (сторонников праксеологического подхода). Если некоторые продолжают утверждать, что экономическая теория сводится к приложениям заданного набора аналитических инструментов (анализ «затраты выгоды», условная максимизация) ко всем сферам человеческого поведения, то другие настаивают на определении экономической теории через изучаемые объекты (например, мотивация действующих индивидов, правила и механизмы, облегчающие обмен и делающие его взаимовыгодным)[63 - В [Marciano, 2007] замечено, что недавняя дискуссия между этими двумя подходами сводится к различиям между парадигмой ценности (экономическая теория как метод максимизации богатства, как считает Гэри Беккер) и парадигмой обмена (экономическая теория как совокупность исследований институтов, влияющих на обмен, как полагает Джеймс Бьюкенен).]. Вместе с тем уже беглый взгляд на современную литературу показывает, что академическое сообщество экономистов концентрируется на «поиске интересных эмпирических вопросов» и осуществлении эмпирических исследований, целью которых является получение ответов на эти вопросы. Короче говоря, дискуссия по поводу индуктивной и дедуктивной природы получения экономико-теоретических результатов почти закончилась, и парадигме обмена нашлось место разве что в истории экономической мысли.

Как бы то ни было, нет никаких причин сдаваться и признавать поражение в противостоянии с технократией, претендующей на чистое теоретизирование и свободу от ценностных установок. Несмотря на всю ту значимость, которую приобрел мейнстрим, оценка устойчивости его методологических оснований не привлекает широкого внимания (возможно, неслучайно), и анализ слишком многих утверждений на этот счет заканчивается тем, что они принимаются по номиналу. Отсутствие понимания методологических основ, а также отсутствие интереса к проблемам методологии объясняют ту легкость, почти доверчивость, с которой претензии позитивистов на всеохватность принимаются на веру. Отсюда проистекает и поверхностное и чреватое ошибками отношение к сферам исследования, заслуживающим более тщательного изучения. В этом причина ни на чем не основанного доверия к оценкам мер экономической политики в зависимости от их способности увеличивать те или иные показатели социальной эффективности и укреплять политический консенсус, доверия, которое не сопровождается должной проверкой этих мер на внутреннюю непротиворечивость. Одним словом, имеется множество причин не признавать поражения, продолжая войну или начав новую.

Разумеется, невозможно отрицать, что классическая концепция статического естественного равновесия была неадекватной. Но и современная альтернатива статического рукотворного равновесия устраивает нас не больше. Поэтому совершенно оправданным будет предложить всем, кто заинтересован в понимании природы и оснований экономической политики, вспомнить о некоторых базовых проблемах, которые история экономической мысли предлагает нам в качестве тем для обдумывания и которые господствующие ныне технократы (вне зависимости от их происхождения) считают решенными раз и навсегда, – именно затем, чтобы мы не обращали к ним своего внимания или принимали на веру имеющиеся ответы. Задача следующей главы состоит в том, чтобы предложить новую пищу уму и отыскать новые ответы на следующие ключевые вопросы. Насколько важно допущение о рациональном поведении? В чем состоят альтернативные предположения, и каковы последствия их принятия для экономического анализа? В чем состоят основания и пределы индивидуальных свобод, и как эти основания и пределы воздействуют на наши концепции справедливости, общего блага и общественного договора? Каким образом получилось так, что несмотря на слабую философскую легитимность, обычно присущую деятельности по разработке и реализации экономической политики, общественное мнение на Западе принимает, а иногда даже требует широкого вторжения в сферу индивидуальной свободы, а также соглашается с принявшей масштабный характер погоней за бюрократической рентой со стороны тех, кто осуществляет экономическую политику?




Глава 3

Время, рациональность, сотрудничество





3.1. Одного равновесия недостаточно


Во вступительной главе было показано, что разработка и осуществление мер экономической политики базируются на весьма своеобразном понимании экономической науки, в рамках которого ее предметом считаются не реальные люди, а типовые экономические агенты (акторы) и/или широкие социальные группы, в том числе латентные и активные коалиции. Эта разновидность экономической науки довольно мало интересуется выяснением того, что на самом деле думают и делают действующие агенты, и обычно удовлетворяется формулированием упрощающих рабочих гипотез, которые затем используются для обнаружения фундаментальных статистических закономерностей. Как ясно выразился Милтон Фридмен около 60 лет назад, эти гипотезы принимаются или отвергаются в зависимости от их прогностической силы. На словах важность изучения предпочтений (относительно которых принято считать, что они весьма трудно поддаются определению и генерализации) иногда признается, однако большинство экономистов склонны исходить из якобы испытываемого людьми удовлетворения от того, что они находятся в состоянии экономического равновесия, а также из якобы присущего людям стремления к достижению этого состояния и якобы имеющихся у них знаний о том, как этого состояния достичь. При этом все остальные элементы реальности, конечно, не игнорируются совсем, но де-факто исключаются из сферы экономических исследований, и их изучение вменяется в обязанность другим наукам, таким как психология или антропология. Неудивительно, что данный подход привел к тому, что экономисты стали строить модели и системы уравнений, описывающие действия и взаимодействия неких существ, подобных роботам, которые либо находятся в состоянии равновесия, либо пытаются оказаться в этом состоянии. В последние десятилетия поиски свойств равновесия и попытки определить условия равновесия стали главным элементом позитивистской доктрины и тем самым главным признаком сдвига мейнстрима к трактовке экономической теории как одной из естественных наук.

В действительности понятие равновесия не слишком далеко продвигает творцов экономической политики. Если понимать его буквально, этот термин указывает на ситуацию, в которой каждый экономический агент не имеет никаких стимулов для того, чтобы изменить свое поведение и начать действовать как-то иначе. Последовательно логическое рассуждение приводит к выводу, согласно которому экономическая политика, направленная на достижение равновесия, состоит в том, чтобы помочь индивиду в его стремлении к счастью в условиях ограничений, налагаемых редкостью, т. е. чтобы помочь ему в его усилиях полностью использовать все доступные ему возможности. Это практически не выходит за рамки обеспечения защиты физической неприкосновенности, прав собственности, свободы контрактов и, возможно, принуждения к соблюдению добровольно заключенных соглашений. Иначе говоря, экономическая политика должна иметь своей целью облегчение поиска равновесия и обеспечение сохранности этого состояния. Схожая логика применима и к понятию «социального равновесия», которое описывает гипотетическую ситуацию, когда агенты довольны тем, что они делают, пока их поведение соответствует (или направлено к достижению такого соответствия) коллективным интересам, определяемым политической элитой[64 - Сославшись на то, что «разногласия по вопросам экономической политики между незаинтересованными гражданами проистекают главным образом из различий в прогнозах экономических последствий действий, а не из фундаментальных отличий базовых ценностей» (см. [Friedman, 1953, p. 5]), Фридмен лишь по видимости избежал опасности пасть жертвой произвола политических элит. Его текст с очевидностью говорит о том, что под «базовыми ценностями» здесь понимаются цели, а не принципы морали.].

Таким образом, рассмотренное с нормативной точки зрения равновесие представляет собой либо тавтологию, либо прикрытие произвола. Если упор делается на том факте, что каждый экономический агент всегда действует так, как он действует, потому что он думает, что у него нет лучшей альтернативы, тогда он всегда находится в состоянии равновесия просто по определению. Государству для достижения равновесия ничего делать не нужно, за исключением мер, перечисленных выше. Однако, если равновесие представляет собой предварительно установленную коллективную цель, скрытую под покровом неопределенности и неведения, который, по счастью, неким таинственным образом прозрачен для политиков и технократов[65 - О существовании и значении таких покровов в контексте конституционных проблем см. главу 5.], тогда определение этой коллективной цели представляет собой результат произвольного выбора немногих, а не объект научного исследования.

Чтобы стать операционально полезной, идея равновесия должна быть усовершенствована с помощью двух линий рассуждений, одна из которых апеллирует к понятию времени, а другая – к понятию рациональности. Эти концепции и последствия их использования выдвигают на первый план одну из опорных конструкций экономической политики[66 - В главах 4 и 5 анализируется вторая опорная конструкция, а именно соотношение между обществом и индивидом, и тем самым роль общественного договора.], и обеспечивают для квалифицированных и внимательных плановиков логическую возможность разрабатывать стратегии, направленные на достижение желаемых целей (конструктивизм), или ускорять то, что в ином случае стало бы итогом хотя и приводящего к цели, но весьма длительного эволюционного процесса (вариант спонтанного порядка). Изучение этих аспектов составляет главное содержание данной главы (разделы 3.2 и 3.3), в которой мы попытаемся проанализировать основания индивидуального поведения и оценить степень, в которой внешнее вмешательство в деятельность индивидов с целью исправления ошибок и/или расширения сотрудничества является оправданным. Имея в виду эту цель, в четвертом разделе мы вновь обратимся к оценке последствий работы с понятиями времени и рациональности в разных контекстах; в частности, нами будут проанализированы такие феномены, как эффект безбилетника, альтруизм, культура и обычаи.




3.2. Иллюзии экономики без времени



Много лет тому назад Армен Алчиан в [Alchian, 1950] заметил, что анализ и планирование равновесия имеют смысл, только если имеет место желание действовать вне понятия о времени, т. е. в том случае, если не принимать во внимание тот факт, что человеческая деятельность в будущем отличается, причем двояким образом, от человеческой деятельности в настоящем. Во-первых, это отличие связано с тем, что вследствие приобретенного знания[67 - Этот момент был отмечен Хайеком, который привлек внимание к тому, что «так как равновесие есть отношение между действиями, и так как действия одного лица обязательно должны производиться во времени последовательно, очевидно, что ход времени является существенным для концепции равновесия в любой интерпретации» ([Hayek, 1937, p. 37] [Хайек, 2010в]). В свою очередь, человеческая деятельность приводится в действие приобретением знания, каковое приобретение с необходимостью осуществляется с течением времени. Таким образом, по мнению Хайека, поскольку экономическая теория мейнстрима не имеет теории, объясняющей процесс приобретения знания (да и вряд ли осведомлена о существовании такого процесса), ни классическая, ни неоклассическая экономическая теория, по сути, не содержат концепции времени, и их претензии на предвосхищение и предсказание будущего несостоятельны. Ответ, данный от имени мейнстрима, на это положение, известное как проблема Хайека, читатель может найти в [Boland, 1978].], прогресса технологий, эволюции институтов и новых психологических паттернов[68 - См. вступительную главу, в частности раздел 1.5. В психологические паттерны, конечно, включается также и иррациональное поведение. См. ниже, раздел 3.4.3.]предпочтения и возможности изменяются. Во-вторых, оно связано с тем, что вследствие фундаментальной неопределенности будущего можно гарантировать, что указанные изменения будут непредсказуемыми, по крайней мере отчасти[69 - Литература по проблеме неопределенности (т. е. о явлении, отличном от рисков и, таким образом, от критерия, основанного на ценности ожидаемой полезности) имеет давнюю традицию, восходящую к работам Кейнса и Найта (см. [Keynes, 1921] и [Knight, 1921], [Найт, 2003]). См. также раздел 5.3.1 в главе 5 и работу [Basili and Zappia, 2010], содержащую критический обзор последних результатов, полученных в этой области.].

С другой стороны, если в теоретической схеме присутствует концепция времени, то будущее до некоторой степени всегда является неизвестным, поскольку нам не известно, чему суждено случиться вокруг нас. Мы не можем предвидеть, какой будет наша реакция на новые системы стимулов. Мы даже не знаем, будут ли стимулы, воздействие которых мы испытывали в прошлом, приводить к такой же ответной реакции в будущем. Следовательно, если теория учитывает существование времени, и если при этом приходится прибегать к экстраполяции, нужно понимать, что прогнозы неизбежно превращаются в гадание или в лучшем случае в информированное гадание. В этой ситуации понятие равновесия, возможно, остается релевантным для дескриптивных исследований, как это имеет место в области экономической истории, но претензии экономистов-теоретиков на использование понятия равновесия в целях объяснения или в нормативной теории могут иметь лишь весьма ограниченный характер[70 - Дуглас Норт в [North, 1994, p. 359–360] также обращает внимание на эту же проблему, хотя он рассматривает ее с несколько иной точки зрения: «Время в его отношении к экономическим и общественным изменениям, представляет собой измерение, в котором процесс обучения человеческих существ создает способ развития институтов. Это означает, что убеждения, которые имеются у индивидов, групп и общества и которые определяют их выбор, возникают в ходе процесса обучения, развертывающегося во времени». Мы считаем, что эта версия скорее запутывает дело, чем разъясняет, поскольку она создает впечатление, что будущее не содержит ничего по-настоящему нового, но является просто периодом времени, когда настоящее раскрывает свои последствия. Такое определение достаточно для описания зависимости от пути, но оно совершенно бесполезно, кода зависимость от пути перестает существовать.].

В противном случае, т. е. в случае, когда экономическая теория не содержит понятия времени, будущее есть просто повторение настоящего, дополненное результатами сегодняшних действий или планами таких действий. Иными словами, то, что мы должны будем делать завтра, является предсказуемой комбинацией того, кем мы являемся сегодня, и новых связей, порожденных нашим текущим поведением. Как было отмечено выше, для описания таких комбинаций и разрабатываются модели и статистические методы. Поэтому сегодня хорошими разработчиками экономико-математических моделей являются те, кто предлагают хорошее описание прошлого и работают с такой областью, которая не испытывает на себе воздействия новых событий, что придает всей этой деятельности несколько парадоксальный характер. Таким образом, для достижения каких-либо успехов в занятиях экономической наукой требуется, чтобы будущее не наступало до тех пор, пока не подтвердится высокая степень его соответствия статистическим данным. Поэтому не приходится удивляться тому, что прогноз обязательно совпадает с экстраполяцией, если не происходит ничего нового.




3.2.1. Отсутствие времени и природа противоциклической экономической политики


Справедливости ради нужно признать, что экономико-теоретический подход, не включающий феномен времени, достаточно хорош для упражнений по моделированию. Однако этот подход становится критически проблематичным, когда используется для оправдания стабилизационной экономической политики. Конечно, профессиональное сообщество не отрицает существования неопределенности. Даже самый верный адепт позитивизма знает, что картины в его хрустальном шаре не вполне отчетливы, и на самом деле даже такой позитивист готов признать, что изменения, порожденные неопределенностью, могут ослабить его претензии на постижение нормативного совершенства, не зависящего от времени. Достаточно бросить беглый взгляд на большинство динамических моделей, чтобы понять, что их разработчики предупреждают читателей, чтобы те не допускали наличия потенциальных «шоков», которые выявлялись бы в моменты, когда модель применяется и/или когда счет по ней заканчивается.

Тем не менее те, кто формирует и реализует экономическую политику, полагают также, что настоящее не является желательным, что его необходимо скорректировать с помощью некоего просвещенного дирижизма, и что не стоит надеяться на спонтанное и достаточно быстрое улучшение ситуации, сложившейся к настоящему моменту. Хотя плановик понимает, что впереди его ждут вызовы технического характера, он верит в то, что благотворное планирование в конце концов позволит сделать все правильно или почти правильно. Действительно, согласно представителям позитивистского мейнстрима даже такой хрустальный шар, в котором ничего нельзя увидеть, годится для обоснования вмешательства государства в экономику, и предположение об отсутствии времени вполне приемлемо, по крайней мере в периоды времени, границы которых определяются шоками. Если возникнут проблемы, то подходящим названием игры будет «оптимальная подстройка». Например, если лицо, формирующее и реализующее экономическую политику, ставит своей целью увеличить какой-либо агрегированный показатель производства и что-то еще, например совокупный спрос на труд в экономике, и если избранным средством будет более мягкая кредитно-денежная политика, то соображения о побочных эффектах таких мер отойдут на второй план. Другой вариант состоит в том, что беспокойство по поводу побочных эффектов будет уменьшено обещаниями на более поздних стадиях принять дополнительные меры, направленные на уменьшение ущерба от возможных нежелательных результатов первоначальных мер, причем, никакого особого внимания на проблему взаимодействия между мерами первой и второй стадий (например, в том, что касается порождаемых этими мера ожиданий) никогда никто не обратит. Мы знаем, что в рамках нашего примера проблема, связанная с тем, что в реальности время существует, заставляет лицо, принимающее решения, периодически оценивать, являются ли текущие особенности кредитно-денежной политики эффективными средствами достижения заявленных целей (высокие темпы роста производства и занятости). Если один из этих показателей принимает значения, считающиеся нежелательными, в экономику закачивается дополнительное количество денег. Если экономика перегревается (имеет место инфляция), то излишняя ликвидность изымается. Это порождает два последствия. Во-первых, экономические агенты будут принимать во внимание временной лаг между тем моментом, когда мера денежной политики осуществляется, и тем моментом, когда она начинает действовать. Как часто указывается в литературе, это может оказаться совсем не так легко, не в последнюю очередь потому, что предусмотренные вливания могут более не осуществляться в тот момент, когда они начнут действовать. С другой стороны, по самой своей природе необходимая коррекция может не быть ярко выраженной, особенно когда цели экономической политики генерируют потенциальные конфликты. Очевидными примерами здесь является конфликт между инфляцией и экономическим ростом, конфликт между расширением экономики в ответ на рост государственных расходов и ее сжатием в ответ на настоящее и будущее налогообложение, конфликт между искушением предоставить социальные гарантии (привилегии) и уменьшением возможностей для безработных и протекционизмом.

Итак, все говорит о том, что некоторые разновидности экономической политики, похоже, разглядеть будущее в хрустальном шаре, в котором ничего разглядеть нельзя. В соответствии с вышеупомянутой потребностью в корректировке экономической политики в ходе ее реализации, и принимая во внимание, что неспособность учесть неопределенность менее значима по своим последствиям при уменьшении временного горизонта, вера в результативность мер экономической политики предполагает, что разумное вмешательство в экономику имеет тенденцию применяться в краткосрочном периоде. Долгосрочная перспектива преобразуется в последовательность краткосрочных мероприятий, подлежащих частому пересмотру и обновлениям. Итог очевиден: игнорируя неопределенность, творцы экономической политики сами неизбежно превращаются в источник дополнительной неопределенности[71 - Очевидно, чем короче горизонт у того, кто разрабатывает и реализует экономическую политику, тем более узким является для него пространство, доступное для постепенных изменений или для процесса проб и ошибок. Это, в свою очередь, означает, что может существовать лишь такая экономическая политика, которая обладает высочайшим качеством и которая всегда опирается только на «совершенные модели». См. также следующие две главы (разделы 4.2 и 5.1, в которых понятия стабильности правил и доверия к правилам обсуждаются более подробно).].




3.2.2. Отступление: новое вино в старые мехи


Нужно отметить, что все вышесказанное не вполне ново. На самом деле нынешние попытки основать общественную науку, которая не содержала бы категории времени, есть упрощенная версия старой истории, а именно концепции временного горизонта человека[72 - См., например, [Koselleck, 1979].]. В христианском Средневековье в будущем наступал конец света, день Страшного суда[73 - Поскольку в проповедях (например, Мартина Лютера) часто повторялось, что конец света близок, разработка долгосрочных планов была бессмысленным, если не вызывающим и кощунственным делом.]. Так как конец света был зафиксирован, течение времени начинало осознаваться как уменьшение остающегося ресурса. В те дни это означало, что человек должен забыть о материальном благополучии и все свои силы отдать тому, чтобы духовно приготовиться к попаданию в ряд тех немногих, кому суждена жизнь вечная. В XVII в. Тридцатилетняя война превратила представление об исчерпании ограниченного ресурса времени в средневековую фантазию, которая позже была заменена на прямо противоположную концепцию – концепцию ускорения времени и его человеческого изменения. Согласно этой концепции протекание времени более не мыслилось в виде уменьшающегося периода, отделяющего сегодняшний момент в жизни человечества от момента Страшного суда. Время стало тем, что доступно индивиду для самореализации, для улучшения материальных условий своей собственной жизни и для общественного прогресса. Таким образом, новая цель более не состояла в обеспечении религиозного единства ввиду Страшного суда, она трансформировалась в необходимость обеспечить религиозную терпимость, которая требуется, чтобы избегать конфликтов и прочих горестей земных. На смену универсальному общественному телу, помышляющему о единой цели, пришли отдельные индивиды, обладающие непредвзятым разумом[74 - Данный процесс характерен также и для современной экономической мысли, где он ведет к поиску компромиссов и часто оборачивается созданием внутренне противоречивых конструкций. Примером создания такой конструкции служит так называемая кейнсианская революция, в рамках которой была предпринята попытка (окончившаяся неудачей) соединить «концепцию истории» с краткосрочной экономической политикой. См. также [Asimakopulos, 1978] и имеющиеся там ссылки на более ранние работы по данной теме.].

Говоря сегодняшним языком, можно утверждать, что экономическая теория, не содержащая категории времени, эквивалента принятию концепции убывающего ресурса времени, в течение которого общества должны достичь некоей конечной цели, обладающей свойством идеала, в виде, например, социальной справедливости, стабилизации, устойчивого роста или стагнации, причем, этот конечный идеал лежит, по крайней мере отчасти, вне сферы целесообразной деятельности человека, и может быть упущен или предан, если индивидов предоставить самим себе, допустив, чтобы они руководствовались своими собственными («эгоистическими») соображениями материального характера. Неудивительно, что это воззрение резко контрастирует с идеей ускорения времени, согласно которой будущее представляет собой неизвестный результат творческих усилий человека, по определению лежащий за пределами горизонтов плановика и социального инженера[75 - Как отмечается в [Koselleck, 1979], еще в XVI столетии некоторые итальянские авторы предвосхищали порядок, установившийся после Вестфальского мира. Они исходили из того, что человек будет создателем своего собственного будущего, а государство превратится в политический порядок, в рамках которого будет реализовываться человеческая деятельность, причем государство будет в ответе за формирование будущего. Как будет показано ниже, это мировоззрение также породило растущие сомнения в концепции моральности, поскольку понятия «хорошего» и «плохого» больше не зависели от конечного условия (Страшный суд), а стали зависеть от обстоятельств, создаваемых государством и подлежащих постоянным изменениям. Иначе говоря, в соответствии со средневековой идеей исчерпания конечного ресурса времени предполагалось, что суждения обо всех действиях будут выноситься на основе единого стандарта, который будет определен в конце времен. Отсюда следует универсальность понятия моральности. Современная концепция ускорения времени, наоборот, предполагает, что любое действие человека должно оцениваться в соответствии с краткосрочными целями, установленными обществом, и эта концепция является, таким образом, консеквенциалистской.].

К сожалению, есть искушение считать, что в последние несколько десятилетий преобладающее направление в экономической теории и экономической политике следовало мировоззрению, которое было устаревшим уже 350 лет назад. Иногда противоречие между концепцией исчерпания ресурса времени, с одной стороны, и ожиданиями постоянного роста жизненного уровня – с другой, успешно скрывалось, как будто оно заметалось под ковер бурного, самоподдерживающегося технологического прогресса, в особенности в тот период, когда социальная инженерия еще не слишком затрудняла предпринимательскую деятельность. Иногда это противоречие обнаруживало себя и приводило к кризису. Например, так произошло в конце 1920-х гг. и повторилось в 2007–2009 гг., когда политики отреагировали на экономический крах популистскими мерами, и в обществе восторжествовали идеи исчерпания времени. В каждом из этих случаев выбор делался в пользу Мартина Лютера, а не Давида Юма. Конечно, временной горизонт больше не определялся моментом предположительно неминуемого конца света, но острая потребность раздавать обещания социальной справедливости и гарантий (современная версия конца света) была очевидной.




3.3. От методологического индивидуализма к рациональности и осознанности



В последние десятилетия в качестве практического ответа на эти противоречия были выдвинуты две линии рассуждений. Обе они подаются в качестве доктрин, свободных от ценностных суждений, и поэтому обе они претендуют на то, что не подлежат ни моральной оценке, ни проверке на наличие эсхатологических допущений. Одна линия выступает под эмблемой рациональности, и мы проанализируем ее прямо сейчас. В рамках другой линии обсуждаются вопросы, относящиеся к феномену сотрудничества между людьми, и ее содержание составит предмет раздела 3.4.

Релевантность проблемы рациональности связана с принципом, который обычно определяется как методологический индивидуализм. В краткой формулировке методологический индивидуализм означает, что все объяснения общественных явлений начинаются с индивида, поскольку субъектом любой целенаправленной деятельности с необходимостью является именно индивид. Конечно, можно спорить о том, что лежит в основе действий индивида: эгоистический хладнокровный расчет; инстинкты и страсти; воспроизведение действий какого-то иного лица (или желание все делать наоборот); все определяется положением звезд, – или все эти факторы действуют одновременно. Так или иначе, в соответствии с этим подходом первичным движителем действия остается человек, который может действовать в качестве одиночного индивида, будучи либо физически изолированным (как Робинзон Крузо, не участвующий в обмене), либо если он следует образцам аскетического поведения (как анахорет, не участвующий в производстве). Но он может выбрать (и чаще всего выбирает именно этот вариант) участие в обмене посредством продажи производимых им товаров и услуг; он может решить сотрудничать с другими людьми, участвуя в действиях, согласованных с другими (координация); либо он может предпочесть делегировать это другим, поручив им действовать от своего имени. Множество индивидов, рассмотренных вместе, могут осуществлять коллективные действия. Аналогично взаимодействия индивидов, формирующих общественное тело, производят то, что можно определить как агрегированное поведение.

Таким образом, методологический индивидуализм не отрицает того обстоятельства, что социальное окружение (институты) влияет на индивидуальные предпочтения и поведение индивидов. Даже если некто утверждает, что предпочтения не являются предметом экономико-теоретического исследования[76 - [Mises, (1949), 1963, сh. 1], [Мизес, 2012, гл. 1]], действия индивидов на самом деле являются взаимозависимыми. А поскольку взаимозависимость обнаруживает такой факт, как следование данным наборам норм, нет никаких сомнений в том, что методологический индивидуализм по необходимости отводит центральную роль институциональной картине как в статическом, так и в динамическом контексте.

В заключение скажем, что трудно не согласиться с сутью индивидуалистической позиции[77 - Для полноты картины нужно заметить, что наиболее авторитетные критики методологического индивидуализма подчеркивают, что на индивидов оказывают воздействия социальные явления (например, обычаи и убеждения) и что поэтому невозможно понять индивидуальное поведение, если игнорировать социальные переменные и социальные взаимодействия (см., например, [Hodgson, 2004, p. 16–29]). Радикальным сторонником противоположного принципа – методологического коллективизма – был, конечно, Карл Маркс, имеющий последователей среди представителей политических наук и социологов, но снискавший лишь весьма ограниченный успех среди экономистов. Подытоживая, укажем, что, как нам представляется, все это приводит к терминологическая путанице, в основании которой лежит отождествление природы экономического агента (индивида или общества, в зависимости от той или иной политической философии), с одной стороны, и того, что порождает действия индивида (гены, категорический императив, усвоенные убеждения, формальные и неформальные правила и т. п.) – с другой. Хотя ошибочность методологического коллективизма настолько очевидна, что здесь нечего обсуждать, первый упрек заслуживает внимания, а ответ на него остается открытым. По нашему мнению, именно эта проблема формирует суть сегодняшних дискуссий о методологическом индивидуализме и определяет важнейшие последствия в отношении роли и природы формирования и реализации экономической политики. См. главу 4.]. Но если она принимается, методологический спор неизбежно переходит на следующий этап, который занимает центральное место в дискуссии о рациональности: делает ли индивид то, что он на самом деле хочет делать? Действительно ли он поступает согласно своим собственным интересам?




3.3.1. Рациональность и политическое действие


Если ответ на этот вопрос положителен, то творцы экономической политики должны, оставаясь там, где они пребывают, сосредоточиться на экономической конституции, на том, чтобы облегчить для индивида целесообразные действия и взаимодействия с потенциальными сторонами сделок. Как мы знаем, такова позиция австрийской школы. Если же ответ отрицательный, то в сферу экономической политики входит вмешательство, осуществляемое с целью сделать экономического агента более счастливым, несмотря на присущие ему недальновидность и противоречивость его убеждений и желаний[78 - Стандартное объяснение иррационального поведения еще длительное время после Кейнса включало в себя очевидную глупость, хотя на самом деле это качество мало что объясняет. Сегодня под иррациональностью принято понимать два явления. Ошибочная иррациональность порождается эмоциями, страстями, капризами, темпераментом. Обычно она существует недолго и не демонстрирует единого образца. С другой стороны, существует систематическая иррациональность, которая определяется в терминах деонтологического или генетического отставания в развитии. В первом случае (деонтология) индивид действует против своих материальных интересов, побуждаемый своими идеалами и ценностями. В этом случае политическая деятельность мало что может сделать, если только деонтологические склонности не обнаруживают себя в асоциальном и антисоциальном поведении, нанося явный вред остальным членам общества. Во второй группе случаев (генетические отклонения) считается, что индивид часто думает согласно некоторым автоматическим образцам, унаследованным в ходе длительного и очень медленного эволюционного процесса. Поскольку темп генетической эволюции в последние два столетия был значительно ниже темпов социальных и технологических изменений, цель экономической политики могла бы состоять в заполнении разрыва между поведенческими автоматическими образцами, порожденными устаревшими генетическими структурами, и теми видами поведения, которые соответствуют текущему институциональному и технологическому контексту.], либо, выражаясь на экономико-теоретическом жаргоне, несмотря на его ограниченную рациональность[79 - Мы считаем, что наиболее приемлемым определении рациональности являются «осознанность и расчет (продуманность)», в противоположность «ориентированное на краткосрочную перспективу поведение эгоистичных индивидов, которые не понимают выгод сотрудничества». К сожалению, хотя недостатки второго определения очевидны, многие авторы называют рациональным поведением «действия, направленные на удовлетворение собственного интереса», не добавляя к этому ничего содержательного. Но потом они развивают свои собственные концепции иррационального поведения, подчеркивая, что даже неконтролируемые и инстинктивные действия часто служат интересам индивида. Типичным примером такого рода литературы является широко цитируемая книга [Frank, 1988].]. Очевидно, что эта точка зрения отличается от двух разновидностей оправдания экономической политики, представленных в предыдущей главе[80 - Напомним читателю, что в главе 2 отмечалось, что разработка и реализация мер экономической политики оправдываются тем, что (а) они делают возможным достижение общей/социальной цели, в отличие от интересов эгоистичных индивидов, и (б) экономическая политика выправляет множество предполагаемых провалов рынка.], поскольку в этом случае целью вмешательства является осуществление того, что делал бы индивид, если бы он действовал, преследуя свои материальные интересы. Иначе говоря, причина ограничения и, возможно, нарушения прав свободного экономического агента в экономике без времени состоит в том, что агент отклонится от ситуации идеального вальрасовского равновесия, в которой исключено приобретение знаний (здесь нет ничего нового, что можно было бы узнать), а нарушение планов индивидов, вызванное неопределенностью, исключено. Таким образом, привлекая понятие иррациональности (ограниченной рациональности), политики апеллируют к стремлению индивида к счастью, исходя из подразумеваемой рациональности (и почти из подразумеваемого общественного договора), в соответствии с которой никто в здравом уме не будет возражать против внешнего вмешательства, которое явным образом улучшает его положение.

Надо отдать должное тем немногим авторам, которые отмечали, что дискуссии о рациональности по большей части почти бесполезны, если только это не обсуждение терминологических проблем[81 - Весьма проницательным является соображение Сена, высказанное им в ходе анализа понятия рациональности в [Sen, 1977, pp. 322–323]: «Личный интерес можно определить и таким образом, что вне зависимости от того, что делает индивид, его можно трактовать как действующего в его собственных интересах в каждом отдельном акте выбора. <…> Вы можете быть примитивным эгоистом, восторженным альтруистом или воинственным классовым борцом, но в этом волшебном мире определений вы в любом случае окажетесь лицом, которое максимизирует свою полезность». См. также [Za?rovski, 2003] и [Cowen, 2004], где обсуждается ряд терминологических проблем по данной теме.]. Помимо всего прочего, говорится в таких работах, нет никаких сомнений в том, что индивид всегда стремится к увеличению степени своего удовлетворения (максимизирует полезность). Таким образом, чтобы описать тот факт, что условия, в которых индивид доволен, предпочтительнее ситуации, в которой он не так доволен[82 - Заметим, что это утверждение применимо как к мазохистам, так и ко многим альтруистам. На самом деле, агенты, относящиеся к обоим этим категориям, действуют так, чтобы увеличить степень своего удовлетворения. Особой характеристикой мазохиста является то, что его предпочтения противоположны предпочтениям большинства людей (для мазохиста полезность увеличивается, когда он испытывает некоторые разновидности переживания физической боли). С другой стороны, спецификой большинства альтруистов является то, что их удовлетворенность зависит от увеличения полезности не непосредственно для них самих, а для кого-то другого, и зачастую степень удовлетворенности альтруистов увеличивается, когда другие люди ценят и благодарят их. Более подробно см. в разделе 3.4.3.], нет никакой необходимости вводить термин «рациональность» (и «полезность»). Не отрицая наличия у такой позиции определенных положительных моментов, мы считаем, что с ее принятием упускается нечто важное. Как только мы признаем, что индивиды не могут всегда адекватно осознавать ситуацию или выбирать так, чтобы их выгода была максимальной (т. е. что они не рациональны), и как только мы допускаем, что иррациональные действия представляют собой потенциальный вред, который часто действует против интересов человека, о чем в долгосрочной перспективе человек пожалеет[83 - Это, разумеется, представляет собой очевидный патернализм, как при свободном рынке, так и в случае социализма. Свободно-рыночная и социалистическая версии различаются в этом отношении только тем, что последняя учитывает понятие социальной рациональности и тем самым социалистический патернализм согласован с функцией общественного благосостояния. Иными словами, в рамках социалистической версии индивид рационален тогда, когда он учитывает стратегические последствия своего взаимодействия с остальным миром и успешно преодолевает все проблемы, связанные с дилеммой заключенного. В отличие от этой версии свободно-рыночный вариант патернализма предполагает, что благотворность вмешательства связана с предотвращением совершения индивидом значительных по своим последствиям ошибок. Третья версия патернализма связана с историцистской доктриной Шмоллера, согласно которой функция общественного благосостояния является национальной, или националистической. Как отмечалось в предыдущей главе, «молодая историческая школа» подверглась острой критике со стороны Карла Менгера и исчезла вместе со смертью своего основателя и крахом Германской империи.], то решение о том, что именно является рациональным, а что иррациональным, действительно становится критически важным. В частности, оно создает цель и мотив для экономической политики, предположительно нацеленной на нейтрализацию иррационального поведения, которое априори считается нежелательным. Очевидно, что в этом случае данное соображение не есть просто проблема терминологии: если целью становится решение социальной проблемы, то принятие этого соображения влечет за собой меры принуждения, например перераспределение или производство «общественно полезных товаров»[84 - Общественно полезные товары (merit goods) включают в себя услуги, желательные по социальным соображениям, например образование и здравоохранение. Если наличие общественно полезных услуг выступает главным критерием, то экономическая политика очевидно становится социальной (или даже прямо социалистической). Лица, формирующие и реализующие экономическую политику преследуют такие цели, к которым вряд ли будут стремиться индивиды, либо в силу наличия у них «неприемлемых вкусов», либо потому, что они имеют антиобщественные предпочтения и не имеют добродетелей (например, чувства солидарности).].

Итак, все дискуссии по проблеме рациональности можно разделить на две части. Первый блок состоит из попыток прояснить, всегда ли цель, которую осознанно преследуют экономические агенты, состоит в увеличении их материального, наблюдаемого благосостояния, даже если они впоследствии жалеют о своем выборе или пересматривают его. Второй блок зависит от ответа на этот вопрос. Если ответ положителен, то рациональность определяет критерий, по которому можно устанавливать соответствие между целями и средствами, между тем, чего экономический агент хочет достичь, и тем, как он это делает (индивидуальная рациональность)[85 - Традиционное значение термина «рациональное поведение» проясняется в [Basu, 2000, p. 37] следующим образом: «В экономической теории лицо считается рациональным, если это лицо, имея соответствующую информацию, выбирает действие, которое максимизирует его цель, в чем бы она ни состояла. Это означает, что, называя лицо рациональным, мы просто-напросто говорим, что такой человек хорошо справляется с выбором действий, ведущих ко всему тому, что он хотел бы максимизировать» (курсив в оригинале). Экономико-теоретический способ описания цели базируется на теории ожидаемой полезности. Альтернативное и менее строгое определение рациональности опирается на понятие логичности (consistency), которое в меньшей степени связано с циклической ссылкой и имеет отношение как к способности стремиться к удовлетворению/полезности (внешняя, или инструментальная, логичность, первоначально сформулированная Юмом в его «Трактате о человеческой природе»), так и к способности человека упорядочивать предпочтения и выбирать между вариантами (внутренняя логичность по Сэвиджу). См., например, [Margolis, 1982], [Sugden, 1991] и [Basu, 2000,p. 39]. Такое понимание рациональности отличается от значения этого слова в классическую эпоху, когда господствующим понятием была добродетель (virtue). См. Аристотель, «Никомахова этика» (Aristotle’s Nicomachean Ethics I, 7 and 13). С другой стороны, наш термин осознанности соответствует тому, что Аристотель понимал под «умышленностью/добровольностью» (voluntariness), [ibid., III, 1].]. Таким образом, в этом контексте «оптимальная» экономическая политика оправдывается тем, что она является инструментом, с помощью которого индивидам помогают избегать ошибок. Если же ответ на этот вопрос отрицателен, и если индивиды стремятся к благосостоянию в гораздо более широком смысле, то рациональность может лишь указать правильное направление для описания и интерпретации общественной целостности. Это все, что можно сделать с понятием «социальной рациональности»: с его помощью устанавливаются свойства и степень желательности эволюционного процесса, посредством которого некоторые действия становятся повторяемыми, тогда как другие прекращаются. Иначе говоря, в этом последнем случае критерий рациональности позволяет отбирать события реального мира, сопоставляя их с заданным образцом, определяемым более или менее легитимным правителем. В этих условиях желание иметь свободный от психологических моментов, не зависящий от морали и операционально применимый концепт социальной рациональности, конечно же, превращается в неисполнимую мечту, род благого пожелания[86 - Разумеется, утверждение Фридмена о якобы существующих общих «базовых ценностях» больше не может считаться истинным.].




3.3.2. Осознанность


Все сказанное выше опирается на неявное предположение, согласно которому поведение человека в принципе можно отнести к рациональному либо иррациональному и согласно которому вердикт о рациональном или об иррациональном характере тех или иных действий может помочь экономисту-теоретику, снабдив его критериями, которыми можно пользоваться в нормативной экономической теории или при изучении экономической истории. Однако это не единственный способ, с помощью которого можно разрешить этот вопрос.

Хотя у экономистов-теоретиков это заняло некоторое время, они в конце концов догадались о том, что люди стремятся улучшить свои материальные условия и ослабить ограничения, накладываемые редкостью. Они также поняли, что люди делают все возможное, чтобы создать и использовать возможности, позволяющие им стать чем-то иным по сравнению с тем, кем они являются, изменяя свое поведение и открывая новые способы адаптации к окружающей среде и/или модификации этой последней.

Вопреки точке зрения, порожденной концепцией Дарвина, человеческие существа отличаются от других живых существ уже самим наличием этого усилия: «…принципиальное отличие моего пса от каждого из нас состоит в том, что у него отсутствует всякое представление о возможности стать иным по сравнению с тем, кем он является. <…> Будучи людьми, мы также знаем, что в определенных пределах мы можем сформировать то, чем мы будем между текущим моментом и временем нашей смерти, даже если мы полностью учтем стохастические компоненты, присутствующие в показателе продолжительности предстоящей жизни» [Buchanan, 1979, p. 94]. Таким образом, атрибут «осознанность» в его противопоставлении неосознанности, беспамятству, инстинктивным поведенческим механизмам и т. п. обозначает черту, отделяющую человека от прочих видов животных[87 - Мэчен делает шаги в том же направлении («люди – это единственные из живых существ, кто в состоянии понимать моральные требования» [Machan, 2004, p. 12]).]. В основе явления осознанности лежат процессы восприятия и категоризации окружающего мира, а также запоминание[88 - См. [Barkow et al., 1992]. Восприятие и категоризация играют ключевую роль в объяснении экономического выбора (поведения). Это именно та причина, по которой, для того чтобы формулировать приемлемые априорные утверждения, экономический анализ должен опирать на психологию. См., в этой связи, разбор некоторых хорошо известных ситуаций, приведенный в [Cabantous and Hilton, 2006]]. Движущей силой осознанности является желание улучшить материальные или эмоциональные условия жизни, а сама она всегда подчиняется внутренним и внешним моральным ограничениям[89 - Внутренние моральные оценки определены здесь согласно деонтологическим правилам, которым следует индивид. Внешние моральные оценки связаны с авторитетностью и репутацией, т. е. с теми суждениями, которые выносятся в адрес поведения индивида сообществом. Внутренние и внешние моральные стандарты имеют тенденцию сливаться в нечто единое в глазах беспристрастного наблюдателя. Фигура беспристрастного наблюдателя введена Адамом Смитом, который сформировал этот термин на базе положений «Трактата о человеческой природе» Давида Юма, где автор определил в качестве источников моральных суждений внутреннего человека (inner man, 2.1.11.9—11) и общую меру (common standard, 3.3.1.30). См. [Hume, Treatise ofHuman Nature 1739 (2000a), 1740 (2000b)]. Более подробно концепция беспристрастного наблюдателя обсуждается в данной главе ниже.]. Иначе говоря, люди, осуществляющие выбор, не являются просто машинами, которые приводятся в действие генетикой или химией. Они осознают, что именно они делают, и могут решить не делать этого. Как отмечалось выше, выбор может быть результатом логического суждения о затратах и выгодах (синоним рациональности), но он также может быть результатом эмоций, установившейся рутины или деонтологических принципов. Все это может служить мотивом для действия и подсказывать его направление и быть более предпочтительным, чем хладнокровные эгоистические расчеты. Кроме того, эти («нерациональные») факторы вносят свой вклад в принятие решений о том, вступать в обмен или нет, и если вступать, то с кем, воспринимать информацию и знания или нет, и если воспринимать, то в какой степени, применять способности для создания нового знания (инновации и технологический прогресс) или нет, использовать новые возможности (осуществляя предпринимательство) или нет.

Осознанность покрывает куда больший набор действий, чем рациональность, и наверняка гораздо лучше подходит на роль признака, отличающего человека от других земных живых существ. Вообще говоря, общепринятая экономическая теория не отрицает ограниченности концепции рациональности. Однако мейнстрим утверждает, что оперировать с понятием рациональности значительно проще, и что поэтому следует предпочесть именно его. С одной стороны, этот довод говорит о том, что формальные модели (поведенческие стереотипы) достаточно сложно строить даже в парадигме рациональности. Привлечение же концепции осознанности и подавно делает решение этой задачи практически неразрешимым. С другой стороны, требование придерживаться позитивистского научного стандарта вынуждает настаивать на том, чтобы научные концепции характеризовались формальной элегантностью, простотой и прогностической силой. Поскольку парадигма рациональности удовлетворяет этим требованиям (или обещает удовлетворять им), понятие осознанности можно спокойно игнорировать или просто трактовать как остаточное явление (что является весьма удобным).

И все же мы считаем, что подобные возражения не являются поводом для отказа от концепции осознанности, которая может внести существенный вклад в нашу оценку оснований экономической политики. Во-первых (и вопреки аргументации, принятой в литературе, относящейся к периоду после открытий маржиналистов), сдвиг от парадигмы рациональности к парадигме осознанности вовсе не лишает экономическую теорию статуса общественной науки. Однако он ослабляет амбиции, которые требуют превращения экономической науки в естественную, или «настоящую», науку, и вынуждает экономистов становиться скорее «более междисциплинарными», чем «основывать поселения», колонизируя отдаленные области науки. Во-вторых, принцип рациональности обеспечивает твердую основу для занятий экономической политикой, главной целью которой является предотвращение иррационального поведения (ошибочного или антиобщественного понимания заданной теоретико-игровой матрицы выигрышей). В противоположность этому использование концепции осознанности могло бы дать лишь весьма шаткое основание для насильственного вмешательства. Бессознательное поведение значительно труднее доказывается: это требует расследования конкретных случаев, результатом которого будут скорее убеждение, образование и психологическое наблюдение, нежели немедленная разработка и принятие правил. Мы все же полагаем, что возникновение потребности в альтернативном подходе к нормативной экономической теории само по себе не является достаточно веской причиной игнорирования того, что порождает эту потребность.

В-третьих, признание принципа осознанности с необходимостью поднимает вопрос индивидуальной ответственности в том отношении, что чем шире границы легитимных действий индивида, тем резче проявляется понятие индивидуальных свобод и тем больше значение личной ответственности. Если в качестве отличительного признака человека принимается осознанность поведения, то должны быть признаны все разновидности осознанного поведения – до тех пор, пока они не нарушают личных прав других лиц (например, свободы выражения своих взглядов и, в более общем смысле, свободы от насилия и, пожалуй, свободы самосохранения). Если же вместо этого в основу стандарта кладется парадигма рациональности, немедленно обнаруживается существенный разрыв между рациональным действием и человеческой деятельностью. Этот разрыв может быть заполнен социально нерелевантными событиями (мистер Грин иррационально забыл узнать прогноз погоды, промок и подхватил простуду), но может также состоять из предположительно нежелательных действий (например, там могут помещаться отказ от сотрудничества с определенными категориями людей, приобретение страховых полисов на случай катастроф, желание покупать дешевые, но потенциально опасные продукты питания). Этот разрыв формирует идеальную зону для вмешательства регуляторов и «рациональной» мудрости.




3.3.3. Полезна ли индивидуальная рациональность?


В предыдущем разделе показано, что мы склонны считать сутью человеческой деятельности именно осознанность, а не рациональность. Более того, мы полагаем, что именно это априорное аналитическое суждение лежит в основе наук о человеке (Sciences de l’Homme), как французы изящно назвали дисциплины, относящиеся к сфере наук об обществе[90 - Как будет понятно из материала этого раздела и последующих глав, различение рационального и иррационального поведения в действительности вводит в заблуждение, так как значительная часть человеческой деятельности совершается вследствие наличия деонтологического начала, или на основе деонтологических принципов. Случаи такого поведения обычно и правомерно рассматриваются как нечто, лежащее вне рациональной деятельности, поскольку деонтологические принципы представляют собой правила, которым следуют вне зависимости от ситуативной потребности, тогда как рациональность подразумевает подход, который можно назвать «в зависимости от ситуации». Однако моральные стандарты с необходимостью лежат также и вне сферы иррационального, под которой принято понимать эмоции и страсти. Общий вывод Фрэнка (см. [Frank, 1988]), согласно которому рационально быть иррациональным, может служить прекрасным примером неоднозначности, порождаемой этим самым распространенным способом структурированного описания человеческого поведения.]. Разумеется, это же относится и к экономической теории, когда она имеет дело с индивидуальным поведением в условиях редкости. Мы не отрицаем того, что человеческая деятельность зачастую бывает подчинена логике затрат и выгод. Когда индивиды принимают решения, они действительно ранжируют различные варианты и часто пытаются построить нечто вроде матрицы выигрышей, в которой находят отражение различные события и исходы. Тем не менее мы убеждены в том, что это еще далеко не всё, – человеческая деятельность может иметь экономические последствия и в тех случаях, когда в картине происходящего присутствует элемент нерациональности, поэтому вряд ли можно утверждать, что нерациональное поведение выпадает из сферы экономического. Так, например, национализм или религиозный фундаментализм может быть причиной того, что индивид отказывается от приобретения каких-то товаров на том основании, что их продает иностранные поставщики или «язычники», даже если они поставляют ровно то, что ему нужно, и по более низкой цене, чем другие. С другой стороны, можно вспомнить о бойкоте южноафриканских товаров, объявленном в 1980-е гг. в знак протеста против политики апартеида. Во всех этих случаях обмен не является результатом решения задачи на максимизацию ценности и цены товаров (точка зрения мейнстрима). Вопреки этой точке зрения акт обмена включает в себя психологические и идеологические элементы, по большей части лежащие вне постмаржиналистской традиции, которая в этом отношении оказалась ущербной: преобладающее в мейнстриме неоклассическое направление фактически исключает возможность экономико-теоретического исследования, тогда как принятие позиции австрийской школы было бы эквивалентно переходу на позиции этакого методологического сторожевого пса.

Можно ли на этом основании утверждать, что экономисту-теоретику было бы лучше забыть о рациональности, этом источнике терминологических проблем, не дающем никаких решений? Дело обстоит не вполне так, потому что существуют ситуации, в которых роль осознанного нерационального поведения (направляемого эмоциями или моральными императивами) минимальна[91 - Иррациональное поведение может получить место в картине мира, основанной на предположении о рациональности, в лучшем случае если оно представляет собой случайные и кратковременные отклонения, не затрагивающие наблюдаемые совокупности систематическим образом. Поэтому неудивительно, что мейнстрим формулирует произвольные утверждения о функциях полезности экономических агентов и трактует все отклонения от ожидаемого поведения как результат воздействия иррациональных элементов. Решение, предлагаемое австрийской школой, опирается на более общие допущения о том, что делает человека счастливым, а что нет. В обоих случаях, однако, экономическая теория либо превращается в упражнения по прогнозированию из разряда «что если» (что делали бы люди, будь они полностью рациональными?) или в попытку объяснить поведение человека в предположении, что эмоции и моральные ценности не играют сколько-нибудь значимой роли, либо вообще отказывается от какого-либо учета существования поведения, не соответствующего определению иррациональности, данному экономистами-теоретиками.], а детерминизм преобладает (или должен преобладать). Например, так бывает, когда деятельность делегируется лояльным посредникам, которые, как предполагается, должны либо углубить сотрудничество в ходе исполнения своих контрактов (или сократить издержки обмена), либо должны обеспечить достижение специфических целей, как это имеет место в случае менеджера компании или управляющего личными активами. Однако в этих условиях парадигма личной рациональности более не является аналитическим инструментом, представляя собой параметр отбора при тестировании.

Подытоживая изложенное выше, можно сказать, что с понятием индивидуальной рациональности можно работать, если создать такие эмпирические приемы, которые позволяли бы устанавливать, ведут экономические агенты себя так, как ожидалось (т. е. в соответствии со стимулами, задаваемыми правилами игры), или же их поведение отклоняется от ожидаемого – то ли потому, что вести себя рационально невыгодно (что говорит о плохо спроектированных правилах), то ли потому, что агенты неспособны к рациональному поведению несмотря на желание ученых-обществоведов. Глядя на проблему под таким углом, можно утверждать, что постмаржиналистское стремление объяснять индивидуальное поведение на самом деле представляет собой попытку смоделировать, что делали бы люди, если бы они поступали в соответствии с более или менее произвольно определенной функцией полезности, и, что более важно, если бы они проявляли постоянную склонность к игнорированию честности, деонтологических принципов, доверия и сотрудничества. Но это тоже, разумеется, является лишь ограничениями данного методологического выбора.

Возможно, не случайно, что когда экономисты мейнстрима, воспринимая самих себя чересчур серьезно, создают организации для проведения в жизнь экономической политики, призванной компенсировать нерациональное поведение и таким способом получать «оптимальные» результаты, то на самом деле они подрывают бесценные компоненты личности человека, такие как доверие и честность. Говоря это, мы не отрицаем, что нарушение доверия и ложь ведут к ущербу, который можно определить количественно. Однако мы хотим подчеркнуть: если источником доверия и честности является моральный кодекс, не имеет смысла задумываться о цене, при которой подобные поведенческие правила могут быть нарушены. Ведь если лицо, отвечающее за разработку и реализацию экономической политики, вводит некую систему регулирования (формальные правила, подкрепленные значимыми санкциями), то нарушение доверия и поведение, противоречащее нормам морали, получают цену (в размере ущерба от санкций) и де-факто становятся признаваемыми, поскольку известна цена, которая может быть уплачена[92 - См., например, [Gneezyy and Rustichini, 2000], [Cardenas et al., 2000], [Fehr and List, 2004].]. Иначе говоря, в отсутствие подобной политики имеют место ситуации, когда не существует никакого размена между рациональным действием и нарушением деонтологического принципа: «…вы не должны лгать, поскольку лгать плохо всегда, вне зависимости от чего бы то ни было». Однако, если такая политика существует, ложь больше не является чем-то, что категорически исключено – она становится просто очень дорогой вещью. В этом случае выбор между тем, говорить ложь или правду, становится всего лишь вопросом рационального выбора, и разрыв между рациональностью и осознанностью уменьшается. Короче говоря, и это звучит парадоксально, наличие значимой разницы между осознанностью и рациональностью делает почти неприемлемой разработку и реализацию мер экономической политики, относящихся к регулированию. Вместе с тем, как только политика возникла, она вносит свой вклад в ликвидацию указанной разницы, делая регулирование обоснованным.




3.3.4. Социальная и групповая рациональность


Если концепция рациональности не является удовлетворительной ни в рамках объяснительной, ни в рамках нормативной парадигмы, и если она не подходит для работы с экономико-теоретическими проблемами, порождаемыми индивидуальным поведением, то что можно сказать о пригодности этой концепции в контексте социального взаимодействия? Можем ли мы принять концепцию осознанности для уровня индивидуального поведения и тем не менее выдвинуть довод в пользу рациональных взаимодействий в рамках какой-то общности людей?

Ответ и на этот вопрос тоже в конечном счете зависит от нашего понимания человеческой природы. Сегодня экономисты-теоретики полагают, что индивиды, вообще говоря, являются эгоистами. Как указывалось ранее, мейнстрим со всей определенностью признает, что эгоизм может быть преодолен либо по стратегическим соображениям[93 - Выгоды могут быть иллюзорными, если принять во внимание реакцию другой стороны, так что более предпочтительным может оказаться квазиоптимальное решение (a second-best solution).], либо потому, что перевесит генетический интерес, и приоритет будет отдан благополучию и репродуктивным шансам чьих-то генов[94 - См. [Williams, 1966] и [Dawkins, 1976]. Разумеется, эти «отклонения» также содержат несколько явлений, дорогих сердцу экономиста-теоретика, специализирующегося на бихевиористской экономике.]. Но так или иначе, в целом экономико-теоретическое научное сообщество пока что придерживается предположения об имманентной эгоистичности человека (принцип «вначале я») и ограничивает применимость упомянутых стратегических и генетических гипотез остаточными явлениями, т. е. фрагментами реальности, не объясненными «обычной» теорией. Экономисты, занимавшиеся этой проблемой, разработали для описания данной конкретной ситуации ряд специальных «стратегических» моделей с тем, чтобы пролить свет на явление, объяснить которое не помогли более простые теоретико-игровые конструкции. Генетические факторы обычно объединялись с другими и фигурировали в составе суммарной «статистической ошибки» вместе с инстинктами, ошибочными психологическими побуждениями и животным началом. Так или иначе, в отношении выражения «социальная рациональность» можно было бы заключить, что оно фактически лишено смысла.

Имеется, однако, и альтернативный взгляд на феномен социальной рациональности. Этот подход подчеркивает значение той компоненты человеческого поведения, которая связана с наследственностью, и утверждает, что индивиды представляют собой продукт эволюционного процесса, являющегося неотъемлемой частью процесса генетического наследования, возможно дополненного процессом усвоения опыта[95 - Эта точка зрения отсылает нас к той роли, которую родители, друзья, коллеги и те, кто воздействует на общественное мнение, играют в формировании наших деонтологических принципов и – в более общем плане – нашего поведения.]. Это генетическое наследие включает в себя несколько элементов, но для наших целей нужно выделить три из них: а) индивиды склонны увеличивать свои шансы на успех посредством проживания в группах (противоположный выбор – изолированное проживание); б) основой групп является сотрудничество, которое может быть укреплено формальными и неформальными правилами; в) обычно бывает выгодно стремиться сделать нечто, если цель получила одобрение группы. Если партнер реагирует так, как это ожидалось, создаются новые элементы благосостояния, но, даже если дело провалилось вследствие недобросовестности, обмана или небрежности партнера, репутация инициатора действия в группе все равно укрепляется, и групповая солидарность может отчасти компенсировать причиненный ущерб.

Если взглянуть на проблему под таким углом, то концепция социальной рациональности больше не кажется пустой. На самом деле имеются три разных значения этого понятия, в соответствии с которыми экономической политике можно придать различное содержание. Можно следовать ортодоксальному подходу и считать, что целью социальных взаимодействий является получение заданного набора последствий, так что социальная рациональность фактически означает инструментальную рациональность, необходимую в процессе достижения социально желательной цели. В этом случае разработка и реализация экономической политики берет на себя традиционные функции социалистического государства. Во-вторых, можно отдавать предпочтение эволюционистской интерпретации и полагать, что первичным и вторичным назначением взаимодействия является, соответственно, богатство и благополучие. В этом случае роль экономической политики становится неоднозначной. Можно считать, что сила группы в конечном счете зависит от предпринимательских качеств ее членов, от их склонности к риску, от их умения брать на себя ответственность, от их способности уважать права собственности и воздерживаться от насилия. В совокупности все эти качества определяются как система свободного рынка, однако они же позволяют возникнуть минимальному государству или даже, возможно, патерналистскому государству, которое должно определять, кто из экономических агентов и отраслей станет победителем, а кому суждено оставаться на вторых ролях и поддерживать первых во имя благополучия группы в целом. С другой стороны, приоритет может быть отдан сплоченности группы. В этом случае экономическая политика должна будет принуждать к своего рода обязательной солидарности, позволяющей избежать «социальной напряженности», обеспечивающей гладкое протекание экономических процессов и позволяющей сформировать единый фронт против внешнего агрессора: в прошлом – против завоевателей, сегодня – против успешных конкурентов. В-третьих, может быть избрана более радикальная доктрина, в рамках которой проводится различие между социальной рациональностью и групповой рациональностью, с тем чтобы в конце концов совершенно отказаться от последней. Социальная (или экономическая) рациональность определяет продуктивный обмен, которым заняты индивиды в порядке добровольных взаимодействий. Такое взаимодействие может потерпеть неудачу – либо если институциональные издержки окажутся слишком высоки[96 - См. материал главы 6 (разделы 6.3.2 и 6.3.3).], а репутационные издержки, наоборот, низки, либо когда ослаблена генетически заложенная склонность к риску, присущему попыткам начать делать что-либо и сотрудничать с другими людьми в условиях плохо определенных формальных правил. В отличие от этой (социально-экономической рациональности) рациональность групповая концентрируется на процессе, посредством которого достигается коллективный результат, а не на процессе, в ходе которого осуществляется обмен. Отказ от концепции групповой рациональности означает согласие с фактом институциональной конкуренции и с тем, что люди больше не принуждаются к использованию институтов, специально созданных для достижения коллективной цели и/или для выполнения закрытого общественного договора[97 - Общественный договор представляет собой соглашение между индивидом и организацией, обслуживающей ряд индивидов (см. [Jouvenel (1945), 1993, ch. 2], [Жувенель, 2010, гл. 2]). Такой договор является «открытым контрактом», если имеет место свобода выхода (и, возможно, также свобода входа). Он называется «закрытым контрактом», если считается принятым по умолчанию (по факту рождения или места жительства), а издержки выхода из него существенно или запретительно высоки. В общем случае теория общественного договора применяется к контрактам закрытого типа (об этом см. также главу 5).]. Этот последний вариант, очевидно, тоже согласуется с мировоззрением свободного рынка, в соответствии с которым понятие социальной рациональности в своей основе содержит идею снижения издержек добровольных взаимодействий.




3.4. Следствия из индивидуальной и социальной рациональности



Изложим простым языком выводы из приведенной нами к настоящему моменту аргументации. Разработка и реализация экономической политики предполагает достижение коллективных целей, не зависящих от добровольного обмена между индивидами. Такие цели можно ставить и пытаться достичь, только если не принимать во внимание неопределенность. Более того, такие цели могут признаваться справедливыми, только если они будут основываться на некой разновидности групповой рациональности, либо если априори предполагается, что выбор общества имеет деонтологический приоритет над индивидуальной рациональностью, либо вследствие признания того, что, поскольку индивиды часто способны на внутренне противоречивое, если не саморазрушительное поведение, определенное вмешательство необходимо. В этой связи может быть рассмотрен ряд понятий, проблем и явлений, таких как понятие ограниченной рациональности, проблема безбилетника, такие явления, как альтруизм и культура. Все они рассматриваются в соответствующих подразделах ниже.




3.4.1. Об ограниченной рациональности


Мы уже отмечали, что принцип рациональности подразумевает, что индивиды осуществляют выбор в ситуации, когда они знают об имеющихся у них возможностях и имеют совершенно ясное представление о последствиях своих действий. Однако реальный мир отличается от этой идеальной картины, поскольку в большинстве случаев индивиды предпочитают не приобретать и/или не обрабатывать все данные, необходимые для принятия решения, основанного на полной информации. Это происходит, когда получение информации обходится дорого, или когда ее сбор требует больших затрат времени, или когда данных слишком много и они не могут быть быстро обработаны и поэтому соответствующее действие должно быть отложено. В таких случаях прибегают к совершенно произвольным решениям и полагаются на привычную рутину в качестве средства, позволяющего заменить критерии, руководствуясь которыми можно производить быструю оценку ситуации и действовать в соответствии с ней[98 - Токвиль заметил это почти двести лет назад, когда писал об американцах.]. Поскольку «ясность» представляет собой стандартный критерий, выработанный в ходе эволюционного отбора[99 - См. [Schlicht, 1998]), где проводится различие между ясностью (clarity) (критерий, в соответствии с которым выбирается тот или иной инструмент) и выяснением (clari?cation) (психологическим предпочтением, которое человек отдает определенности).], эти правила и поведенческие шаблоны (рутинные процедуры повседневного поведения) обычно просты. «Не трать больше определенного количества денег и времени на получение потенциально пригодной информации», либо «следуй за толпой», «либо доверяй экспертам» (особенно, если это такие эксперты, которых отобрали и благословили средства массовой информации).

В этом суть понятия ограниченной рациональности, которое показывает, почему эффективно не быть полностью рациональным.

Хотя очевидно, что решение, принятое информированным субъектом, ведет к лучшим результатам, чем блуждание в темноте, однако в действительности принятие доктрины ограниченной рациональности означает признание следующих утверждений: индивид неспособен структурировать платежную матрицу и оценить ее элементы; люди предпочитают скорее совершать «рациональные ошибки», чем следовать альтернативным процедурам принятия решений, таким как эмоции, деонтологические ограничения или генетически обусловленные импульсы. Иногда рациональные ошибки случайно распределены, иногда они являются систематическими (в особенности в случае стадного поведения, имеющего место под влиянием средств массовой информации или властей). Для наших задач более важно, однако, что ограниченная рациональность представляет собой терминологическую подмену, посредством которой индивиды оказываются включенными в парадигму рациональности, несмотря на присущую им склонность ошибаться. В частности, концепция ограниченной рациональности позволяет индивидам отклоняться от ожидаемых решений, и при этом никто не подвергает сомнению их мудрость[100 - Для полноты стоит отметить, что предположение об ограниченности рациональности отличается от предположении об ограниченности информации и знания в двух отношениях. Во-первых, ограниченная рациональность предполагает, что индивид знает ex ante, какая информация должна быть получена и обработана, и намерено отказывается от всего остального. Кроме того, в жесткой версии также предполагается, что вследствие неопределенности могут иметь место ошибки, но в среднем их воздействие взаимно погашается. Обе гипотезы также подвергались критике и со стороны приверженцев традиционной точки зрения. Чтобы знать, какой информацией нужно располагать, действующий индивид с необходимостью должен быть идеально информирован. Но для этого он должен обладать совершенной рациональностью. Более того, не никакой причины полагать, что последствия неопределенного события равномерно распределены вокруг некоторой нулевой средней. Если бы это было так, принятие соответствующих решений сталкивалось бы с риском, а не с неопределенностью. Поэтому концепция ограниченной рациональности имеет отношение не к человеческой деятельности, а к моделированию или к приемам преподавания.]. Последнее по порядку, но не по важности, что нужно сказать об ограниченной рациональности – она предоставляет политической власти возможность заниматься не только пропагандой, распространяя информацию, но и производить правильные виды информации, придавая новую форму имеющимся платежным матрицам (что позволяет избегать ошибок), и создавать агентства и институты, помогающие экономическим агентам вести себя так, как будто они являются полностью рациональными.

Не приходится удивляться, что вышеизложенное плохо сочетается с субъективистской точкой зрения, согласно которой различие между рациональным и ограниченно рациональным просто не является значимым и/или имеющим отношение к делу. В рамках субъективистского подхода критически важным понятием в действительности является осознанность, дополненная критерием, позволяющим отбирать удовлетворительные варианты, которые движут человеческую деятельность, осуществляемую в режиме проб и ошибок. Именно здесь коренится источник ошибок – не в рациональности и не в ограниченной рациональности. Индивиды, конечно же, обладают лишь ограниченными способностями усваивать и обрабатывать информацию, и подчас они достигают таких результатов, которые ex post оказываются «неправильными» решениями. Пока что введение в научный оборот упрощенных функций полезности и оптимизационных процедур, оправдываемых указанными ограничениями, не смогло по-настоящему объяснить человеческое поведение. В лучшем случае они описали его, как свидетельствует концепция выявленных предпочтений Пола Самуэльсона. Теперь позвольте перейти к изучению того, как эти соображения воздействуют на наше понимание проблемы безбилетника, альтруизма и культуры.




3.4.2. Проблема безбилетника


Для оправдания вмешательства государства в экономику используется также явление, известное как эффект или проблема безбилетника, под которой понимается использование некоего общего ресурса без оплаты (free riding). На сей раз имеет место апелляция к справедливости. Если излагать ситуацию простыми словами, то безбилетный проезд имеет место, когда A извлекает выгоды из существования блага, производимого B, не платя за это B или не участвуя в пропорциональном разделении производственных затрат (см. [Breton, 1996]). Это происходит всегда, когда B осуществляет деятельность, которая реально может увеличить благосостояние A, и когда – одновременно с этим – готовность A платить не влияет и не может влиять на решение B осуществлять свои действия: либо потому, что B безразлично благосостояние A, либо потому, что А и B не удалось заключить контракт (и таким образом, от А нельзя требовать оплаты). Это происходит, например, когда А идет мимо прекрасного дворца XV в. и наслаждается его видом, либо когда он каким-то образом оказывается в автомобильном салоне, где получает возможность полюбоваться дизайном выставленного там автомобиля «Феррари», который никогда не сможет приобрести[101 - Конечно, ни в одном из этих случаев не предполагается, что А задумал пройти мимо дворца или специально посетить автосалон, т. е. что эти визиты были достаточно важны для него, чтобы затронуть его планы на день. В противном случае такие визиты имели бы статус «предельных» или принадлежали бы к предельному подмножеству решений. Осознанное решение по использованию времени в течение дня состоит в том, чтобы оказаться в состоянии посетить автосалон (действительное место назначения) или чтобы иметь возможность одновременно с этим купить мороженое в близлежащем кафе. Когда речь идет о предельных решениях, ситуация безбилетника более не существует в полном объеме, но может иметь место лишь частично. В ситуации частичного безбилетника A бесплатно пользуется благом, созданным B, поскольку А ничем не пожертвовал, чтобы заплатить B. Однако А должен тем не менее отказаться от выгод, которые он имел бы, если бы предпочел распорядиться своими ресурсами (включая время) иначе, чем он распорядился ими, потратив их на получение удовольствия от блага B.]. Вообще говоря, экономико-теоретическое содержание этих ситуаций будет различным, в зависимости от того, на какую концепцию – редкости или рациональности – делает упор исследователь. Если рассматривать проблему безбилетника в свете концепции редкости, то все явления, предполагающие бесплатное пользование благом, сопровождаются нулевыми предельными издержками, которые несет лицо, предоставляющее такое благо, и поэтому подобные явления «безбилетного проезда» должны быть проигнорированы как таковые – и нормативной, и дескриптивной экономической теорией – поскольку дары с нулевыми предельными издержками никак не сказываются на редкости. Тот факт, что этот дар преподносится ненамеренно, не имеет отношения к сути проблемы. Помимо всего прочего, безбилетник не нарушает ничьих индивидуальных прав[102 - Особенно это наглядно обнаруживается в ситуации полностью свободного рынка, когда эти права воплощаются в принципе свободы от вмешательства, который включает в себя неприкосновенность личности и свободу контрактов, и в качестве базового условия подразумевает существование прав собственности. Более детально проблема соотношения между редкостью и правами собственности анализируется в главе 6, в частности в разделе 6.4.]. Конечно, B может быть недоволен «безбилетным проездом», осуществленным A, однако зависть и фрустрация едва ли являются источником прав и моральных стандартов[103 - Зависть (или явление более общего порядка – личное ощущение несправедливости) совершенно определенно помогает объяснить поведение экономических агентов. Как отмечалось в тексте, B может сердить мысль о том, что A систематически получает выгоду не платя за нее, так что в конце концов B, как доказывают игры с переговорным процессом, включающим ультиматум, может решить остановить производство блага, несущего эти выгоды. С экономико-теоретической точки зрения это является реалистичным и имеющим отношение к делу вариантом, поскольку объясняет человеческое поведение и учитывает тот факт, что некоторые товары и услуги более не производятся, или тот факт, что B способен найти способ, чтобы исключить A из числа потребителей. Однако в силу того, что зависть представляет собой нечто вроде личного ощущения справедливости, этот вариант поведения, скорее всего, не будет сопровождаться нормативной реакцией других людей. Он будет морально оправдан, только если введено легитимное понятие социальной справедливости.].

Картина изменится, если забыть, что рациональность представляет собой всего лишь полезный преподавательский прием либо рабочую гипотезу, используемую при построении моделей и осуществлении прогнозных расчетов, и приписать ей статус базового условия экономической деятельности человека. Тогда, поскольку естественное право на свободное поведение будет применяться только к рациональным людям, иррациональное поведение уже само по себе будет означать, что человек, действующий таким образом, более не является человеком и поэтому утрачивает свое естественное свойство – быть свободным. Если взглянуть на проблему под этим углом, то ключевой вопрос, конечно же, состоит в том, можно ли квалифицировать безбилетника как иррационального человека. Обычно ответ на этот вопрос является отрицательным, если ситуация оценивается с точки зрения индивидуальной рациональности: последовательно логичное поведение не предполагает соответствия какому-либо конкретному понятию индивидуальной справедливости – A не может стать иррациональным только потому, что B ему завидует. Однако ответ на этот вопрос будет положительным, если при оценке того, соответствует ли поведение того или иного индивида природе человека, в качестве стандарта используется групповая рациональность. Согласно коллективистской установке люди просто обязаны сотрудничать, даже если они не хотят этого, – либо для их же собственного блага, либо во имя общего интереса. Иными словами, поскольку эффект безбилетника порождает недопроизводство полезных товаров и услуг (в нашем примере – автомобильных салонов «Феррари»), то консеквенциализм частичного равновесия (partial-equilibrium consequentialism) гарантирует, что безбилетников заставят платить за то, чем они, как предполагается, наслаждаются, пока не будет достигнуто оптимальное значение выпуска[104 - Доктрина частичного равновесия является одновременно и критически важной, и вводящей в заблуждение. Она является критически важной, поскольку устраняет проблему сравнения желательности того, что производится, и того, чем нужно пожертвовать для того, чтобы это производилось. Она вводит в заблуждение (будучи ошибочной), так как, устраняя вышеназванную проблему, она уклоняется от проблемы редкости.]. Если они вдруг уклоняются от «сотрудничества» (т. е. от оплаты), они теряют свое человеческое качество и на этом основании могут стать объектом легитимного принуждения.

Итак, представляется, что вся эта дискуссия о релевантности эффекта безбилетника сводится к необходимости решить: что важнее, индивидуальные свободы или оценивание плановиком общего интереса? Индивидуальная справедливость или представления правителя о социальной справедливости? Агент B вполне может почувствовать себя плохо от одной мысли, что агент A увеличивает свое благосостояния, тогда как он (агент B) несет все связанные с этим издержки. Если моральный кодекс подчинен принципам, которыми руководствуется соответствующее сообщество, тогда B вполне может чувствовать, что имеет право на законных основаниях предпринять соответствующие действия. Но если этика принимает во внимание индивидуальное поведение, то B должен будет обуздать свою зависть по адресу A, удовлетворившись тем сочувствием, которое он сможет получить от других членов сообщества.

Мы должны теперь хотя бы бегло коснуться еще двух моментов, имеющих значение в контексте проблемы групповой рациональности. Один из них имеет отношение к доктрине моральности, а другой, наоборот, к консеквенциализму. Во-первых, никто не станет отрицать, что проблема безбилетника в конечном счете связана с понятием дополнительного блага. Действительно, неприязнь по адресу безбилетников обычно объясняют тем, что они получают дополнительные выгоды, т. е. потребляют некий излишек, которого не заслуживают[105 - Когда общественное мнение судит об излишке производителя (прибыли), который воспринимается как некий «остаточный» элемент и на этом основании трактуется как результат «эксплуатации», выражения становятся более резкими. В работе [Kahneman et al., 1986] предлагается ряд примеров восприятия справедливости и политики ценообразования в различных обстоятельствах. Разумеется, постулирование тождества между несправедливым излишком и прибылью не вполне корректно, поскольку прибыль есть вознаграждение за предпринимательский акт. Но в мире, где имеется экономика без времени, предпринимателей не существует. См. об этом в предыдущей главе, а также ниже (в главе 8).]. Однако сама концепция благосостояния предполагает, что безбилетники существуют всегда: не может существовать никакого благосостояния, если то, что мы получаем, в точности компенсируется теми жертвами, которые мы несем, и теми благами, от которых мы должны [для этого] отказаться. В действительности отсутствие «бесплатных завтраков» означало бы, что нам все равно, жить в полной нищете, покончить жизнь самоубийством (здесь мы не принимаем во внимание религиозные запреты) или зарабатывать 1 млн долл. в год. Если бы «бесплатных завтраков» не существовало, нечего было бы перераспределять. Как следствие, все правила и меры регулирования, основанные на понятии несправедливого, или «неконкурентного» ценообразовании, представляют собой результат политически мотивированных и по необходимости произвольных решений по поводу распределения «бесплатных завтраков» между индивидами.

Из этого следует, что меры экономической политики, направленные против «безбилетников», имеют отношение не к абстрактному понятию справедливости и не к борьбе с антисоциальным поведением. Они отличаются от простого перераспределения тем, что в случае признания существования эффекта безбилетника от жертвы политики, вдохновленной принципом предположительно существующей социальной справедливости, требуют вернуть товары и услуги, которые эта жертва получила бесплатно (или заплатить за них). Но не существует никакой априорной причины полагать, что чистые выгоды, удерживаемые прохожим, который восхищается фасадом XV века и уплачивает налог на его содержание, будут выше, чем у пользователя интернета, который платит 20 долл. в месяц за право неограниченно бродить по сети и к которому не пристает никакой сборщик дополнительных налогов. Более общее утверждение состоит в том, что довольно трудно сформулировать моральные принципы, призванные обеспечить справедливое перераспределение прав собственности на дополнительное благо, которое, как считается, «никто не заслуживает». Более того, можно задаться вопросом, а почему именно B должен быть вознагражден за выгоды, получаемые другими, даже если этот автор и/или продюсер ничего не сделал для возникновения такого эффекта и никогда не имел своей целью предоставить эти преимущества A («безбилетному» получателю выгод)[106 - Очевидно, ситуацию «безбилетного проезда» можно преобразовать в экономическую сделку. Именно это происходит, когда интернализуется положительная экстерналия, т. е. когда B решает заставить A платить за вход в салон по продаже «Феррари». После это внеэкономическое действие становится экономическим вопросом. Однако, когда такое происходит, излишек никуда не исчезает – он просто получает другое название.]?

Очевидно, что в противоположность этому меры экономической политики, направленные на интернализацию эффекта безбилетника, базируются на более твердых основаниях, когда эти основания имеют консеквенциалистский характер, поскольку нельзя отрицать, что если соответствующая ситуации функция коллективной полезности определена и если частные полезности измеримы и сопоставимы, то социальный плановик действительно может оценить, слишком велик или слишком мал объем производства данного блага. Необходимо, однако, также заметить, что последовательная логика требует полномасштабного планирования, а не просто следования утилитаристской концепции, поскольку как только «безбилетника» (или в более общем случае бенефициара, удерживающего дополнительную выгоду от пользования дополнительным благом) попросят заплатить во имя эффективности, он будет принужден уменьшить свое потребление данной типичной корзины товаров и услуг. В дополнение к этому предполагается, что он потребляет какое-то количество единиц общественного блага, которые его вынудят оплачивать, оправдывая производство этого блага, даже если его фактическое потребление мало или вообще не имеет места[107 - В реальном мире то же самое имеет место в случае общественно полезных благ (merit goods), даже при том, что у них соответствующие свойства выражены гораздо слабее, поскольку такие блага в общем случае конкурируют между собой и могут уходить с рынка. Действительно, трудно отделаться от ощущения, что в реальном мире оплата потребленных общественных благ представляет собой лишь предлог для налогообложения вообще и имеет мало общего (или не имеет его совсем) с интернализацией положительных экстерналий.]. Иными словами, лицо, ответственное за экономическую политику, не сможет ограничиться измерением того, насколько велики выгоды данного конкретного индивида от наличия положительных экстерналий, и принуждением его к оплате. Социальный плановик должен будет также точно установить оптимальные количества каждого блага, которые должны быть произведены, так чтобы максимизировать общественное благосостояние вне зависимости от индивидуальных полезностей, а уже затем использовать утилитаристский критерий для организации финансирования, необходимого для субсидирования производства.

В заключение скажем, что дискуссия по проблеме безбилетника доказывает: требование последовательно руководствоваться логикой не оставляет возможности для третьего пути. В одном из крайних случаев мы имеем дело с человеческой деятельностью, основанной на осознанных действиях индивидов, что образует фундамент рыночной экономики. Когда поведение «безбилетников» является демонстративным или слишком заметным, оно может вызывать зависть и провоцировать громкий протест. Все это может иметь социологическое измерение и влиять на взаимодействия (потенциал сотрудничества), но этим вряд ли можно оправдать вмешательство государства в экономику. В другом, противоположном крайнем случае мы используем подход, в основе которого лежит концепция рациональности, которая становится операционально значимой, только если эта рациональность фактически является групповой рациональностью. Но в таком случае экономическая политика превращается в командную систему, которая функционирует под руководством более или менее изощренной версии общей воли.




3.4.3. Альтруизм мнимый и альтруизм подлинный


Другим критически важным качеством человека, заслуживающего уважения и свободы, обычно считается альтруизм. Если понимать его буквально, альтруизм не занимает какого-то значимого места в экономической теории, за исключением тех ее фрагментов, которые имеют отношение к идее рациональности. Никто не отрицает, что индивид может намеренно действовать к выгоде других людей даже тогда, когда он приблизительно или определенно знает, что бенефициар этой деятельности никогда не сделает ничего взамен, не говоря уже об оплате. Очевидным примером альтруизма является благотворительность, осуществляемая на началах анонимности. Тем не менее многие из тех, кто упоминает альтруизм в качестве объяснения поведения, отклоняющегося от преследования материальных эгоистических интересов, в конце концов признают, что альтруистическое поведение вознаграждает также и то лицо, которое ведет себя альтруистичным образом. Так, фигура беспристрастного наблюдателя, изображенная представителями шотландского Возрождения, побуждала человека вести себя порядочно по отношению к другим людям, даже в тех случаях, когда отказ от такого поведения не сопровождается никакими формальными санкциями[108 - Нужно понимать, что согласно нормам шотландского Возрождения, беспристрастный наблюдатель не просто воплощал типичные для сообщества правила игры. И «непредвзятые третейские судьи» Френсиса Хатчисона, и «беспристрастный наблюдатель» Адама Смита отражали индивидуальное понимание того, что является правильным, потому что обе эти фигуры соответствовали неким абсолютным стандартам и пользовались уважением членов того сообщества, к которому принадлежали сами.]. Но, разумеется, данное представление предполагает, что неумение вести себя как следует порождает наказание (в виде чувства вины или стыда). Следовательно, на самом деле альтруизм представляет собой способ избежать психологической боли, генерируемой «эгоистическим» и/или нечестным поведением.

В иных случаях человек может быть альтруистом потому, что ему нравится идея улучшения чьего-то положения (альтруизм великодушного человека), или потому, что ему нравится получать благодарность (альтруизм тщеславного человека)[109 - Мы не рассматриваем здесь явление «возмездного альтруизма» (см. [Trivers, 1971]), когда индивид действует альтруистически, так как ожидает компенсации за то, что он делал добрые дела. По нашему мнению, это явление относится не к альтруизму, а к транзакции, для которой характерна неопределенность структуры оплаты. См. также обзор различных форм альтруизма, встречающихся в литературе, приведенный в сборнике [West et al., 2007].]. Так или иначе, трудно отрицать, что и великодушные, и тщеславные индивиды получают удовольствие, наблюдая результаты своей деятельности. Таким образом, с учетом вышесказанного, ясно, что альтруизм делает лучше и их положение тоже. Тот факт, что великодушие встречает одобрение общества, а тщеславие порицается, в контексте проблемы осознанности/рациональности[110 - Это, конечно, не исключает того, что многие действия, продиктованные тщеславием, маскируются под проявления великодушия.]не имеет никакого значения.

В рамках другого подхода на первый план выходят те элементы поведения, которые сформированы в процессе эволюции – индивиды осознают важность репутации и знают, что альтруистическое поведение представляет собой способ увеличить значимость и авторитет человека в сообществе. Альтруизм может быть результатом осознанного, рационального поведения (как это имеет место в случае, когда мотивом альтруизма является тщеславие), но может быть также и инстинктивной реакцией, автоматическим ответом, который появился в ходе эволюции в результате процесса отбора[111 - В недавней работе [Beraldo and Sugden, 2010] было предложено простое, но вместе с тем убедительное объяснение того, почему люди не руководствуются краткосрочным эгоистическим расчетом, а прибегают к сотрудничеству, даже тогда, когда они знают, что могут быть обмануты другой стороной. Они делают это, потому что знают – кооперативные сообщества превосходят коллективы, образованные эгоистичными индивидами или семьями. Следовательно, склонность к сотрудничеству обусловлена генетически – эволюция отобрала индивидов с инстинктом сотрудничества. Эта весьма убедительная догадка помогает понять, почему индивиды отказываются от близорукой версии индивидуальной рациональности, делая дилемму заключенного нерелевантной, почему они идут на риск и пытаются сотрудничать. Но все же, строго говоря, эта концепция объясняет такое явление, как сотрудничество, а не альтруизм.]. Марголис в [Margolis, 1982, p. 11, 15, 21] определяет такой инстинкт как априорное стремление к справедливому разделу [ресурса], которое, по его мнению, должно включаться в новую парадигму рациональности, призванную отражать присущее человеку от природы «чувство социальной ответственности». Эта гипотеза о существовании инстинкта справедливого раздела используется для объяснения спонтанного производства общественных благ и даже для объяснения зарождения государства, которое, по мысли автора этой конструкции, избавляет индивида от тягот решения по поводу того, как ему реализовать свой альтруизм с максимальной результативностью (см. [Margolis, 1982, p. 123]). Схожим образом – и во многих отношениях схожим с тем, что имеет место в рамках парадокса избирателя[112 - См. [Caplan, 2007], [Каплан, 2012]. Парадокс избирателя состоит в том, что люди голосуют, – несмотря на то что издержки голосования (сбор всей необходимой информации и затраты времени на физическое появление у избирательных урн) намного превышают выгоды от голосования, связанные с вероятностью того, что именно их голос определит итоги голосования. Этот парадокс обычно объясняется удовольствием, которое люди получают, демонстрируя, что они представляют собой часть политического сообщества (демонстрация приверженности общественному договору), и от участия в игре, в которую играет и которую признает все общество (конформизм, возможно оппортунистический). Это также объясняет, почему покупка и продажа голосов обычно вызывают такое негодование и презрение, несмотря на «рациональность» таких действий.]– альтруизм можно также трактовать и как способ, посредством которого индивид порождает у себя чувство гордости от принадлежности к группе и подтверждает в своем собственном сознании наличие тесной связи с сообществом.

Все вышеизложенные соображения фактически исходят из того, что осознанного и подлинного альтруизма не существует: он либо приносит индивиду удовлетворение, либо является генетически обусловленным (т. е. чуть ли не вынужденным). Иными словами, хотя в литературе по данному вопросу не отрицается тот факт, что люди могут осознанно и добровольно выбирать оказание помощи и совершение добрых дел для других людей[113 - Конечно, оба эти прилагательных – осознанный и добровольный – фиксируют различие между альтруистическим поведением и положительными экстерналиями.], там принимается без доказательств, что различные объяснения альтруизма выводятся из внутренней потребности, в основе которой лежит либо рациональный расчет, либо инстинкт, порожденный эволюцией. Мы называем этот тип «эгоцентричного» альтруизма мнимым альтруизмом.

Хотя указание на наличие этих («эгоистических» и «инстинктивных») компонент в альтруистических проявлениях вполне обоснованно, мы рискнем предположить, что имеют место и другие факторы, и что возможна также и другая разновидность альтруизма, а именно «подлинный альтруизм». Мы утверждаем, что в отличие от мнимого альтруизма мотивом подлинного альтруизма является идеология, которая, будучи однажды воспринята, становится частью психологического паттерна[114 - Уилсон в [Wilson, 1975] называет это жестким альтруизмом (hard-core altruism), отличие которого от подлинного альтруизма состоит в том, что первый является генетически обусловленным (мы запрограммированы вести себя таким образом), тогда как второй – приобретенным (мы осознанно решаем, что нечто должно быть сделано, вне зависимости от того, что именно). Следуя [Harsanyi, 1955], Сен в [Sen, 1977] провел различие между «симпатией» (вы чувствуете себя довольным, когда знаете, что доволен некто другой) и «приверженностью» (commitment) (вы вынуждены действовать, так как убеждены в том, что ваш долг состоит в том, чтобы осуществить (или остановить) нечто, что вы считаете правильным (неправильным). В [Bacharach, 1999] развивается другой подход (мотив команды, team reasoning), согласно которому индивид думает о себе как о члене группы и уподобляет свои действия тому, что должен делать любой член группы в интересах группы. Следовательно, его действия будут такими, которые предписал бы осуществлять во благо группы ее руководитель.]. В частности, идеология воздействует на то, что именно люди считают деонтологически должным и социально допустимым (что именно, как неявно предполагается, должен делать человек, чтобы реализовать свою природу), а также на те связи, которые удерживают индивидов вместе, в составе некоего сообщества, включая безвозмездную взаимовыручку. С этой точки зрения, подлинный альтруизм включает в себя такие ситуации, которые не характеризуются ни генетической, ни сентиментальной связью между дающим и бенефициаром, и в которых дающий тем не менее стремится действовать с единственной целью – соответствовать своему собственному этическому кодексу, своему понятию о справедливости и честности.

Общая идея подлинного альтруизма довольно проста, и она включает в себя два утверждения. Во-первых, все индивиды рождаются с инстинктами и психологическими паттернами. С течением времени инстинкты и психологические паттерны изменяются по мере того, как одно поколение сменяет другое, трансформируясь в ходе процессов эволюционного отбора[115 - Множественное число («процессы») является важным. Могло существовать несколько долгосрочных эволюционных процессов, в соответствии с которыми «плохие» способы думать вели к неэффективным институтам и/или замедляли экономический рост. В этих условиях слабейшие сообщества в конце концов захватывались более сильными группами, сформированными «более совершенными» психологическими паттернами. В противоположность этим процессам, можно наблюдать также краткосрочные эволюционные процессы, когда преобладающее влияние имеют «плохие» группы, что происходит в результате действия идеологий, которые оправдывают, например, насилие и предательство.]. Возможно, эти процессы отвечают даже за роль и характеристики внутреннего судьи, хотя само понятие осознанности предполагает, что мы не всегда следуем нашим инстинктам и психическим импульсам. Наоборот, мы часто корректируем наши побуждения, мы приспосабливаемся к обстоятельствам и передаем наши адаптивные рутинные поведенческие приемы нашим друзьям и детям. Во-вторых, психологические паттерны могут также испытывать на себе воздействие идей. Идеи не только изменяют способы, которыми люди формируют свои предпочтения, но, что более важно, они также оказывают влияние на ценностные суждения людей, на их представления о добре и зле, о справедливом и несправедливом, о честном и нечестном (внутренний судья).

Подлинный альтруизм порождается вторым набором явлений. Это не автоматическая реакция и не проявление неконтролируемых инстинктов, а наоборот – результат работы психологического паттерна, порождающего потребность вносить свой вклад в общее благосостояние, поскольку мы осознаем, что в этом состоит наша природа и наша роль в обществе. В этих условиях неисполнение предписания быть альтруистом не подвергается санкциям и не приводит к боли, а ощущается нами как предательство нашей собственной природы[116 - Разумеется, в той связи можно упомянуть термин «вина» или опять сослаться на роль внешнего (непредвзятого) наблюдателя, хотя вышеупомянутая шотландская версия может запутать, поскольку в «Теории нравственных чувств» непредвзятый наблюдатель Адама Смита включает и внутреннее деонтологическое побуждение, и стремление получить одобрение других членов сообщества. Но вместо этого мы предпочитаем проводить различие между ролью, которую играет гипотетический внешний наблюдатель, и той, которую играет (равным образом гипотетический) внутренний судья. Когда речь идет о мнимом альтруизме, внешний наблюдатель представляет типичного представителя, т. е. индивида, типичного для того общества, к которому принадлежит действующее лицо. В своих действиях этот индивид отражает то, что от него ожидают, то, что считается приемлемым, но необязательно то, что является правильным, или то, что буквально предписывается правилами. Внутренние побуждения являются продуктом эволюции, т. е. служат задаче увеличения шансов преуспеяния группы и тем самым шансов передачи гена, носителем которого является индивид. В противоположность мнимому альтруизму, причина чувства вины, связанная с подлинным альтруизмом, коренится не в осознании ущерба, причиненного жертве, и связанного с отсутствием доброго дела, сделанного для бенефициара, но то, что человек, не совершающий альтруистичного поступка, действует против своей природы, оскорбляя этим внутреннего судью, который сформировался в сознании индивида в ответ на господствующий идеологический климат. Конечно, не все внутренние судьи одинаковы и, что более важно, они различаются в зависимости от исторического периода и политического контекста, в котором осуществляется соответствующее действие.].

Всякий раз, когда осуществляется соответствующее действие, это имеет свои последствия – как в самом сообществе, так и при взаимодействии с другими сообществами. Нашу констатацию помогут прояснить три примера. Во-первых, рассмотрим отношение индивида к уклонению от уплаты налогов или к мошенническому уменьшению налогооблагаемой базы в таком институциональном контексте, когда ожидаемая отдача от незаконных действий положительна[117 - Уплата налогов в условиях, когда сокрытие доходов или иное уклонение от налогообложения легко устанавливается и жестко карается, не содержит элементов альтруизма.]. Если коллективная солидарность считается неотъемлемой частью общественного договора и государство понимается как нейтральный посредник, который перемещает ресурсы в соответствии с этим договором, уклонение от уплаты налогов воспринимается как нечто позорное и оскорбительное. С другой стороны, если один из этих двух элементов отсутствует, то уклонение от налогов расценивается как правомерная защита частной собственности от актов насилия. Господствующее отношение к уклонению от налогов в Швеции отличается от того, что имеет место в Италии и Франции, и этот факт глубоко неслучаен.

Второй пример относится к иммигрантам. Прибывая в новую страну, иммигранты имеют два варианта поведения: они либо образуют анклавы и создают собственное сообщество внутри большого общества, либо они стараются интегрироваться в большое общество, в которое они прибыли[118 - Конечно, они могут реализовать оба эти варианта. Поначалу они образуют анклав, который, однако, со временем растворяется, не выдерживая процесса интеграции.]. В первом случае, скорее всего, будет преобладать мнимый альтруизм, причем среди членов анклава, но не в отношениях между членами анклава и окружающим миром. Во втором случае (интеграция) альтруизм может стать способом ускорения интеграционного процесса. Однако этот последний вариант приведет к успеху только в том случае, когда альтруистическое действие будет проявлением подлинного альтруизма нужной разновидности, т. е. когда альтруизм будет являться частью местной культуры (идеологии), которая будет абсорбировать иммигрантов. В этом случае иммигранты будут рассматривать «поведение безбилетника» (включая незначительные правонарушения и прямые криминальные действия) как агрессивное и неприемлемое само по себе, а не как потенциально нечестное поведение, угрожающее третьей стороне, до которой никому нет особого дела[119 - Так воспринимается роль государства или некоторых переходных властей во многих странах.]. Этот пример помогает понять, почему интеграция идет легче у второго и третьего поколения иммигрантов и тогда, когда иммигранты более или менее изолированы. В первом случае решающее значение будет иметь скорее идеологический климат в принимающей стране. Во втором случае может иметь место процесс отбора положительных качеств, в ходе которого будут отобраны малые группы мигрантов, уже имеющие подходящие психологические паттерны. В третьем примере рассматриваются ситуации, в которых социальные отношения подвергаются воздействию стресса. Уже само наличие мнимой и подлинной версий альтруизма и сами различия между той ролью, которую играют одна и другая, могут порождать существенную разницу, но в этом примере на поверхность выходит еще более наглядный результат. До тех пор пока мнимый альтруизм не вырождается в силовой патернализм, он является в общем и целом весьма полезным инструментом смягчения социальных напряжений. Тем не менее мнимый альтруизм может вытеснять подлинный альтруизм. Например, это происходит, когда население верит в общественный договор, в соответствии с которым государство заботится о товарищеском начале в обществе, – как непосредственно (осуществляя прямое перераспределение), так и опосредованно (например, организуя производство общественно полезных благ, которые затем продаются по ценам ниже себестоимости). Мнимый альтруизм, разумеется, предполагает, что налогоплательщик выполняет свой общественный долг, – либо потому, что боится позора, связанного с уклонением от уплаты налогов, либо потому, что уплачивая налоги, он ощущает себя частью сообщества, лицом, приобретающим право на справедливое отношение к себе, получающим доступ к социально значимым благам и поддержке в момент нужды. Однако при этом можно наблюдать, как индивид считает, что его моральный долг относится к общественному договору, который связывает его не с другими индивидами, а с государством. Взглянув на проблему с другой стороны, можно сказать, что заданные государством поведенческие шаблоны, подкрепленные мнимым альтруизмом и поддержанные идеологически, могут породить общественную привычку пренебрегать другими индивидами, доверяя только государству, которое в итоге начинает восприниматься как инструмент, с помощью которого реализуются альтруистические желания. Если это происходит, то социальная машина неизбежно слабеет, поскольку государство начинает жить собственной жизнью, становится источником социальных обязательств и всепроникающего социального недовольства.

В заключение отметим, что мнимый альтруизм имеет обыкновение превращаться в ориентированный на краткосрочные цели оппортунизм, что приводит к таким явлениям, как «капитализм по блату»[120 - Crony capitalism, русский эквивалент этого понятия не сформировался окончательно, встречаются варианты «капитализм для своих», «клановый капитализм», «приятельский капитализм» и даже «кумовской капитализм». – Прим. перев.], социалистическая номенклатура или распад общества на отдельные ассоциации, члены которых объединены привычкой, расовыми или географическими предрассудками, чувством принадлежности к секте или необходимостью сотрудничать, чтобы достичь определенной конкретной цели. По мере того как индивиды обучаются действовать в рамках таких ограниченных групп, соответствующую форму обретают их внешние наблюдатели[121 - Как было отмечено выше (см. сн. 45 и 53 в настоящей главе), внешний наблюдатель не совпадает с беспристрастным наблюдателем Адама Смита.], их чувства тщеславия и великодушия, их понимание принадлежности к обществу. Подлинный альтруизм встречается все реже, а затем исчезает, и общественная структура ускоренным порядком погружается в хаос, по мере того как ограниченные группы распадаются, а новым группам не удается занять их место.




3.4.4. Культура и верования


Согласно главным положениям этой главы, несмотря на то что в основе общепринятой экономической науки лежат необоснованные нормативные предположения, на которые опираются все работы, посвященные поискам экономического равновесия, мейнстрим разработал богатый набор концептуальных и технических инструментов, основанных на двух предположениях: во-первых, о рациональном поведении, и, во-вторых, об экзогенных и неизменных предпочтениях. В этом контексте лицо, реализующее меры экономической политики, осуществляет вмешательство либо для того, чтобы предотвратить иррациональные отклонения индивидов, либо для того, чтобы достичь рационально запланированной общей цели.

Логика свободного рынка предполагает иной подход. Во-первых, делая упор на осознанности поведения (в противоположность его рациональности), она ставит под сомнение принцип «безусловной желательности» рационального поведения индивида, утверждая значимость эмоций, сложившихся обычаев повседневности и деонтологических принципов. Во-вторых, она лишает понятие «социальной рациональности» большей части его операционального содержания и объясняет феномен добровольного сотрудничества в терминах рационального преследования индивидом собственных интересов, дополняя это указанием на существование двух разновидностей альтруизма. В соответствии с литературой последних лет мы определяем эти две категории как «культуру»[122 - Как было отмечено в разделе 3.4.3, эти элементы воспроизводят действия как внутреннего судьи, так и внешнего наблюдателя: они отвечают за восприятие великодушия и/или тщеславия, за ту роль, которую играет эволюционная компонента, с одной стороны, и идеология – с другой. Джонс в [Jones, 2006, ix] определяет культуру как «паттерн убеждений, привычек и ожиданий, а также ценностей, идеалов и предпочтений, разделяемых группой малой или большой группой людей». Иными словами, мы имеем дело с тем, что французы называют mouers, т. е. с нравами.]. Таким образом, культурой называется множество элементов, общих для психологического паттерна сообщества, а не просто «вкусы и стили», как это утверждается в [Jardine, 2008, xvii]. Эти паттерны воздействуют на способ, которым реализуются взаимодействия между людьми, порождая устойчивые поведенческие шаблоны, или рутинные схемы, повседневного поведения. Обычай и традиция обеспечивают то, что постепенно эти поведенческие шаблоны становятся ожидаемыми, иногда приобретая статус неформальных правил, а иногда включаясь и в состав формальных. Следовательно, «сильная культура» состоит из индивидов, для которых характерно отсутствие конфликта между внешним наблюдателем и внутренним судьей, причем обе эти фигуры приблизительно одинаковы у населения в целом.

Нет никакого сомнения в том, что с точки зрения логики свободного рынка роль культуры оказывается решающей. Можно спорить о способах возникновения культуры, о том, как она развивается и, возможно, как исчезает. Тем не менее, как было сформулировано в последнем разделе этой главы, культура воздействует на выбор, обмен и взаимодействия. Культура может приводить к поведению, которое противоречит тому, что подсказывает рациональность, она может даже понижать степень осознанности действий индивида до такого уровня, где его поведение превращается в набор автоматических ответов, в основе которых лежит привычка или традиция[123 - Можно, однако, утверждать, что решение следовать привычке и традиции само является осознанным выбором.], и наконец, последнее по порядку, но не по важности – культура может воздействовать на психологические паттерны новичков.

Неоднократно утверждалось, что в современном глобальном мире все вышеописанное утратило свою значимость. Авторы этого направления утверждают, что в конечном счете культура имеет значение только для замкнутых сообществ, где отсутствие конкуренции приводит к тому, что в качестве консолидирующей силы выступает традиция, и к тому, что различные сообщества приобретают различающиеся культуры (см. [Jones, 2006]). В результате, когда эти замкнутые сообщества, в которых имеются развитые институциональные системы, связанные с каким-то собственным культурным образцом, открываются внешнему миру, они могут переживать кризисный период, поскольку давление перемен будет приходить в конфликт с укорененными поведенческими шаблонами. Такой кризис будет особенно острым там, где психологические паттерны характеризуются жесткостью, так что перемены встречают иррациональное, но осознанное сопротивление.

Должны ли мы на этом основании соглашаться с ортодоксальной экономической теорией и пренебрегать феноменом культуры, отказывая ему в какой-либо значимости, помимо той, которую культура имеет в контексте напряжений, имеющих место в процессе перехода к жизни в более открытой среде? Должны ли мы соглашаться с тем, что культурные различия представляют собой наследие прошлого, для которого характерно существование обществ, являющихся однородными и замкнутыми кластерами, которым суждено исчезнуть по мере распространения глобализации и появления новых психологических паттернов? И обязательно ли давление, оказываемое традицией на носителей этих новых психологических паттернов, будет меньшим, чем оно было раньше, т. е. в отношении носителей старых паттернов? Будут ли эти новички в большей мере готовы к экспериментированию методом проб и ошибок, возможно, дополненному оппортунистическим конформизмом в группах, сложившихся случайно, в соответствии с краткосрочными интересами?

Соображения, высказанные нами ранее, позволяют скорректировать содержание понятия «культура», которое правильно подвергается сомнению в [Jones, 2006], где вводится ряд других концепций. Мы видели, что суть альтруизма состоит в способности взаимодействовать с другими в делах, имеющих экономическое измерение. На способность к таким действиям и на желание их осуществлять воздействует ряд факторов. Некоторые из них порождают мнимый альтруизм, другие факторы порождают альтруизм подлинный. Мы утверждаем, что культура кровно связана с мнимым альтруизмом, – в том смысле, что всегда, когда имеется внешний наблюдатель, представляющий и разделяющий некие общие свойства, присущие некоторой группе в течение продолжительного времени, то эти свойства можно назвать культурой. Наблюдатель не определяет того, что должно быть сделано, он предлагает систему правил, имеющих отношение к тому, что, как ожидает индивид, должно быть сделано, когда другие испытывают нужду, и что, как ожидает индивид, не должно делаться, если при этом не гарантируется сплоченность группы. Это давление может быть усилено или ослаблено внутренним судьей, т. е. деонтологическими принципами индивида (здесь – момент зарождения подлинного альтруизма). Конечно, в полностью глобальном мире убеждения мигрируют и индивиды смогут подбирать их в соответствии со своими предпочтениями. В этом случае у культуры будет отсутствовать жесткая географическая привязка. Но сегодня мы имеем дело с миром, который еще не настолько глобализирован. Мобильность из страны в страну остается часто ограниченной, институты, как и языки, продолжают оставаться разными. Поэтому понятие национального суверенитета имеет важное практическое значение, формируя менталитет народов, – даже в «глобализированном» мире Джонса.

Из этого вытекают два возможных сценария, имеющих важное значение в свете нашей оценки экономической политики. С одной стороны, в тех случаях, когда принятый общественный договор легитимирует роль государства, убеждения часто обладают свойством сильной инерции, поскольку государство само по себе гарантирует сохранение текущей идеологии, а конкуренция идеологий подавлена. Когда эта инерция прерывается, обычно за этим следует значительный шок, имеющий однако различные последствия. Так как человеческая природа часто побуждает людей обвинять других в ошибках, совершенных ими самими, то непосредственно после того, как разразился общий кризис, меры, направленные на регулирование поведения предполагаемого агрессора, весьма уместны. Соответствующие шаги осуществляются во имя рациональности, а отклонения от подобного «здравого смысла» рассматриваются как нечто подозрительное. Однако кризис регулятивной культуры не обязательно порождает изменения убеждений, он может привести лишь к желанию внести исправления. В этом случае изменения коснутся институтов, а не природы или позиции внутреннего судьи и внешнего наблюдателя. Люди могут корректировать способ, которым они реагируют на новые стимулы, но их убеждения и принципы будут меняться существенно более медленно. Иначе говоря, культура останется той же самой, даже если институты изменятся.

С другой стороны, может случиться и так, что повторяющиеся взаимодействия, имеющие место в новом институциональном контексте, повлияют на то, как индивиды воспринимают этот институциональный контекст и моральные основания тех ролей, которые они играют в обществе. Например, если люди больше не воспринимают государство как инструмент, посредством которого создаются и распределяются доходы, получаемые в порядке присвоения бюрократической ренты, а начинают воспринимать его как надежное средство решения целого ряда проблем координации (считая приемлемыми издержки по принуждению к желательной степени сотрудничества), то внутренний судья и внешний наблюдатель постепенно изменяются, а с ними изменяется и культура.

В заключение скажем, что для тех, кто ожидает, что экономический анализ предназначен для объяснения реальности, даже если для этого нужно будет отказаться от статуса естественной науки, осознанность является критическим условием. В частности, осознанность предполагает свободу выбора, который также зависит от деонтологических принципов. Когда принципы разделяются многими другими, и они создают привычные поведенческие шаблоны, повышающие качество взаимодействий с этими другими, они формируют культуру. С теми, кто разделяет нашу культуру, мы чувствуем себя свободно, потому что знаем, что у нас один и тот же внешний наблюдатель, одни и те же моральные стандарты, а также потому, что знаем, что эти элементы побуждают нашего партнера к полуавтоматическим, предсказуемым действиям и реакциям. Однако культура и институты остаются при этом двумя разными феноменами. Культура имеет отношение к ощущениям и суждениям, легитимности и морали. Как будет показано в следующей главе, институты имеют отношение к правилам игры, а подчас и к оценкам выгодности тех или иных действий и, следовательно, к консеквенциализму оценок.




Глава 4

Институты





4.1. Рациональные индивиды и институты


Предыдущие главы были посвящены содержанию, требованиям и слабостям оснований, типичных для преобладающей части современной экономико-теоретической мысли, предполагаемой рациональной природе экономических акторов и той роли, которую играет в обществе осознанное принятие индивидуальных решений. В частности, в главе 2 мы показали, что постепенный сдвиг от концепции, в рамках которой мир управляется Божьей волей, к концепции мира человеческих замыслов преобразовал экономическую науку, превратив ее из дисциплины, ведущей исследования в области моральной философии (оценивание определенных категорий действий и взаимодействий с точки зрения неких общих принципов), в дисциплину, изучающую свойства предположительно оптимального идеального порядка, созданного людьми. Далее, в главе 3 мы проследили за тем, как понятие осознанности постепенно было заменено на концепцию рациональности, а деонтологические принципы и эмоции были весьма удобным для экономистов-теоретиков образом вытеснены за пределы их науки и переселены в области, которыми занимаются философия, психология и социальная психология. Схожим образом предположение о рациональности оказалось подходящим инструментом для того, чтобы перейти от рассмотрения индивида и индивидуального поведения к изучению искусственного «типичного экономического человека». В контексте аналитического начала экономической науки важным последствием этого перехода стало увеличение внимания к макроэкономическим явлениям. В контексте нормативного начала экономической науки этот переход послужил также оправданием замещения концепции осознанного сотрудничества концепцией социальной рациональности, что придало значимость таким понятиям, как эффект безбилетника и альтруизм.

Все эти изменения привели к появлению ряда проблем. Во-первых, экономическое поведение стало ошибочно интерпретироваться как деятельность субъектов, обладающих неполной информацией[124 - Различие между несовершенной и неполной информацией является важным. Говоря о несовершенной информации, имеют в виду ситуацию неопределенности и нехватки знания, о чем было сказано в предыдущих главах. Сегодня считается, что несовершенная информация верно служит предпринимателям и в конечном счете обусловливает их успех. Когда говорят о неполной информации, то имеют в виду, наоборот, последствия так называемых провалов рынка, т. е. ситуации, когда система обмена терпит неудачу и не обеспечивает желаемые результаты. Считается, что тогда для получения соответствующего решения нужно реализовать те или иные меры экономической политики. В частности, ситуация неполной информации имеет место, когда типичный экономический агент действует рационально, но под влиянием искаженных сигналов, что делает его «субоптимально информированным» и заставляет его совершать ошибки. Этой проблеме посвящена литература по асимметричной информации.], которые непрерывно заняты «максимизацией выгод по отношению к затратам» – и все это при заданных производственной функции и функции полезности. В результате экономическая наука фактически утратила динамическую составляющую своего содержания – поскольку время имеет значение, только если оно понимается как протяженность, в пределах которой неведение и неопределенность превращаются в знание; в пределах которой удача, усилия, пробы и ошибки ведут к открытиям; в пределах которой всякий раз, когда обнаруживаются новые технологические и институциональные возможности, порождаются новое неведение и новая неопределенность. Хуже того, многих экономистов-теоретиков это подвигло на то, чтобы не принимать во внимание тот факт, что хотя нерациональное поведение может оказаться вне узко определенного предмета экономической теории, оно имеет экономические последствия, поскольку влияет на то, как люди воспринимают редкость и действуют и/или сотрудничают для уменьшения значимости последствий, вытекающих из этого свойства окружающего мира. Нужно отметить, наконец (и возможно, это самое важное), что термин «рациональность» перестал использоваться как средство описания свершившегося, постепенно превратившись в инструмент для оправдания предписаний, что позволило уклониться от проблема морали (или радикально изменить их содержание).

В частности, характеристика «рациональный» превратилась в синоним названия позитивного свойства «полезный», а возникшее вслед за этим понятие «социальная полезность» стало использоваться как критерий, по умолчанию применяемый при оценке косвенных последствий добровольного сотрудничества. Неудивительно, что при ближайшем рассмотрении обнаруживается ненормальность такого положения вещей. Понятие социальной справедливости является неопределенным[125 - Согласно наиболее известному определению, справедливостью называется идеальное состояние, в котором для всех индивидов все добавочные блага и эффекты («излишки») сделаны равными (см. [Rawls, 1971]). Это означает, что реализация принципа справедливости предполагает, что наиболее предпочтительным вариантом является отказ индивидов от всего, что они приобрели вследствие удачи или в силу обладания мастерством, талантом или мотивацией, превышающих средний уровень. Разумеется, важно, чтобы перераспределение было организовано в мировом масштабе и включало бы всех живых существ, причем не только людей. См. также [Frank, 1988, ch. 8] и [Jasay, 2002, ch. 9, 14].]и вряд ли сочетается со статической или динамической версиями равновесия, не говоря уже о таких их свойствах, которые, как предполагается, присущи научным концепциям, и как таковые требуют точных ответов и поэтому не менее точных картин идеального мира. Более того, понятие справедливости находится в резком противоречии с самим принципом добровольных взаимодействий, в соответствии с которым по умолчанию решением проблемы в случае несогласия является немедленное прекращения действий по обмену, причем косвенные последствия этого шага попросту игнорируются, если только при этом не нарушены права собственности третьих лиц.

Очевидной альтернативой мог бы стать отказ от искушений позитивизма и концентрация на априорном теоретизировании, возможно при более тесном контакте с психологией, – с тем, чтобы лучше понять иррациональное происхождение великого множества явлений, имеющих отношение к экономической деятельности, и с тем, чтобы представители моральной и политической философии могли работать с нормативными вопросами экономической теории. На страницах этой книги мы исповедуем именно такой подход. Однако экономисты предпочли моделировать рациональное поведение и сосредоточились на отличиях между реальным миром и идеальными целями, полагая эти отличия чем-то вроде остатков при статистическом оценивании, которые необходимо минимизировать посредством экономической политики. К сожалению, такой выбор экономистов породил лишь новые вопросы.

Один из таких вопросов касается критерия, который применяется в процессе моделирования рационального поведения типичного экономического агента (не существующего в реальности). Даже если пытаться моделировать то, как собирается действовать чисто рациональный индивид, заведомо исключая наличие эмоций (считающихся иррациональными), игнорируя факт разнообразия предпочтений и предполагая совершенную информированность[126 - Несовершенная информированность может иметь три источника: а) информация существует, но агенты не хотят получать ее, так как это слишком дорого; б) информация доступна, но она игнорируется, так как ее хранение и обработка слишком дороги; в) информации не существует, так как будущее хотя бы отчасти остается неизвестным, и значимость этого фактора растет по мере увеличения временного горизонта, который требуется принять во внимание при принятии рационального решения. Если отсутствуют возможности справляться с этими тремя факторами, то для рационального индивида никакой осмысленный выбор становится невозможным, если только речь не идет о единственном способе действий или о случае, когда любые действия ведут к одному и тому же результату.], то значительная часть того, что индивид знает, будет все же иметь форму оценок правдоподобия наступления в будущем тех или иных событий (а не знания о природе этих событий как таковых). Поэтому действие будет зависеть от различных ощущений и суждений о распределениях вероятности (сложных эффектах), а также от того, как действуют в условиях риска другие акторы, которые тем самым меняют релевантную среду (учет так называемого стратегического поведения людей). Позитивисты отмахиваются от этих возможных недостатков данного подхода, упирая на прогностические амбиции своих моделей – «зачем беспокоиться обо всем этом, если коэффициенты оценивания статистически значимы?». Тем не менее это означает, что понятие «рациональный» превратилось в синоним понятия «средний», а хорошей моделью стала модель, минимизирующая отклонения от средних значений. Тем самым ученый люд подменил объяснение поведения людей объяснением отклонений от средней. Это печально, так как в общественных науках отклонения от средней не обязательно являются источником дискомфорта. Индивиды не клоны, и сообщества следуют самым разным правилам по самым разным причинам, к изучению некоторых из которых мы вскоре приступим. Словом, попытки минимизировать отклонения от средней часто оборачиваются заметанием сора под ковер, причем сором оказывается самый предмет исследования общественных наук.

Вторая группа трудностей, порождаемых неспособностью противостоять соблазнам позитивизма, касается условий среды, в которых индивиды осуществляют свои акты выбора. Это и есть центральная тема настоящей главы. Суть проблемы предельно проста. Понятие рациональности включает в себя реагирование на стимулы, которые генерирует внешняя среда. Таким образом, одно и то же множество действий индивида и его взаимодействий с другими приобретает свойство быть рациональным или иррациональным в зависимости от среды, в которой действует индивид: кража может быть рациональной, если вероятность того, что она будет замечена, пренебрежимо мала, а склонность к риску, не будучи слишком высокой сама по себе, все же будет ниже в случае других вариантов поведения. Аналогично погоня за бюрократической рентой имеет смысл, если роль государства является очень значимой, а его всеобъемлющее и повсеместное вмешательство в частную экономику встречает более или менее терпимое (если не приветственное) отношение со стороны общественного мнения. Однако в малых открытых экономиках, работающих на базе широко разделяемых всеми принципов свободного рынка, погоня за привилегиями может оказаться потерей времени или даже привести к отрицательной чистой выгоде (если принять во внимание испорченную репутацию). Это объясняет, почему необходимость идентифицировать природу разрыва между идеальным миром и реальным контекстом стимулировала исследования (имевшие своей целью заполнить указанный разрыв) в области институциональной экономики, в рамках которой изучаются структура и динамика правил игры, спроектированных людьми, которые, возможно, и обеспечивают принуждение к их выполнению.

Экономическая теория институтов рисует весьма убедительную и обманчиво простую картину. Взаимодействуя между собой, индивиды получают выгоды от умения предсказывать поведение других. Поэтому для уменьшения неопределенности и создания ограничений, гарантирующих постоянство условий и возможность долгосрочных планов, имеются правила (институты), которые либо появляются спонтанно, либо внедряются осознанно. Это происходит в ситуации, когда привычка и традиция уже создали узнаваемые поведенческие шаблоны и неформальные правила, а также в ситуациях, когда стоит стараться исполнять принятые на себя обязательства, например когда отсутствие формальных ограничений будет порождать возможности для мошеннических или иных нежелательных действий[127 - Неформальные правила не кодифицированы, они обнаруживают себя в обычаях, прямое принуждение к их выполнению вряд ли возможно. Формальные правила, наоборот, отличаются тем, что широко известны, а их нарушение влечет за собой неминуемые санкции. Обзор различий между внелегальными и легальными формами принуждения к выполнению контрактов см. в [Katz, 2008]. Первые используются в ситуациях, когда стороны успешно заново согласовывают свой контракт, вторые – когда одна из сторон соглашения подает на другую в суд.]. Здесь дороги институционалистов разных направлений расходятся: ученых, принадлежащих к так называемой старой институционалистской школе, интересует в первую очередь процесс формирования индивидуального и коллективного поведения в ответ на ту или иную систему экзогенных стимулов, тогда как «неоинституционалистов» интересует то, как индивиды стараются обрести такой институциональный контекст, который лучше соответствует их интересам[128 - См., однако, работы Ходжсона [Hodgson, 1989] и [Hodgson, 1998], который, следуя Хайеку и Норту, утверждает, что разделение институционалистов на старых и новых далеко не так важно, как понимание свойств взаимодействий между институтами и индивидами и извлечение из этого понимания уроков, ценных для институционального дизайна. Как бы то ни было, сегодня господствующей точкой зрения является также и то, что все участники дискуссий между институционалистами принимают как данность существование двусторонней причинности.].

Разумеется, тот факт, что институты влияют на поведение людей, очевиден. Аналогично никто не сомневается в том, что индивиды или группы индивидов часто соблазняются возможностью сформировать правила игры так, чтобы они давали преимущества им самим, даже если это достигается за счет других и даже если эти правила могут нарушать широко разделяемые принципы (такие как права собственности, свободу выбора, честность). Так или иначе, это именно то, что составляет исследовательскую программу специалистов, изучающих процесс погони за бюрократической рентой, и значительную часть исследовательской программы школы общественного выбора. Однако институциональная экономика отличается от школы общественного выбора тем, что если последняя концентрируется на связи между лицами, реализующими меры социально-экономической политики, и «делателями королей»[129 - Делатели королей (king-makers) – этому термину в русскоязычной политической лексике лучше всего соответствуют «серые кардиналы», под которыми, как и в английской версии, имеются в виду непубличные фигуры – влиятельные эксперты и иные лица, претендующие на то, что именно они «дергают за ниточки» и приводят в действие политическую машину. – Прим науч. ред.] (в большинстве случаев представляющих более или менее крупные группы интересов), то институционалистов интересуют причинно-следственные связи между правилами и индивидами, т. е. то, при каких условиях формальные правила являются экзогенными, а при каких они представляют собой результат человеческих взаимодействий. Поэтому, с точки зрения институционалистов, исследования процесса создания правил являются не анализом затрат и выгод, удерживаемых теми или иными группами в процессе политических действий при данных предпочтениях широко понимаемого корпуса избирателей, а должны сместиться к более тонким исследованиям изменений указанных предпочтений и последствий этих изменений для институционального контекста и продуктивности экономики.

К сожалению, общие выводы, которые получены в рамках этой исследовательской программы, вызывают весьма смешанные чувства и подчас они служат поводом для расстройства несмотря на их интуитивную простоту (а может быть, и по причине этой простоты). Согласно некоторым авторам (см., в частности, [North, 1990]) формальные правила игры, будучи довольно стабильными на достаточно длинном временном отрезке, демонстрируют сдвиг (зависимость от предшествующего пути) в направлении понижения транзакционных издержек и усиления позиций лиц, стремящихся к извлечению бюрократической ренты. Падающие транзакционные издержки характерны для хороших институтов, увеличение степени стремления к бюрократической ренте – для плохих. Другие авторы предполагают, что правила экзогенны на коротких отрезках времени и эндогенны на длинных (см. [Setter?eld, 1993]). Однако даже в периоды с редкими случаями медленной адаптации внешние обстоятельства могут оказывать скрытое воздействие. Если это так, иногда давление достигает предельной точки и весь контекст изменяется – плавно или более резко, в зависимости от конкретных обстоятельств (см. [Fiori, 2002]). В других случаях эти внешние обстоятельства могут вбираться и в конце концов нейтрализовываться существующим институциональным контекстом, который действует в качестве своего рода амортизатора (см. [Greif, 2001]).

Итак, оказывается, что каждая ситуация имеет свои особенности и свою собственную апостериорную рационализацию (см. [Poirot, 1993]). Можно набраться храбрости и сказать, что никакой общей теории институциональных изменений не существует, а есть всего лишь способы прочтения и систематизации свойств процесса эволюции контрактов, агентств и организаций, как формальных, так и неформальных. Пока что гигантский поток литературы по институционализму, извергавшийся на протяжении более чем ста лет, делает акцент на главном пункте: правила желательны, поскольку они стабильны, надежны и способны уменьшать неопределенность в отношении поведения других людей. Это объясняет, почему хорошие формальные правила увеличивают безличную торговлю, и почему они не могут находиться в конфликте с неформальными институтами: это создало бы напряжения и дестабилизировало бы всю социальную структуру (см. [Pejovich, 1999])[130 - Без сомнения, это затронет также и экономический рост. См., например, [Britton et al, 2004], где показано, что некачественные или недостаточные формальные правила принуждения к выполнению правил (приводящие к недостаточной степени присутствия в обществе экономической свободы) угнетающим образом воздействуют на экономический рост. Медленный рост побуждает экономических агентов осуществлять экономическую деятельность неформально или подпольно, что, в свою очередь начинает конфликтовать с формальными институтами и приводит к еще большему снижению продуктивности экономики.]. Надежность и стабильность фактически уже заняли центральное место в институциональной нормативной программе, а их изучение уже выявило критически важную роль широко разделяемых «метаправил», необходимых для того, чтобы усиливать надежность и постоянство законов, и для того, чтобы сдерживать властные инстанции, устанавливающие правила, от того, чтобы поддаться искушению и прибегнуть к произволу. Вторжение в подобные широко разделяемые метаправила означает утрату авторитета власти, а переход к использованию насилия может привести к законному отказу повиноваться, если не к восстанию. Широко разделяемые метаправила играют критически важную роль, в частности, в доктринах классического либерализма и социал-демократии: в первом случае они призваны обеспечивать верховенство права, а во втором – служить гарантией справедливости.

Несмотря на трудности, стоящие на пути формулирования теории институтов и институциональной динамики, трудно переоценить значимость роли, которую институциональная теория как таковая играет в некоторых областях экономико-теоретических исследований. Можно легко увидеть множество способов, посредством которых правила игры способны изменять издержки обмена и воздействовать на добровольное сотрудничество людей. Выше мы уже бегло коснулись того обстоятельства, что критически важна также роль взаимодействия между формальными и неформальными (стихийными) институтами, а также роль ограничений метауровня. Однако мы полагаем, что для свободного рынка ключевой вопрос, определяющий все остальное, весьма прост. Он сводится к тому, присутствуют ли в институциональном контексте конкурирующие системы формальных правил, или в нем превалирует один набор правил, исключающий все остальные, – даже если эти, преобладающие правила установлены силой. В частности, логика свободного рынка предполагает, что экономические институты могут быть приняты в качестве действующих, только если они согласуются с принципом суверенности личности (предпочтения никаких индивидов не могут навязываться другим индивидам), с принципом свободы от насилия (не позволяется никакое насилие, кроме самозащиты) и с принципом свободы контрактов (права собственности действуют в полном объеме). Когда эти условия выполняются, экономические институты могут восприниматься как действующие по умолчанию поведенческие шаблоны, которые агенты вольны использовать, снижая тем самым издержки составления новых контрактов. Разумеется, когда какие-то правила, действующие по умолчанию, считаются неприемлемыми, экономические агенты, действующие в контексте свободного рынка, должны иметь возможность свободно исправить их и либо отказаться от них совсем, либо выбрать какие-то иные варианты. В противоположность всему вышесказанному вопрос о легитимности поднимается, когда от выполнения некачественных правил невозможно отказаться или уклониться. Традиционная точка зрения на эту проблему утверждает, что для ответа достаточно наличия критерия социальной эффективности. Но это, разумеется, едва ли может быть удовлетворительным ответом для наблюдателя, осведомленного о существовании парадигмы свободного рынка и готового ее принять[131 - См. раздел 1.1 главы 1.].

Важно иметь в виду, что для свободного рынка не все формальные правила одинаковы. Для того чтобы проиллюстрировать это утверждение, в следующем разделе настоящей главы мы рассмотрим два класса формальных институтов: добровольно принимаемые правила, или добровольно принимаемые нормы (далее для краткости – добровольные правила, или добровольные нормы) (optional rules), и принудительные правила, или принудительные нормы (coercive rules)[132 - Правила уровня конституции обсуждаются в следующей главе.]. Такой способ структурирования споров между институционалистами имеет два преимущества. Во-первых, он позволяет показать двойственность проблемы взаимодействия, проведя различие между тем, как люди формируют правила игры, с одной стороны, и как группы формальных и неформальных правил взаимно усиливают или ослабляют одна другую, обнаруживая при внимательном взгляде наличие весьма разных свойств, с другой стороны. Во-вторых, наше исследование данной проблемы показывает, что суждения о нормативной роли институтов тесно связаны с пониманием природы и легитимности государства, которое обычно определяется как иерархически организованная группа, наделенная властью создавать правила, принуждать к их выполнению и по своему желанию накладывать вето (объявлять незаконными) на правила, созданные другими (см. [Block, 2007]).




4.2. Природа добровольных институтов


Как и другие формальные институты, добровольные нормы состоят из ясно определенных юридических конструкций, существующих в виде текстов или иным образом сделанных широко известными. Они также предполагают существование власти, отвечающей за принуждение, т. е. суда и полиции. Однако их отличительная особенность состоит в том обстоятельстве, что нарушение этих норм, или правил, наказывается, только если они приняты индивидом явным образом или по умолчанию. Проще говоря, добровольные институты характеризуются тем, что агенты могут отказаться от них ценой пренебрежимо малых издержек.

В идеале добровольные институты возникают, когда институциональный предприниматель, видя неиспользованные возможности для взаимовыгодного обмена и сотрудничества, выдвигает некое предложение, имея своей целью сделать обмен достаточно привлекательным для того, чтобы транзакция были исполнена. Так происходит, например, когда основывается теннисный клуб и устанавливаются правила для его членов или когда застройщик преобразует возводимый дом в кондоминиум, который издает правила для жильцов, или когда партнеры или посредник устанавливают условия покупки и продажи. Те, кто хочет играть в теннис, или купить квартиру, или совершать сделки на организованном рынке, знают об этих правилах, оценивают степень их надежности и, разумеется, свободны их отвергнуть. Если данные правила расцениваются как неприемлемые или устаревшие, то в условиях отсутствия барьеров на принятие новых правил возможно появление новых лиц, которые примут новые правила, а также появление новых теннисных клубов, которые предложат более привлекательные варианты.

Когда правила вступают в силу после явно выраженного согласия (присоединения к ассоциации или принятия участия в некоем событии), институциональный элемент в действительности эквивалентен контрактному соглашению. Однако, как было отмечено в предыдущем разделе этой главы, добровольные институты могут существовать и в ситуациях, когда индивиды подчиняются соответствующим нормам по умолчанию, т. е. по праву (или по обязанности) рождения или жительства. В тех случаях, когда лицо, устанавливающее добровольные правила (назовем его «слабое государство»), может лишь выдвигать предложения, рациональные социальные механизмы будут легитимны лишь постольку, поскольку участники их не отвергают[133 - Существуют ситуации, когда добровольные нормы, действующие по умолчанию, де-факто теряют свой добровольный характер. Очевидным примером являются дети, люди с физическими недостатками и сумасшедшие, т. е. такие члены сообщества, для которых добровольное подчинение нормам (что и составляет содержание их добровольности) является проблематичным. Все лица из этого ряда считаются неспособными на осознанный выбор и тем самым не могущими нести ответственность за свои действия. Для того чтобы проиллюстрировать этот момент, представим себе школу, которая полагает, что люди, принадлежащие к определенной категории (молодежь), ментально неспособны принимать решения. Неспособность принимать решения и тем самым неспособность отказаться от добровольной нормы преобразует добровольную норму в принудительную. Стоит, пожалуй, подчеркнуть, что сегодняшнее обязательное образование является принудительным, так как оно опирается на второе и достаточно сильное предположение: дети считаются членами скорее национального государства, чем своих семей. Вот почему не родители, а законодатели решают от имени детей, и вот почему родители подвергаются наказаниям, если отказываются отправлять своих детей в школу.]. Если они их отвергнут, слабое государство не имеет права принуждать против их воли и преодолевать их сопротивление. Аналогичным образом слабое государство не властно удержать другие стороны от внесения предложений и в конечном счете от принятия норм, принадлежащих другому институциональному ряду. Иначе говоря, слабый правитель является таким же, как обычный человек или консультант, за двумя отличиями. Во-первых, нормы слабого правителя могут приниматься по умолчанию. Более того, если требуется, правитель также может позаботиться о принуждении к исполнению всех контрактов, вне зависимости от того, каков их источник, а также провозгласить монопольную власть в пределах своего домена[134 - Разумеется, пользоваться монопольной властью не означает, что эта власть будет применяться каждый раз, когда стороны пожелают, чтобы государство вмешалось. С одной стороны, правитель может решить не принуждать к исполнению своих собственных правил ввиду недостаточности ресурсов. С другой стороны, он может не принуждать к исполнению правил просто потому, что ему это не нравится. Эта проблема часто возникает при заключении соглашений международного арбитража: иногда некоторые правители не признают их и не принуждают к их исполнению. Пока что они не позволяют другим агентствам, поставляющим услуги по принуждению, заменить государство.].

Будучи введенными и имеющими силу, добровольные институты с низкими издержками непременно будут эффективными, так как акторам ничто не препятствует предложить лучшие договоренности, с тем чтобы уменьшить неопределенность в отношении поведения взаимодействующих экономических агентов и тем самым увеличить ценность того, что подлежит обмену. В этом состоит главная особенность институциональной динамики, характерной для слабого хорошо функционирующего государства. В отличие от сильной версии государства эта динамика едва ли представляет собой результат деятельности политиков. Помимо всего прочего, в условиях слабого государства власть не имеет большого значения (или даже не имеет его вовсе), а престиж, который политик может приобрести, предлагая институциональные инновации, сравнительно невелик. На самом деле в такой ситуации институциональное предпринимательство имеет место скорее в юридических фирмах, чем в политической жизни. Да, подчас в итоге получается радикальная инновация, но обычно юристы стремятся к постепенному прогрессу. Разумеется, удержание выгод от такого рода улучшений в полном объеме весьма нелегкое дело. Все же главным источником дохода юридических фирм является не их способность производить нечто новое, а наличие у них необходимой и подтвержденной квалификации в деле решения проблем клиентов. Информация об осуществленной инновации в области контрактного права служит хорошим сигналом для потенциальных клиентов данной фирмы, которым для уменьшения издержек обмена требуются услуги соответствующих специалистов.

На динамику добровольных норм, вполне возможно, будут воздействовать два явления. Во-первых, при данных внешних условиях, заданных принудительными нормами, добровольные институты эволюционируют относительно медленно, идя вслед за технологическими изменениями и экономическим прогрессом: новые виды продукции и новые производственные технологии требуют также и инновационных контрактных соглашений. Однако изменения могут ускориться вследствие повреждения смирительной рубашки принудительных норм. Например, коалиции, составленные из тех, кто ориентирован на получение бюрократической ренты, стремятся уменьшить давление конкуренции, и к этому необходимо адаптировать добровольные нормы либо для того, чтобы вписаться в ограничения новой институциональной среды, либо для того, чтобы обойти их.

Вторая группа вопросов касается надежности. Как отмечалось выше, значимость любой институциональной системы в конечном счете зависит от ее способности делать поведение предсказуемым, что связано с эффективностью механизмов принуждения к соблюдению ее норм. Иногда эти механизмы основаны на ненасильственных средствах: потенциальный нарушитель может остановиться ввиду перспективы потерять репутацию, что повлечет за собой презрение членов малого сообщества и невозможность осуществлять транзакции в более широком масштабе. Во многих других случаях угроза потери репутации не является удовлетворительным отпугивающим средством, и тогда требуется насилие или угроза насилия. Это означает, что эволюция добровольных институтов неизбежно зависит от структуры и динамики принуждения. При слабом государстве, которое характерно для институционального контекста, рассматриваемого в данном разделе, соответствующее своим задачам лицо, осуществляющее принуждение, конечно же, должно относиться к системе права (включая сюда полицейские силы). Добровольные институты могут существовать и успешно развиваться только при соблюдении следующих условий: а) система права адаптируется к последствиям прогресса технологий и принимает их – например, в том, что касается принципа индивидуальной ответственности; б) судебная система сопротивляется давлению других сил, таких как общественное мнение, политики, группы интересов, которые могут быть заинтересованы в расширении системы принуждения и в том, чтобы рано или поздно удушить добровольную часть норм.

К сожалению, в современном обществе вторая из двух вышеописанных ситуаций встречается редко. Причиной этого является не слабость судебной системы, а то обстоятельство, что решения, соответствующие варианту слабого государства, вряд ли когда-либо были предметом общественного согласия и вряд ли были когда-либо должным образом защищены. В прошлые века правитель не мог иметь статус слабого и имел средства и возможности для того, чтобы в целях утверждения своей власти и принуждения к подчинению придать легитимность армии наемников, принципу голубой крови или благословлению божию. В позднейшие времена индустриализация породила новую категорию властных групп, ориентированных на получение бюрократической ренты, которые трансформировали потенциально слабое государство в механизм, гарантирующий членам этих групп их привилегии. Как будет показано в следующей главе, в течение XX в., по мере возникновения и распространения нового воззрения на общество, имел место следующий процесс: принудительное регулирование постепенно вытеснило большинство добровольных институтов, и институциональное предпринимательство все в большей мере направлялось либо к отысканию способов приспособить потенциал принуждения к извлечению выгод отдельных заинтересованных групп, либо к тому, чтобы защититься от посягательств государства. Мы обратимся теперь к истории происхождения и к проблеме легитимности этих институтов принуждения.




4.3. Основания принудительных норм


В эпоху палеолита государства не существовало, и поэтому не возникало вопроса о принудительных нормах. Если проследить за географическими, демографическими и генетически-эволюционными изменениями той эпохи, можно убедиться в том, что единственной имеющей значение социальной единицей была семья. Сотрудничество между семьями по большей части ограничивалось тем, что было необходимо для охоты на млекопитающих, что, очевидно, порождало добровольные социальные нормы: те, кому не нравились правила данной охотничьей партии, могли покинуть ее и образовать другую охотничью партию, либо охотиться в одиночку – и свободные земли, и животные для добычи имелись в изобилии (см. [Baechler, 2002, ch. 1]). Нельзя сказать, что формальных правил вообще не существовало, поскольку роль каждого индивида в семье или группе была хорошо известна и несоблюдение соответствующих норм наказывалось. Однако жизнь в таком социуме была вполне посильна. Альтернатива могла быть хуже, чем непривлекательной, но издержки поддержания существования были низкими.

С появлением политических организаций появляются и принудительные нормы[135 - Напомним, что под принудительными нормами здесь понимается не насильственное принуждение к исполнению норм и правил, а ситуация, в которой нельзя выбирать между принятием этих норм и отказом от них.]. Они постепенно возникают в аграрных сообществах, где товары и услуги отличает не только редкость, но и разнообразие. Разнообразие создает возможности для специализации и обмена, тогда как редкость предполагает возможность насильственного завладения чужими благами (посредством воровства и/или грабежа), что делает необходимым наличие эффективной защиты (за счет потенциальных жертв), а также эффективных средств агрессии (см. [Benson, 1999]). Иначе говоря, аграрные сообщества облегчают накопление богатства, следствием чего становится появление – в целях создания богатства, его защиты и даже пополнения в порядке грабежа, – таких сложных социальных образований (см. [Baechler, 2002]), как властные структуры и иерархические политические организации[136 - Сложное социальное образование состоит из естественных единичных элементов, гарантирующих демографическое выживание вида. К отмечалось выше, широко признан тот факт, что до вплоть до самого последнего времени таким естественным единичным элементом была семья (в широком понимании).]. Аграрные сообщества начинают сталкиваться и с проблемой экономической нестабильности, которая была почти неизвестна в более ранний исторический период, когда преобладали кочевые сообщества, а основой выживания была охота и неурожаи не представляли собой серьезной проблемы. С увеличением неопределенности выросла роль религии и тех, кто отвечал за религиозные практики: они иногда действовали как лекари, будучи посредниками между божеством и индивидом, а также использовали предположительно имеющийся у них дар для предсказаний будущего или для влияния на процесс взаимодействия с богами. Важность религиозного момента трудно переоценить: признав, что будущее можно предвидеть и, возможно, контролировать, общество признало также существование высшего замысла и элиты, состоящей из посредников между миром богов и миром людей, что прямо и косвенно открыло дорогу для традиционного понимания легитимной нормы[137 - «Традиционный» тип легитимности имеет место в ситуации, когда суждение о легитимности выносится на основании критерия, внешнего по отношению к человеческой деятельности и человеческой истории. Это происходит, например, когда утверждается, что король должен быть назначен Богом. Очевидно, что в этих условиях религиозный посредник играет критически важную роль. В противоположность этому «рациональный» тип легитимности использует моральные критерии, разработанные и одобренные человеком, либо посредством рационального мышления (соображения эффективности), либо с апелляцией к успешному предшествующему опыту (исторический релятивизм).].

Неудивительно поэтому наличие тесной связи между религиозной сферой и сферой политики. И по мере того, как росла потребность в сложных социальных образованиях, появлялись политические организации, обладающие властью к принуждению. Отсюда проистекает рост спроса на легитимность. Легитимность может быть либо непосредственной (внутренней), когда норма согласована с широко признаваемыми принципами, такими как религиозные доктрины, эффективность или природа, либо косвенной, когда ее источником выступает легитимная власть, отвечающая за интерпретацию этих принципов и, возможно, за принуждение к следованию этим принципам. Легитимность, апеллирующая к религии, имеет отношение к тексту Священного Писания и интерпретациям этого текста. Легитимность, апеллирующая к эффективности, появилась только в XX в., она будет разбираться в последующих главах. Что касается природы, то оправдание принуждения тем, что оно является естественным (или соответствующим природе), не такая уж простая задача. В контексте нашего исследования под природным подразумевается такое качество, которое непосредственно присуще человеку, или, лучше сказать, такое качество, которое является существенным элементом человеческой природы[138 - Как указано в [Nemo, 2004, 27], эта концепция восходит к античным стоикам. См., в частности, ссылку на Цицерона, которую Немо приводит в своей работе: Cicero, De Republica, III, XXII. Задача философа состоит в том, чтобы определить это природное качество, тогда как ученый-юрист должен обеспечить соответствие законов этому природному качеству.]. Как отмечалось выше, широко признана точка зрения, согласно которой человек обнаруживает в себе весьма мало природных элементов, к которым относятся, например, инстинкты, служащие выживанию и сохранению вида (например, инстинкт продолжения рода), и стремление к улучшению условий существования. К этому мы можем добавить тщеславие, или себялюбие, которое в начале XVIII в. Мандевиль определил, как удовольствие, получаемое человеком от того, что он принят и признан другими людьми (под таким определением подписался бы и сам Адам Смит). Часто говорят, что природные элементы второго порядка, присущие человеку, имеют отношение к его предположительно имеющей место «общественной природе», качеству, не вполне отличному от того, что присуще животным, демонстрирующим наличие некоторых видов инстинктивных общественных структур, таких как, например, стаи[139 - Неудивительно, что сторонники тезиса «человек есть общественное животное», проводя различие между человеком и другими млекопитающими, вынуждены использовать в качестве критерия не свойство быть социальным, а другие признаки. Аристотель заметил, что пчелы социальны, однако пчелы – не то же, что люди, которые являются социальными и политическими животными. Как недавно напомнил Мэчан в [Machan, 2004], наиболее часто в качестве таких критериев указываются способность делать осознанный выбор и рациональность. Нужно заметить, однако, что таких вещей, как социальная осознанность и социальная рациональность, не существует, поскольку оба эти качества – типичные проявления индивидуальности: именно индивид выбирает и именно индивид оценивает тяготы и выгоды, связанные с выбором и контекстом. Это не означает, что у индивида нет своего мнения о том, что является (или могло бы являться) благом также и для других индивидов. Однако, признавая это, мы все равно остаемся в области субъективных (индивидуальных) соображений и суждений.]. Как показано в [Buckle, 1991], этот подход имеет долгую и славную традицию: еще Гуго Гроций утверждал, что, поскольку история доказывает, что все индивиды хотят быть частью общественного тела, способность быть социальным есть необходимый божественный дар и на этом основании его можно считать природным. Через полвека после Гроциуса, Пуфендорф[140 - Пуфендорф фон, Самуэль, барон (1632–1694) – немецкий юрист, политический философ, экономист, историк и государственный деятель, автор комментариев к сочинениям Томаса Гоббса и Гуго Гроция, внесший значительный вклад в разработку теории естественных прав. – Прим. науч. ред.] провел различие между способностями к социальности и естественными социальными нормами (институтами). Под первыми он понимал то, что отражает наши предположительно существующие внутренние склонности, которые должны быть полезны для других (и тем самым являющиеся природными качествами, согласно нашей терминологии), тогда как вторые имеют отношение к историческому происхождению принудительных правил, обнаруженных (и усвоенных) через посредство опыта в качестве наилучшего решения проблем, возникающих в разных ситуациях вследствие нашей социальности[141 - Проводя это различие, Пуфендорф, по всей видимости, пытался провести разграничение между данными Богом природными инстинктами и открытыми человеком естественными институтами. Он считал, что естественные институты должны быть совместимы с богоданными природными качествами человека и в конечном счете должны быть связаны с божественным порядком. Это объясняет, почему принудительные институты не являются, по его мнению, естественными, но представляют собой тем не менее моральный императив.]. Иначе говоря, главное состоит в том, что «природным» может быть то, что существует изначально, но оно может также быть и тем, что развивается из этого изначально данного источника. Итак, природное начало может означать либо индивида, либо общественное образование, либо то и другое. Аристотелевская традиция склоняется к тому, чтобы подчеркивать значение общественных образований[142 - Трудно переоценить роль, которую играл человек в классической философии. В то же время в классической традиции, особенно у греков, критически важным элементом остается общество, в котором индивид реализует свою природу общественного и политического животного. Понятие добродетели, являющееся центральным для классической философии, служит для определения достойного поведения человека, стремящегося жить по своей природе, но и вносить свой вклад в общественное тело.], тогда как политическая мысль позднейших эпох, к примеру, Гроций, Локк и даже Гоббс[143 - Разумеется, взгляды Гоббса на способность человека быть социальным отличаются от того, что считали Гроций, Пуфендорф и Локк. У Гоббса легитимность политического режима проистекает из необходимости обеспечить надежное выживание. Гроций возводит ее к способности удовлетворять интерес универсального сообщества индивидов, Пуфендорф – к соответствию данному Богом естественному праву (которое должно быть открыто посредством разума). Наконец, у Локка легитимность политического режима восходит к способности защищать права собственности отдельных членов соответствующего политического сообщества.], рассматривает индивида и сферу социального совместно.

В какой мере эти взгляды оказались полезными для формирования оценки принудительных институтов с позиций свободного рынка? Ответ зависит от того, насколько далеко простирается готовность соответствующего автора отойти от позиции Аристотеля, хотя отметка, достигнутая Гроциусом, вероятно, недостаточно близка к набору требований, предъявляемых мировоззрением свободного рынка. Так или иначе, мы склонны полагать, что необходимость соответствовать принципам субъективизма и методологического индивидуализма (см. главу 1) подводит к тому, что искомый ответ располагается гораздо ближе к Мандевилю, чем к Гроцию или Пуфендорфу. История учит, что человек не является социальным, или общественным, существом от природы, если только не считать обществом семью или узкий дружеский круг и если не принимать за проявления социальности необходимость сотрудничать для увеличения степени защищенности от внешней агрессии[144 - См., например, [Strayer, 1970, ch. 1]. Хотя взаимодействие с членами семьи и друзьями можно вполне обоснованно причислить к способам создания общества, в данном вопросе мы следуем Токвилю, который трактовал уход в семейный и дружеский круг как «индивидуализм». Мы определяем посредством термина «общество» более сложные формы взаимодействия.]. Эволюция и в самом деле отобрала такие человеческие существа, которые формировали устойчивые семейные единицы, она вознаграждает группы, разработавшие формальные правила, предназначенные для защиты прав собственности, укрепления принудительного начала и уменьшения конфликтов. Эволюция также благоприятствовала способности развивать кооперативное поведение с совершенно незнакомыми людьми (безличная торговля). Да, способность быть социальным является далеко не спонтанным феноменом. Она появилась в результате осознанного выбора в пользу сотрудничества в деле обеспечения обмена и обороны, каковой выбор, в конечном счете, был порожден стремлением улучшить свои жизненные условия[145 - См. об этом у Давида Юма в его «Трактате о человеческой природе» [David Hume, Treatise ofHuman Nature (1740) 2000b, book 3, part 2], где он пишет об обществе как о результате «соглашения о разграничении собственности и стабильности владения» (§ 12).]. Иными словами, мы утверждаем, что способность к социальности не вытекает из инстинктивного, неосознанного побуждения, будучи результатом только целенаправленных действий человека и ничем, кроме этого. Люди не повинуются инстинкту, когда отдают свою собственность в общий пул и создают коммунистическое общество. Более общее утверждение звучит так: люди сотрудничают не для того, чтобы угодить другим людям, но для того, чтобы угодить себе и удовлетворить свой собственный интерес (включая сюда желание «процветать»), чтобы дать выражение своим собственным эмоциональным импульсам или чтобы уступить своему собственному чувству справедливости, что, разумеется, не исключает того, что обеспечение выгод для других людей тоже может быть источником удовлетворения.

Вывод из приведенных соображений о философских основаниях социального поведения сводится к тому, что если придерживаться принципов методологического индивидуализма и субъективизма, то можно с уверенностью утверждать, что все формы принуждения являются нелегитимными, за исключением случая, когда принудительные нормы внедрены божественным повелением и легитимность этого повеления признана индивидом как превосходящая его собственную легитимность. Конечно, большинство читателей могут заметить, что принудительные нормы могут служить индивиду – в том духе, что они могут компенсировать некоторые разновидности провалов рынка и, в частности, использоваться как реакция на оппортунистическое поведение. В этих условиях формальные институты принудительным образом обеспечат такие транзакции, участвовать в которых все члены общества захотят ex ante, но которые вряд ли будут иметь место в спонтанном порядке, поскольку люди, скорее всего, смошенничают ex post. В этом месте обычно рассказывают, что принудительные правила, производя такую работу, фактически выполняют соглашение о сотрудничестве, порожденное способностью людей быть социальными, – будь то в смысле, который имел в виду Мандевиль, или в «природной» интерпретации этого термина, данной Гроцием. Однако на это можно заметить, что принудительные правила являются не единственным желательным и достижимым решением проблемы обеспечения сотрудничества. Провалы рынка могут быть исправлены и в рамках институционального контекста, заданного добровольными институтами, когда индивиды, заинтересованные в сотрудничестве, соглашаются действовать, следуя предложениям, выдвинутым институциональным предпринимателем, возможно и самим правителем, и признают, что правитель (или кто-то еще, если это позволит слабое государство) является также тем лицом, которое обеспечивает принуждение к выполнению данного соглашения. Иначе говоря, конструкция, реализующая добровольный институт, на самом деле может включать в себя и элементы принудительности, вступающие в силу после подписания контракта. Поэтому, принимая во внимание вышесказанное, решение проблемы оппортунистического поведения может требовать наличия не принудительных правил, а лишь надежных лиц, обеспечивающих принуждение к исполнению соглашения.

Можно ли теперь сделать вывод, что аргумент против принудительных норм в конечном счете опирается на согласие читателя с доктриной Мандевиля? Мы склонны дать отрицательный ответ на этот вопрос. На самом деле, даже если признать, что человек от природы способен к социальности, легитимность принудительных институтов в конечном итоге зависит от того, существуют ли естественные (природные) общественные договоры, и от того, как они определены. Речь идет о подмножестве класса коллективных соглашений, известном как подразумеваемые общественные договоры[146 - Естественный общественный договор встроен в природные качества индивида. Он может состоять, например, в соглашении сражаться против общего смертельного врага, поскольку такое соглашение соответствует инстинкту выживания. Подразумеваемый общественный договор – это такой контракт, который подписал бы каждый, если бы его спросили, и принуждение к выполнению которого, поэтому, осуществляется по умолчанию, чтобы уменьшить издержки на его исполнение. Хрестоматийный пример договора этого рода дает, конечно, Локк. Стейн в [Stein, 1980, 2] указал, что у Локка фигурируют два разных договора – один касается преследуемой цели, а другой – актора, отвечающего за преследование цели от имени сообщества. В последние десятилетия XX в. различные версии подразумеваемого общественного договора были предложены Хайеком, Ролзом и Бьюкененом.]. Если естественный общественный договор существует, это означает, что в тех случаях, когда индивид является «недостаточно общественным», он позиционирует себя как лицо, пребывающее вне полиса, идя против самой человеческой природы. Тогда он теряет привилегию быть человеком, т. е. утрачивает свое естественное право на свободу от принуждения, и заслуживает того, чтобы им распорядились против его воли. Поэтому неудивительно, что определение способности быть социальным как природного качества человека может существенно ослабить самый центр позиции сторонника свободного рынка. Иначе говоря, невозможно одновременно быть сторонником свободного рынка и считать, что природная способность к социальности представляет собой необходимый компонент человеческого существа. Это возможно, только если под этой способностью понимается всего лишь человеческий инстинкт совместного проживания ограниченного числа родных и друзей, а не добровольные институты в духе Токвиля, сформированные людьми, собравшимися вместе в результате свободного выбора, обмена идеями и сотрудничества. Но как только мы отказываемся от определения способности к социальности как результата целесообразных действий индивида и начинаем считать способность к социальности чем-то вроде социального здоровья, тогда появляются работающий критерий наличия этого самого здоровья и критерий легитимности социального действия. Например, налогообложение может быть необходимо для обеспечения адекватной обороны от агрессоров, которые могут угрожать нашей жизни или лишить нас возможности улучшать наши условия жизни посредством притеснения и порабощения. Однако одни могут предпочесть борьбе бегство или достижение какого-то компромисса с захватчиками, другие могут предпочесть менее затратные оборонительные конструкции более дорогим, или, возможно, выберут смерть (с честью или, если это возможно, с меньшими страданиями), максимизируя потребление в последние дни перед тем, как начнется упомянутое вторжение. В разных обстоятельствах мы можем также видеть, как низкая склонность к солидарности индивида А может вступить в конфликт с высокой склонностью к солидарности индивида B. Разумеется, из вышесказанного можно заключить, что подходящий ответ в этих ситуациях требует, чтобы некто каким-то легитимным образом упорядочил эти естественные социальные предпочтения, что, конечно же, предполагает, что некоторые члены группы получат статус меньший, чем естественные члены общества, или даже меньший, чем люди. Или естественные социальные предпочтения, в конце концов, совпадут с теми, которые определяют «наименьший общий знаменатель» данной группы[147 - Сегодняшние масштабы налогообложения, с помощью которого финансируются программы перераспределения доходов (особенно на фоне низких объемов дарений и благотворительности) создают впечатление, что во многих странах значительное меньшинство, а может быть, уже и большинство населения не является «естественно социальным» в достаточной мере. Последовательный подход потребовал бы, чтобы они были переведены в разряд граждан второго сорта и, например, лишены права голоса на выборах.]. Здесь пролегает черта, разделяющая это мировоззрение и мировоззрение свободного рынка, в рамках которого это и никакое подобное упорядочивание не является возможным. Стало быть, концепция природной способности человека к социальности не является операционально значимой, и все недобровольные нормы (включая меры экономической политики) с необходимостью будут произвольными.

Подводя итог обсуждению принудительных экономических институтов, заметим, что они редко являются продуктом некоторого естественно протекающего политического процесса, направленного снизу вверх, когда экономические агенты разрабатывают правила игры и приходят к согласию по вопросу о них, а затем эти правила трансформируются в принудительные формальные правила – либо для обеспечения публичности и прозрачности, либо для обоснования природы и границ политического соглашения, в особенности в целях контроля над теми, кто уполномочен администрировать общественный договор, т. е. над бюрократией. В реальности все обстоит прямо противоположным образом: принудительные экономические институты стали инструментом, с помощью которого правители или правящие коалиции оправдывают свое право на власть. Поэтому природа и глубина укорененности этих институтов зависят от той роли, которую, как считается, они играют в данных исторических и политических конкретных обстоятельствах, а также от того уровня, при превышении которого терпимость к принуждению более не гарантирована и происходит восстание.




4.4. О динамике принудительных правил


В предыдущем разделе мы хотели прояснить два момента. Принудительные институты не являются необходимым средством для того, чтобы общество существовало и удовлетворительно функционировало. Кроме того, их легитимность вызывает большие вопросы. Ссылки на эффективность и природную способность к социальности (гражданский долг) представляют собой слабую защиту. Большинство экономистов мейнстрима согласятся с тем, что многие правила в действительности оказывают угнетающее воздействие на экономический рост, поскольку препятствуют контрактам, мешают предпринимательству и ослабляют конкуренцию. Более того, имеются свидетельства о негативных последствиях, которые наличие принудительных институтов имеет для гражданских добродетелей, поскольку внедрение формальных принудительных институтов вполне может побудить индивидов к тому, чтобы получать преимущества за счет своих сограждан, следуя чисто рациональным оптимизационным критериям[148 - См., например, работу [Borges and Irlenbusch, 2007], в которой показано, что внедрение обязательных норм о праве на отказ от покупки при торговле с доставкой на дом, приводит к существенному увеличению случаев нечестного поведения покупателей (такого, как заказ дорого телевизора перед важным футбольным матчем и возврату покупки сразу по его окончании).]. Итак, принудительные институты (нормы и правила) сохраняют свою действенность только в рамках своих функциональных задач. Их создают и принуждают к их исполнению не потому, что они представляют собой часть спонтанного социального контекста, который мог бы оправдать их появление на том основании, что это часть естественного хода вещей, или потому, что они эффективны, как это происходит в случае добровольных правил, но потому, что они обслуживают цели отдельных индивидов или отдельных групп индивидов. Отсюда следует, что теория институциональной динамики должна с необходимостью базироваться на концепции политической и властной динамики, т. е. на исследовании тех способов, с помощью которых индивиды или группы превращаются в правящие, а также на понимании шансов этих правящих групп остаться у власти с помощью тех или иных стратегий. Это объясняет связь между принудительными правилами, легитимностью правителя и концепцией функционирования и/или возникновения государства. Это также объясняет, почему динамика принудительных правил в конечном счете зависит от того, как индивиды воспринимают присутствие лица, обеспечивающего принуждение к выполнению принудительных правил.

Как и в большинстве других случаев, обобщения опасны и при изучении институциональной динамики: каждая цивилизация обладает своими собственными отличительными чертами, которые эволюционируют, иногда существенно изменяясь во времени[149 - Политическая наука предложила несколько принципов таксономии политических институтов, встречавшихся в истории человечества, и несколько интерпретаций ведущих классификационных признаков. Так, в [Baechler, 2002] упор делается на реакции на непредвиденные обстоятельства, в [Bobbitt, 2002] предлагается эволюционный механизм, приводимый в движение развитием и требованиями военных технологий, в [Darwin, 2008] внимание привлекается к культурному шоку (возникновение гуманизма), имевшему место в конце XV в.]. Это, в частности, верно и для анализа роли государства. Все же если взять историю Запада, воспользовавшись понятием, которое с момента крушения универсалистского проекта приобрело более определенное значение[150 - Значение универсализма невозможно переоценить, так как его крах обернулся формированием уникальной особенности, которая де-факто объяснила, почему после крушения Римской империи европейский континент больше никогда не переживал периода имперского правления, вовсе не имея империи в полном смысле этого слова, т. е. не считая его чисто номинального или административного значения (соответственно, Священная римская империя и империя Габсбургов).], то для наших целей мы можем выделить три эпохи. Первая может быть названа грегорианскими веками, вторая – секулярным периодом, и третья – веком социальной ответственности, который, в свою очередь, можно подразделить на элитистскую и популистскую фазы[151 - Данные термины подробно обсуждаются в следующей главе. Предвосхищая это, скажем, что григорианским период назван по имени папы Григория VII, который совершил критически важную институциональную революцию, которая привела к возникновению конкурирующих источников власти. Секулярный период включает в себя столетия, в течение которых религия утрачивала свою способность придавать легитимность политическому порядку. Под веком социальной ответственности имеется в виду большая часть XX в., в течение которого отношение к самой концепции государства претерпело кардинальное изменение (подробнее см. [Hoppe, 2001, ch. 2]). Начиная примерно с Первой мировой войны государство больше не отчитывается перед монархом или элитой, подчиняясь «народу» и/или его представителям, являющимся таковыми лишь в течение определенного времени.].

В течение первого периода, который де-факто продолжался вплоть до середины XVII в., принудительные институты не рассматривались в терминах социальной организации или сотрудничества, поскольку либо формальные правила были добровольными (контракты и обычаи), либо они воспринимались просто как инструмент подавления, используемый теми, кто находился у власти. За небольшими исключениями частичного характера (случай Англии), никто особо не скрывал того факта, что правящая элита посредством принудительных институтов добивается целей, которые сводятся к обогащению, сохранению привилегий и предотвращению дворцовых переворотов. Поэтому неудивительно, что, получив власть, правитель затем использовал ее для предотвращения появления любых конкурирующих групп, или для того, чтобы покупать лояльность народных элит, а также для лишения аристократов их владений[152 - Очевидно, первая стратегия явно просматривается в политике испанской монархии, и позже в политике Людовика XIV, которые свели на нет потенциальную угрозу в лице аристократии, преобразовав аристократов в дворян, т. е. превратив класс свободных, но безвластных индивидов в привилегированных придворных, отбиравшихся правителем, зависящих от его воли, разделяемых завистью и ревностью. Примером второй стратегии может служить Венеция, правящая олигархия которой докатилась до регулирования экономики, возведения административных барьеров на вход во множество видов торгово-промышленной деятельности и даже создания – с целью получить симпатии и лояльность народа – государственной службы здравоохранения, которая почти четыре столетия спустя послужила примером для Бисмарка.]. В результате в течение этих столетий динамика принудительных институтов свелась к истории близорукой эксплуатации: формированию терпимого налогообложения, целью которого была максимизация поступлений, в мире, для которого были характерны длительные периоды стагнации и общей бедности, а также наличие значительных территорий, живших в условиях постоянной угрозы восстаний и разорявшихся разбойниками и локальными войнами.

Этот контекст поменялся, когда правители ликвидировали оппозицию в лице влиятельных аристократов, когда они перестали нуждаться в компромиссе с религиозными властями, и когда они стали править, для достижения своих целей все в большей мере опираясь на всеобъемлющую и считавшуюся надежной бюрократическую машину. В этих условиях принудительные институты превратились в критически важный инструмент правителей как для управления бюрократией, так и для достижения ими их собственных целей. Главными приметами времени стали меркантилизм, современные налоговые системы и регулирование. Правители пытались также осуществлять вторжение в денежную сферу, но с меньшим успехом[153 - Так, например, Джон Ло придумал, как увеличить предложение денег, добавив землю и акции к золоту и серебру, поскольку общепринятый монетарный стандарт не смог оказать стимулирующего воздействия на экономический рост. Итогом реализации его схемы стал крах экономики, поскольку реальный ВВП зависит не от предложения денег и не от единиц измерения, и вследствие жадности правителя, который быстро заставил Ло выпускать деньги вообще без всякого реального обеспечения, будь то металл, земля или акции.]. Однако и в данном случае надежды найти некое ключевое объяснение, способное продвинуть теорию институциональных изменений, обратившись к анализу на базе паттерна рациональной эффективности, оказываются иллюзорными. Вместо этого нужно просто-напросто принять тот факт, что в течение этого периода исторические и технологические изменения заставили правителей мобилизовывать значительные ресурсы для военных и административных целей: они больше не могли позволить себе наемные войска в таких количествах, как раньше, и не могли больше полагаться на небольшое количество местных аристократов. Следовательно, два важнейших качества, принудительных институтов в течение всего периода оставались неизменными: принудительные институты а) служили государству символами центральной власти, образуя и главное ее содержание, и б) они формировались для решения задачи увеличения богатства страны и удовлетворения ее военных нужд. И это все. Для объяснения происходившего не требуется привлекать ни зависимости от предшествующего пути, ни эволюционного отбора, если понимать эти термины хоть сколько-нибудь определенно.

Что касается легитимности, то очевидно: когда благословление Божие, дарованное по праву рождения, более не рассматривается как имеющее силу (или как имеющее достаточную силу), должны быть отысканы и установлены новые источники оправдания многочисленной государственной бюрократии и тяжкого налогового бремени. Неудивительно, что на смену теологам пришли политические теоретики. Кроме того, не было недостатка в предшественниках, поскольку в XIII в. Фома Аквинский и схоласты уже продемонстрировали образцы систематических рассуждений и использования разума для уяснения божественного порядка. Роджер Бэкон, посвятивший всю свою жизнь экспериментированию, видел в экспериментах средство для достижения схожей цели, а именно открытия в природе проявлений Божьего замысла[154 - Нужно признать, что хотя прозрения Р. Бэкона и Фомы Аквинского правомерно считаются двумя из трех краеугольных камней цивилизации Запада (третьим камнем является идея разделения властей и личной ответственности), они были забыты вскоре после их смерти, и в течение следующих двух столетий преобладающим было совершенно иное Weltanschauung (мировоззрение). Вера в человеческий разум сменилась убежденностью в том, что реальный мир проклят и омерзителен, и вся надежда – только на Страшный суд (см. [Delumeau, 1983]). На эти два столетия пришлась Черная смерть (эпидемия чумы), нашествие турок, перманентные войны, включая Столетнюю войну, восстания и разрушения. Серьезным сомнениям была подвергнута даже ценность знаний.]. Эксперименты с политическим конструктивизмом начались сразу после заключения Вестфальского мира в 1648 г., в соответствии с которым королевства и иные политические образования стали считаться созданием человека и начали управляться в соответствии с международными соглашениями на основе взаимных гарантий, в которых признание церковью, не говоря уже об одобрении с ее стороны, играло незначительную роль. Через самое непродолжительное время идея естественного порядка превратилась в идею рационального порядка и стала тем стандартом, на базе которого стали оцениваться адекватность и приемлемость принудительных институтов. В частности, к рубежу XIX–XX вв., вследствие индустриализации и урбанизации прошло нескольких десятилетий, в течение которых к политике приобщалось все увеличивающееся с каждым годом число людей, так что перспектива крупномасштабного перехода власти от элит к широким массам населения стала неизбежной. Поэтому понятие легитимности правителя тоже изменилось и стало в большей мере соответствовать текущему пониманию действий рационального государства. Короче говоря, поскольку в новых условиях критически важными оказались общественное мнение и консенсус, то и принудительные институты стали инструментами, посредством которых можно было формировать общественное мнение и достигнут консенсус.

Этот исторический экскурс объясняет, почему мы считаем, что традиционная точка зрения на институциональную динамику должна быть пересмотрена. Резюмируя суть институционального подхода, Дуглас Норт определил институты как «внешние (по отношению к разуму) механизмы, которые индивиды создают, чтобы структурировать и упорядочивать окружающую среду» (см. [North, 1994, p. 363]) и провозгласил, что «возникающие организации будут отражать возможности, предоставляемые институциональной матрицей» [Ibid., 361][155 - В [North, 1994, p. 361] Норт определяет организацию как «группу индивидов, собранных вместе для достижения общих целей».]. Мы утверждаем, что дело обстоит ровно наоборот, а именно: в условиях рационального государства институты не являются ни фиксированной системой ограничений, ни посредниками, при помощи которых заданные интерпретации внешнего мира (представления) порождают «социальные и экономические структуры». Напротив, наш подход состоит в том, чтобы провести различие между двумя возможными мирами – элитистским и популистским.

В условиях, когда преобладает элитизм, правитель задействует принудительные институты в интересах этих элит. Иначе говоря, меры экономической политики разрабатываются и принудительно реализуются не для торжества принципов свободного рынка, не вследствие убеждений, согласно которым система свободного рынка создает наилучшие возможности для экономического роста. Вместо этого институциональная динамика воспроизводит то, что требуется для продолжения курса на использование имеющихся возможностей по извлечению бюрократической ренты. Таким образом, политика свободного рынка тоже трактуется как одна из таких возможностей, что на практике может привести лишь к реализации схем частичного дерегулирования. Например, политика свободной торговли проводится в отношении некоторых отраслей, но не распространяется на другие. Приспосабливающая корректировка институциональной структуры может также требоваться для адаптации к постепенным изменениям (например, к прогрессу технологий или появлению новых рынков) либо к условиям военного противостояния. Однако все это может представлять собой не пресловутую зависимость от предшествующего пути, а простую коррекцию под воздействием непреодолимого давления, оказываемого либо извне, как в вышеупомянутых случаях (прогресс технологий и внешняя агрессия), либо изнутри, например, как в случае, когда элиты ощущают, что они могут обеспечить легитимность своей власти только в условиях напряженной международной обстановки (агрессивная внешняя политика, непременно оканчивающаяся войной).

Второй сценарий реализуется в ситуации, когда политическая игра долее не может продолжаться без явно выраженного согласия народа, т. е. когда люди больше не считают, что единственной задачей государства (со всем применяемым им арсеналом принудительных институтов) является сохранение существующих или изобретение новых доходов, получаемых в порядке присвоения бюрократической ренты. В этой ситуации от государства ожидается, что оно должно также осуществлять крупномасштабное перераспределение богатства, удовлетворяя при этом следующим трем ограничениям: никакая альтернативная система не может функционировать лучше; процедуры создания правил этого государства предлагают заслуживающие доверия перспективы повышения уровня жизни; издержки изменения политического контекста слишком высоки. При соблюдении этих условий изменение принудительных правил приобретает кумулятивный характер, и в конечном счете они превращаются в инструмент, с помощью которого процесс разработки и реализации мер экономической политики приобретает черты произвола. Кумулятивный характер объясняется тем, что, когда правитель подчиняет политическое будущее консенсусу, а давление законодательства, пробитого группами интересов, постоянно действует в противоположном направлении, рациональным ответом на это являются предоставление возможности для накопления указанного давления, ассимиляция представителей лидирующих групп интересов и превращение процесса принуждения в предмет ситуативной оценки. Тогда произвол просто не сможет не восторжествовать над формализмом правил. Как известно еще со времен Аристотеля, «когда, как в наших переполненных городах, дается оплата, тогда государством правит множество народа, которым больше нечего делать, а не закон» (см. Politics, IV)[156 - В русском переводе в точности таких слов не обнаружено, в книге IV наиболее близким фрагментом является: «Вследствие увеличения государств по сравнению с начальными временами и вследствие того, что появилось изобилие доходов, в государственном управлении принимают участие все, опираясь на превосходство народной массы, благодаря возможности и для неимущих пользоваться досугом, получая вознаграждение. И такого рода народная масса особенно пользуется досугом; забота о своих собственных делах нисколько не служит при этом препятствием, тогда как богатым именно эта забота и мешает, так что они очень часто не присутствуют на народных собраниях и судебных разбирательствах. Отсюда и происходит то, что в государственном управлении верховная власть принадлежит массе неимущих, а не законам» (Аристотель. Соч.: в 4 т. Т. 4. М.: Мысль, 1983. С. 499).]. Результат, проистекающий из такого положения дел, является двояким. С одной стороны, государственная машина разрастается, с тем чтобы вобрать в себя новых членов и управлять все более усложняющейся системой принудительных формальных правил. С другой стороны, творцы социально-экономической политики теряют контроль за ситуацией в целом, так как через какое-то время они перестают понимать, что именно они обсуждают. После этого принуждение начинает зависеть от бюрократии и от судебной власти[157 - В этом важном аспекте институты и законодательство можно, пожалуй, считать зависящими от предшествующего пути, хотя это и не вполне соответствует строгому определению зависимости от предшествующего пути, которым так дорожат институционалисты.]. В итоге политики переключаются от проектирования подходящих институтов к обеспечению выполнения трех вышеупомянутых условий поддержания их власти и, возможно, к осуществлению соответствующих действий – с помощью законодательства, или демагогии, или того и другого. Повторим: реальной целью политической деятельности часто являются самосохранение и погоня за выгодой, а принудительные правила – инструменты этого ремесла.




4.5. Наследие Веблена и вызовы современного институционализма


Напомним одно весьма убедительное утверждение Ланглуа о том, что вклад институционализма в экономическую теорию берет свое начало с догадки Карла Менгера: экономическая теория занимается взаимодействиями в условиях ограничений, накладываемых редкостью, а институты служат инструментами, посредством которых индивиды пытаются создать, расширить и объединить возможности сотрудничества (см. [Langlois, 1989]). Современные институционалисты согласны с тем, что для сотрудничества нужны правила, и они заслуживают всяческих похвал за то, что неустанно указывают на недостатки характерного для так называемого мейнстрима подхода, вальрасовского в своих основаниях, согласно которому транзакции можно изучать, комфортно предположив существование исчерпывающе определенных контрактов, наличие совершенно информированных индивидов и отсутствие стимулов к мошенничеству. В частности, в последние 30 лет именно благодаря институционалистам многократные неудачи по воплощению в жизнь взятых из учебников схем достижения эффективности, полной занятости и экономического роста вновь подогрели интерес к природе и свойствам систем стимулов. На самом деле урок Менгера не шел далее обращенного к будущим поколениям призыва: изучить и понять динамику институтов для того, чтобы усвоить самую суть процесса эволюции экономической деятельности. Такое исследование, однако, могло не иметь в виду ничего нормативного, так как Менгер полагал, что институты меняются посредством приобретения знаний, посредством усилий, предпринимаемыми человеком для прорыва сквозь завесу неопределенности. Разумеется, вы не можете иметь нормативной цели, если у вас нет цели вообще.

Пока же сегодняшние исследования институционального направления, несмотря на наличие ряда важных исключений (например, в лице Оливера Уильямсона), зачастую следуют прямо противоположным путем и занимаются прогнозированием, покушаясь даже на то, чтобы давать рекомендации в области регулирования экономической деятельности. Вместо того чтобы рассматривать эволюцию институтов как инструмент приобретения знания и использования возможностей, восторжествовала точка зрения, согласно которой движущей силой институциональных изменений являются изменения технологий. В частности, наиболее авторитетные сегодня институционалисты склонны принимать точку зрения Веблена на то, каким образом институты воздействуют на предпочтения индивидов, полагая, что институты определяют самое восприятие людьми окружающего мира и в конечном счете моральные стандарты и суждения. Кроме того, современные институционалисты добавляют к факторам, фигурировавшим в описании Веблена, технологические сдвиги, считая их тем главным, что определяет новые правила. Таким образом, для большей части институциональных исследований вызов состоял в необходимости спрогнозировать то, каким образом прогресс технологий и экономический рост воздействуют на предпочтения и поведение – через институциональный контекст, располагающийся где-то между этими двумя группами явлений. Неудивительно, что искушение считать институты инструментами, с помощью которых можно и моделировать поведение, и сохранить теоретическую добродетель, оказалось непреодолимым.

Иначе говоря, то обстоятельство, что Веблену не удалось создать непротиворечивую и ясную теоретическую конструкцию[158 - Глубокий критический анализ эволюционистской доктрины Веблена см. в [Sowell, 1967].], не остановило авторов, писавших в поствебленовскую эпоху, ни от бездумного повторения детерминистских установок исторической школы, ни от указаний на необходимость активных институциональных интервенций для того, чтобы управлять этой «ужасной» институциональной инерцией, как они называли спонтанность[159 - Строго говоря, старых институционалистов, писавших сразу после Веблена, таких как Джон Коммонс и Уэсли Митчелл, нельзя назвать детерминистами. Однако, верно и то, что этот детерминизм был более или менее скрыт путем введения концепции непредвиденных шоков, которая была принята на вооружение, вместо того чтобы признать, что то, что представляется процессом, зависящим от пути, ex post, вряд ли является таковым ex ante. В частности, заявлять о чьем-то неведении в отношении свойств этого процесса, предположительно зависящего от предшествующего пути, вовсе не то же самое, что признать, – неопределенность просто-напросто делает невозможным приобретение точных знаний о будущем.]. Для наших целей более важно, что наследие Веблена продолжает ощущаться в постоянных попытках оспорить индивидуалистические основания экономической мысли и в аргументации, согласно которой поведение человека более не может считаться проявлением его природы, поскольку на его предпочтения и то, как он воспринимает мир, оказывают влияние институты. Из этой вебленианской линии рассуждений следуют три вывода. Во-первых, стандартная экономико-теоретическая логика должна испытывать негативное воздействие эндогенного смещения, поскольку институты представляют собой причину и следствие не только индивидуальных действий, но и индивидуальных предпочтений. Во-вторых, кажется, что единственным средством разбить этот порочный круг являются безоговорочное принятие методологического холизма и взгляд на экономическую теорию в социологических терминах и, разумеется, с более отчетливым упором на макроэкономику. Наконец, расширяются основания для активной – и проводимой централизованно! – экономической политики: поскольку на индивидов могут воздействовать «плохие» институты, то поведение этих индивидов и делаемый ими выбор могут быть под вопросом (а так ли уж они «естественны»?), что открывает путь постоянно усиливающемуся вмешательству в этот выбор и поведение. Подытоживая все вышесказанное, заметим, что для тех, кто отвергает неоклассическую очарованность концепцией общего экономического равновесия, рассматриваемого как главный критерий экономической политики, наследие Веблена предлагает захватывающие альтернативы – справедливость и социальную эффективность, которую мы разбираем в других главах данной книги. Однако в этом контексте различие между добровольными и принудительными правилами больше не является вопросом о моральном превосходстве одних над другими, а представляет собой задачу консеквенциалистского выбора: что лучше служит свободе – спонтанные эволюционные механизмы (добровольные правила) или удовлетворительное определение общей воли (принудительные правила)? А что насчет экономического роста? Или справедливости? Понятно, что вопросы могут отличаться друг от друга, но их методологическая постановка будет одной и той же.

Нужно признать, что, формулируя свои взгляды, институционалисты останавливаются в шаге от нормативных утверждений. Тем не менее их предложения перед нами – они доступны, видимы и противоречивы. Если экономист-теоретик, принадлежащий к институциональному направлению, признаёт, что большую часть рациональности человека должны формировать правила игры, и если индивидуальные предпочтения могут быть заданы институциональным контекстом, то такой ученый обязательно находится в двойной ловушке: он вынужден нападать на суверенитет личности во имя социальной добродетели или во имя эффективности (общее благо), и он же обязан отказывать демократическим процедурам в праве определять общую цель, коль скоро индивид может оказаться социально иррациональным и проголосовать, преследуя свои собственные интересы, а не так, чтобы это соответствовало критерию социальной рациональности (положение Веблена). В самом деле, почему нужно беспокоиться о выборе, если лицо, принимающее решение, заранее знает, что именно должно быть сделано? В конечном счете возникает впечатление, что благоразумие предполагает отказ от неудобных вопросов, что имеет свою цену: институционализм начинает объяснять, переставая понимать, институционалистская традиция становится детерминистской, а не нормативной.

Мы утверждаем, что в отличие от институционализма доктрина свободного рынка избежала попадания в ловушку Веблена. Как уже говорилось в этой главе выше, субъективизм и методологический индивидуализм буквально сплетены воедино с принципом человеческого достоинства: если отсутствует соответствующий явно сформулированный и добровольно заключенный контракт, никто не имеет права выбирать за другого или принуждать другого к следованию своим собственным предпочтениям посредством насилия. Это означает, что принудительные институты либо имеют низкую степень легитимности, либо не имеют ее вовсе, и что слабое государство де-факто не является проблемой: оно принято по умолчанию и игнорируется, когда функционирует неэффективно – либо потому, что не может предложить удовлетворительные институты, либо потому, что не может принудить к выполнению добровольно взятых на себя правил (добровольных институтов).

Положение, сформулированное Вебленом, истинно: любые правила всегда воздействуют на предпочтения людей. И что из этого следует? Вопреки тому, что считают некоторые авторы, пишущие в неоклассической и даже австрийской традиции, доктрина свободного рынка никогда не опиралась на утверждения о существовании неизменных, заданных лишь генетикой предпочтений. В действительности предпочтения всегда подвержены изменениям – из-за самого наличия неопределенности, из-за непрерывного приобретения знания в ходе процесса проб и ошибок, посредством которого мы адаптируем наше поведение и улучшаем результаты сотрудничества с другими людьми. Столетия назад некоторые авторы могли бы упорядочить разновидности этих изменений, исходя из существующей, как они считали, врожденной социальной природы человека. Сегодня некоторые, возможно, укажут на влияние средств массовой информации и системы образования или приведут какие-то новые аргументы, связанные с влиянием новых и подчас неопределимых природных факторов. Так или иначе, свобода получать и перерабатывать информацию нужна всегда. Конечно, ошибки случаются, и люди по-разному оценивают одни и те же вещи. Но ведь даже принятие того, что это возможно, представляет собой квинтэссенцию принципа индивидуальной ответственности, который, конечно, также предполагает, что никакой человек не имеет права обременять обязательствами других лиц (более умных или просто более удачливых), нарушать их право собственности и любые другие права без явного согласия этих других лиц.

Это объясняет, почему для свободного рынка по-настоящему значимым вопросом является вопрос о легитимности принуждения и в конечном счете о легитимности государства (с учетом той или иной разновидности государства). Будучи далеко не нормативным вопросом, различение добровольных и принудительных правил обеспечивает альтернативное решение проблемы, обсуждавшейся в ходе хорошо известной дискуссии о взаимодействии между формальными и неформальными правилами, каковая дискуссия занимала такое заметное место в литературе институционального направления как в последние годы, так и ранее[160 - Та же тема в литературе по проблемам экономического развития и переходным экономикам обсуждается в терминах двух разных вариантов реформ – реформ, осуществляемых сверху, и реформ, осуществляемых снизу. В главе 9 мы будем рассматривать то, какие экономические последствия имеют эти подходы.]. Объяснительная мощь различения формального и неформального хорошо известна, но оно мало что дает за пределами формулирования того, что и так очевидно: формальные институты успешны, когда они не вступают в противоречие с неформальной структурой, которая обычно определяется как «культура». Таким образом, либо успешные формальные институты просто воспроизводят культурные обычаи и традиции, либо именно их эффективность вызывает некую разновидность культурного шока. Когда эти явления не имеют места, система начинает медленно «закипать» или демонстрировать открытый конфликт между правителями (реформаторами) и остальным населением.

Итак, будучи удовлетворительными лишь по видимости, вышеупомянутое различение между неформальными и формальными институтами, фиксируемое в литературе, не оправдывает возлагающихся на него надежд в двух отношениях. Во-первых, оно ничего не говорит о ситуациях, в которых нет никакого очевидного конфликта между разными наборами правил, но в которых экономика не работает с ожидаемой эффективностью. Во-вторых, в рамках этого подхода утверждение, согласно которому целью разработки и принятия формальных правил всегда является увеличение экономической эффективности, принимается без доказательств, при этом, похоже, полностью игнорируется существование цепочек непредвиденных последствий, которые довольно быстро выходят из-под контроля. Предложенное в этой главе разделение институтов на добровольные и принудительные дает возможность получить ответы. В действительности главный институциональный вопрос состоит не в том, откуда появились правила, и не в том, соответствуют ли они существующей культурной среде. Главный вопрос состоит в том, чтобы установить, в какой мере правила позволяют индивиду создавать и модифицировать соглашения о сотрудничестве, а в какой мере правила являются инструментами для получения привилегий. Это не отменяет возможности того, что общественный договор может быть структурирован так, чтобы включать и сотрудничество, и погоню за бюрократической рентой. Как будет подробно рассмотрено в следующей главе, в ситуациях, когда применяются общественные договоры, свободный рынок требует, чтобы они либо были явными, либо чтобы они были снабжены оговорками, позволяющими осуществить выход из договора с низкими издержками.




Глава 5

Общественные договоры и исторические нормы





5.1. О производстве, надежности и стабильности норм


Наш мир несовершенен. Демократии часто испытывают негативное воздействие несовершенных норм, введенных в действие недальновидными политиками, большинство из которых не знают, о чем говорится в принятых ими законодательных актах, но которые готовы вписывать туда все, что потребуют группы интересов, и удовлетворить тех или иных представителей избирателей или просто достаточно шумные слои населения. Школа общественного выбора, применившая постулат о рациональном выборе, применяется к лицам, создающим законы, говорит нам, что это вовсе не удивительно. Политики – это такие же люди, как и все остальные, и процедуры, с помощью которых они избраны, не дают им повышенной честности, не говоря уже о повышенной степени альтруизма. В этой сфере процесс отбора действует скорее в противоположном направлении. Независимость мышления здесь не является плюсом, выступая подчас помехой. Словом, творцы правил вполне рациональным образом склонны действовать так, чтобы создаваемое ими законодательство увеличивало их собственное благосостояние. Они делают все, что нужно для достижения и поддержания консенсуса, для увеличения популярности, для сохранения репутации, словом, все то, что требуется для избрания, переизбрания или назначения на должность. Во многих случаях партийная лояльность берет верх над последовательно моральной позицией, что сказывается и на качестве законов. Конечно, результаты законодательного процесса не всегда контрпродуктивны или разрушительны. Случается, что нормы согласуются со здравым смыслом и отвечают широко понимаемым интересам сообщества. Однако, даже если воздержаться от оценки качества правил, и даже в тех случаях, когда нет никаких проблем с финансированием соответствующих начинаний, нет никаких гарантий, что принятые правила будут применяться должным образом. Так, например, бюрократы частенько стремятся к тому, чтобы приспособить их к своим собственным требованиям и предпочтениям. Они могут также посчитать выгодным увеличение затрат, которые граждане несут в связи с получением защиты, положенной им в соответствии с той или иной нормой закона. Все это совершенно необязательно должно иметь формы какой-то невероятной преступности или коррупции. Иногда это простое увиливание: государственные служащие намеренно прибегают к задержке дел, либо умножают количество инстанций, разрешение которых является обязательным, – все это, чтобы избежать ответственности. Иногда перед нами просто попытки бюрократа расширить спектр дискреционных действий (т. е. тех действий, которые он осуществляет, руководствуясь исключительно и только своими собственными решениями. – Перев.) – в соответствии с присущим человеческой природе стремлением к престижу и власти или в соответствии с желанием создать дополнительный спрос на услуги, оказываемые бюрократами, что оправдает их работу и, возможно, даст шанс для продвижения по карьерной лестнице[161 - Возможно, важную роль играет также система сообщающихся сосудов. [Практика перехода с государственной службы в регулирующем органе в частный бизнес характеризуется с помощью английского выражения revolving doors, т. е. вращающиеся двери. – Перев.] Чем сложнее регулирование и чем выше значимость установления прочных личных отношений с государственными служащими, тем более широкие возможности для работы в частных компаниях открываются перед теми бюрократами, которые хотят перейти на другую сторону и стать посредниками между частным сектором и своими бывшими коллегами.].

Источником неопределенности может быть также и сама правовая система – в тех случаях, когда акторы придерживаются своего собственного прочтения законов, самостоятельно устанавливая, что они значат на самом деле, либо когда они, указывая на те или иные особые обстоятельства, трактуют нормы законов в свою пользу. Учитывая, что большинство судебных процессов можно считать зависящими от «особых обстоятельств», применение одной и той же нормы закона вполне может генерировать разные исходы, подрывая тем самым доверие к этой норме, т. е. к ее способности обеспечивать ясное и последовательное указание на то, что является законным, а что нет, и служить достаточно точным ориентиром, позволяющим предугадывать будущее поведение[162 - Разумеется, доверие к закону зависит также от свойств системы принуждения к его исполнению (включая понятность и прозрачность), от вероятности обнаружения правонарушителя и возможности подать на него в суд, от санкций, предусмотренных за нарушение закона, а также от того, сколько времени требуется для компенсации ущерба.]. Это явление усугубляется тем, что законодательство все в большей мере становится результатом компромиссов и практики взаимных услуг, которые политики оказывают друг другу, что выражается в растущей неопределенности текстов, полных лазеек и противоречий. Неудивительно, что такое качество законодательных текстов порождает богатые возможности для интерпретаций (а также потребность в них), превращая право тем самым в поле законодательного и правоприменительного сговора или войны[163 - Это характерно и для тех стран, в которых действует система общего права, см., например, работу [Harnay, Marciano, 2007], в которой исследована мотивация судей, действующих в системе общего права.].

Это явление становится еще более очевидным, если принять во внимание деятельность международных или наднациональных агентств, требующих корректировки национальных законодательств, что оказывается весьма нелегким делом, требует времени и вряд ли может обойтись без ошибок. Обычно с этими трудностями старается справиться судебная система, которая интерпретирует первоначальный замысел законодателя или делает отсылку к нормам более высокого уровня (например, к высшему конституционному законодательству) или использует общие принципы, сформулированные более или менее неопределенно. Хорошо известными примерами таких общих принципов могут служить понятия социальной справедливости, экономической (распределительной) справедливости и равенства. Важной чертой бюрократии является также и то, что именно бюрократы продираются сквозь сотни тысяч страниц новых законодательных норм, которые в любой достаточно развитой стране ежегодно производит мало-мальски «продуктивный» аппарат по производству законов. В этих случаях могут возникать неформальные правила поведения, которые со временем начинают играть решающую роль, поскольку каждое ведомство стремится пестовать отдельные правила и разрабатывать отдельные кодексы поведения, регулирующие повседневную деятельность своих сотрудников.

Какая бы конкретная структура не сложилась в результате этих процессов, их общий итог один и тот же: все вышеназванное приведет к возникновению противоречий и непреодолимых сложностей. Это создает пространство для дискреционных процедур по толкованию и прояснению ситуаций, что парадоксальным образом увеличивает спрос на следующие законодательные акты. В конце концов это обернется потерей доверия к законам как таковым, что приведет к потенциально контрпродуктивным последствиям. Прискорбно, но именно сейчас, когда прогресс технологий делает частный рыночный обмен между сторонами, имеющими частную природу, все более безличным и простым, как только мы переносимся в мир, где создаются и применяются общие законы и правила, мы видим, что здесь происходит нечто прямо противоположное.

Увеличивающаяся сложность и противоречивость системы законодательных и регулирующих норм неизбежно влияют на их стабильность. По мере того как обнаруживается, что старые нормы неэффективны или что они устарели, и по мере того как вследствие этого растет давление в пользу их реформирования, растущие ожидания мер экономической политики подталкивают законодателя к тому, чтобы предпринимать действия во множестве сфер предположительно существующего общего интереса, каковые действия, о какой бы конкретно сфере ни шла речь и как бы ни определялись эти действия (экзогенно или эндогенно), неизбежно затрагивают, причем затрагивают очень сильно, достаточно большую часть электората. Следовательно, растет неопределенность в отношении того, какие именно действия будут предписаны правилами в будущем, а также учащаются проявления оппортунистического поведения. Все это сокращает период планирования, который экономические агенты имеют в виду, составляя свои планы. Неопределенность не только понижает дисконтированную ценность потока будущих доходов, что при прочих равных негативно воздействует на экономический рост[164 - См. об этом у Хоппе, который в [Hoppe, 2001] объяснил, что норма временного предпочтения непременно растет по мере того, как общество становится все более демократическим. Более высокая норма временного предпочтения может подталкивать людей к определенным разновидностям экономического стремления к бюрократической ренте (например, к лоббированию протекционистских мер), поскольку связанные с этим чистые выгоды имеют краткосрочную природу, а чистые издержки – долгосрочную (см. [Rizzo, 2008, pp. 895–896]). Такое поведение также затронет распределение инвестиций по временным периодам, вызовет к жизни ошибочные инвестиции и затормозит экономический рост. Похожая линия рассуждений прослеживается в работе [Nicita, 2007], автор которой подчеркивает значимость того, что он называет транзакционными издержками ex ante, которые он определяет как издержки, связанные с неполным определением прав собственности, что ведет к судебным тяжбам и препятствует обмену.]и личное благосостояние граждан, но и побуждает многих экономических агентов искать возможности для заключения контрактов, полагаясь на грядущие реформы, которые будут предусматривать принуждение к исполнению контрактов, устанавливаемое задним числом (либо будут содержать критерии апостериорного принуждения). Такие агенты ставят на конфликт с другими сторонами контракта, каковой конфликт может возникнуть рано или поздно. Все это вносит вклад в разрушение системы координации и, возможно, также и в подрыв надежности структуры прав собственности.




5.2. В поисках конституционных решений


Все вышесказанное показывает, что даже когда законодатель трактует принцип верховенства права в соответствии с традиционным смыслом этого понятия, т. е. понимает под системой права систему заслуживающих доверия, непротиворечивых и стабильных принудительных правил, которую люди считают справедливой и эффективной[165 - Согласно оценке Хайека, данной им в [Hayek, 1960], литература последнего времени, посвященная значимости принципа верховенства права, концентрируется скорее на таких свойствах права, которые расширяют возможности индивидуального планирования, долгосрочного сотрудничества между экономическими агентами и предсказуемости поведения, чем на анализе фактического содержания правовых норм. Иначе говоря, основное внимание уделяется процедурным качествам норм, а не их основаниям. Так, справедливость (и верховенство права) теперь представляет собой критерий, позволяющий не обеспечить такое положение, при котором естественные права индивида надежно защищены, но убедиться, что индивид не подвергается дискриминации. Системным ориентиром является не моральный стандарт, а другие члены сообщества. Например, многие сторонники принципа верховенства права довольны мерами регулирования, если они надежны, стабильны, просты для понимания, предусматривают легкость принуждения к их выполнению и равным образом применимы ко всем, кто занят регулируемой деятельностью. Является сама по себе данная норма регулирования хорошей или плохой, кажется, имеет меньшее влияние на то, будет ли на нее навешен ярлык соответствующей праву. В итоге торжествует консеквенциализм и решение главных содержательных вопросов доверено общественному мнению и сегодняшним моральным стандартам, что закрывает вопрос, должно ли решение вопросов справедливости и легитимности опираться на общие и неизменные принципы или лишь на консенсус.], все это все равно опирается на довольно шаткое основание. Вместе с тем значительная часть профессионального сообщества экономистов полагает, что необходимо найти решение этой проблемы.

Согласно традиции ордолиберализма[166 - К сожалению, мы редко воздаем должное таким авторам, как Вальтер Ойкен и Франц Бом, принадлежащим к основателям фрайбургской школы ордолиберализма. Также редко упоминаются и те, кто первым указал на важность связи между нормами и экономической эффективностью (этот интеллектуальный долг простирается вглубь веков – до Адама Смита, если не до еще более отдаленного прошлого).]большинство экономистов принимают без доказательства тот факт, что рецепт экономического процветания представляет собой некую смесь из экономической свободы (более или менее жесткое принуждение к соблюдению права собственности) и перераспределения во имя социальной справедливости и социального мира, куда нужно добавить некоторое количество норм регулирования экономической деятельности, зависящее от убеждений составителя рецепта в значимости и масштабах так называемых провалов рынка. Далее, все множество рецептов можно разделить на две группы. Для одной группы характерна неоклассическая ориентация. Она делает упор на разработку и внедрение подходящего институционального контекста, который требуется для того, чтобы следовать рекомендациям составителей проектов оптимальной экономической политики, и для осуществления необходимых для этого мероприятий, известных как тонкая настройка. Вторая группа принадлежит к традиции классического либерализма. Ее участники воздерживаются от рекомендаций конструктивистского толка, согласно которым нужно срочно начать осуществление разнообразных масштабных программ. Напротив, эти авторы концентрируются на принципе верховенства права, считая его единственным значимым операциональном механизмом. Они трактуют спонтанную эволюцию[167 - Термин «эволюционный» применяется здесь в значении, согласно которому социальное взаимодействие трактуется как такое, которое следует эффективному процессу адаптации; его не нужно путать с другим значением, которому термин обязан эволюционистской школе, согласно которой индивиды необязательно корректируют свое поведение так, чтобы получающиеся социальные результаты были наиболее желательными.]как двигатель, обеспечивающий движение к эффективности, справедливости и всеобщему благосостоянию. Для носителей этих воззрений задачей конституционной инженерии является создание некой «метаструктуры», в рамках которой эволюция сможет развернуть свою благотворную работу, а строгость принципа верховенства права не обернется злоупотреблениями.

Укажем на еще один подход, который имеет много общего с двумя вышеуказанными (детализированным моделированием действий агентов и широко понимаемым институциональным проектированием). Речь идет о попытках экономистов трансформировать и вопрос об эволюции, и вопрос о верховенстве права в чисто процедурные вопросы, т. е. в такие, в рамках которых можно и нужно контролировать только отклонения – посредством более качественного планирования, более эффективных ведомств или механизмов голосования и даже посредством принятия конституционных мер (имеющих отношение к экономике), которые годились бы для решения данной задачи. В частности, экономические конституции постепенно приобретают консеквенциалистский вид, когда метаправила разрабатываются и оцениваются не в соответствии с их философскими основаниями или моральными принципами, а в соответствии с их экономическими последствиями. Как будет показано ниже, этот подход служит двум целям: он открывает возможность для «объективного» измерения качества системы права (например, путем сопоставления ВВП на душу населения или темпов роста ВВП) и поощряет попытки представлять себе всякие постепенные изменения как процесс пошагового перехода от текущей ситуации к лучшей, так что каждое такое дискретное приращение со временем становится ощутимым. Это позволяет обойтись без межвременного моделирования и создавать конструкции в стиле «что если», которые весьма просты для реализации (метод гадания вслепую). Иными словами, когда принудительный институт терпит неудачу в деле достижения намеченных целей (экономического процветания и социального согласия), предполагается, что процесс разработки и принятия правил пошел неправильно, и требуется новый корсет из новых правил и «метаправил». Эти новые правила могут и не продвинуть лиц, разрабатывающих правила, в наиболее желательном направлении, но, как принято считать, они могут, по крайней мере, ограничить потенциальное недовольство. В этом суть и конституционной экономики, и ее расширенного, ориентированного на неоклассическую теорию варианта – новой политической экономии[168 - В литературе принято различать «современную» и «новую» политическую экономию (см. [Boettke et al., 2006]). Первая знаменует собой возрождение исследовательской программы, поддерживаемой шотландской традицией. Вторая представляет собой разновидность неоклассической школы, в рамках которой предполагается существование рациональных индивидов, максимизирующих полезность и пытающихся спроектировать такие институты (правила и организации), которые позволили бы им максимизировать заданные результаты.]





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=50684613) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Возможность такого развития событий ранее была предсказана Хиггсом (см. [Higgs, 1987]). См. также [Smith et al., 2010], где предвидение Хиггса проиллюстрировано двумя примерами: недавно принятой программой спасения проблемных активов (Troubled Assets Relief Program) и законом о восстановлении национальной экономики периода Нового курса (National Industrial Recovery Act).




2


См., например, [Taylor, 2009].




3


См., например, [James, 2009].




4


Мошенничество осуществлялось множеством способов. Так, в частном секторе менеджеры и аудиторы зачастую подделывали отчетность или лгали о качестве активов компании. Администрация организаций госсектора намеренно пускалась в игры с секьюритизацией, с тем чтобы удовлетворить маркетмейкеров, которые затем возвращали этот своеобразный долг, облегчая улучшение рейтингов проблемных заемщиков, осуществляя реструктуризацию их задолженности и ослабляя краткосрочные финансовые ограничения.




5


Так, согласно работе [Akerlof and Shiller, 2009: 72], «непосредственные причины кризиса субстандартных закладных можно свести к дефектам современной системы страхования вкладов». По их мнению, решение состоит в создании монетарно-фискальных стимулов, достаточно масштабных для того, чтобы добиться полной занятости. Для восстановления доверия необходимо также объявить о гарантированных государством гарантиях платежеспособности финансовой системы [ibid., 96]. С другой стороны, в Европе многие авторитетные фигуры дошли до того, что обвиняют Америку в инициировании кризиса и чрезмерной глобализации в его распространении. Схожие упражнения в логических вывертах и скверной экономической теории мы видели за несколько лет до этого, когда на китайцев возлагали вину за более высокие показатели роста их экономики, а глобализацию обвиняли в том, что она позволила азиатским компаниям конкурировать с западноевропейскими, замедляя тем самым темпы роста и создавая безработицу в странах Западной Европы.




6


Дискреционными называются права и полномочия лица или органа, позволяющие ему осуществлять действия по собственной инициативе, без каких-либо разрешений вышестоящих лиц, органов или других ветвей власти и без согласования с ними. – Прим. науч. ред.




7


Консеквенциализм – широкий класс этических учений, в который входит утилитаризм, этический (философский) эгоизм, доктрины социального альтруизма и др., объединенных идеей, согласно которой суждение о моральности действия выводится из его результатов (последствий). Противостоит деонтологическим этическим доктринам, утверждающим, что моральность действия должна устанавливаться применительно к действию как таковому, вне зависимости от его результатов. – Прим. науч. ред.




8


Превосходный пример такого подхода, относящийся к международной проблематике, представляет собой работа [Eichengreen, 2007].




9


Этот вывод подтверждается при первом же взгляде на то место, которое отводится методологическим проблемам экономической теории в предметных перечнях разделов экономической науки, обязательных для изучения студентами и аспирантами в большинстве университетов по всему миру.




10


Этой точкой зрения мы в значительной мере обязаны Альфреду Маршаллу, который писал в «Основах политической экономии»: «Политическая экономия, или экономическая наука (Economics), занимается исследованием нормальной жизнедеятельности человеческого общества; она изучает ту сферу индивидуальных и общественных действий, которая теснейшим образом связана с созданием и использованием материальных основ благосостояния» (Маршалл А. Основы экономической науки. М.: ЭКСМО, 2007. С. 59). Путь к этому пониманию, а также оба неявных предположения, подразумеваемые в этой формулировке, образуют главное содержание глав 2 и 3 настоящего труда.




11


Основательный анализ недостатков методологии институционалистской исследовательской программы см. в [Langlois, 1989]. В главах 4 и 5 обсуждаются основания институционализма и обоснованность всего институционалистского контекста, тогда как глава 7 посвящена экономике транзакционных издержек. Во всех этих главах господствующий в экономической науке консеквенциалистский подход сопоставляется с пониманием экономики, основанном на концепции свободного рынка.




12


«Экономика сложности» (complexity economics) – совокупность методов, которые, как считают экономисты этого направления, позволяют использовать аппарат моделирования сложных динамических систем для воспроизведения эмоциональных реакций участников рынка. – Прим. науч. ред.




13


Схожие мысли обнаруживается у проф. Лоренцо Инфантино (см. [Infantino, 2010]), который считает, что коль скоро действие предполагает изыскание [ограниченных] средств, то такое действие с необходимостью приобретает экономическое измерение. Некоторые экономисты, являющиеся сторонниками свободного рынка, и прежде всего экономисты австрийской школы, могли бы заключить, что акцент, делаемый нами на проблеме социального взаимодействия, превращает процесс формирования индивидуальных предпочтений в проблему вторичной значимости. Как будет объяснено в главе 3, данная книга предлагает иной взгляд на эту проблему.




14


Усилия, заслуживающие наибольшего внимания, предпринял Фридрих Хайек, однако и ему не удалось найти ответы на вопросы, поставленные Вебленом, предварительные решения которых дал Карл Менгер.




15


Менгер определял прагматические институты как институты, созданные специально, т. е. как такие, которые появились в результате осознанной реализации человеческого замысла (примером могут служить разработанные и принятые законы). Органическими Менгер называл такие институты, которые, подобно обычаям, рождаются спонтанно, развиваются с течением времени, могут поддерживаться и даже, возможно, постепенно совершенствоваться (сюда относятся такие феномены, как язык, деньги, привычки).




16


В отличие от прагматических органические институты обычно эволюционируют постепенно и по своей природе оказывают весьма ограниченное воздействие на то, каким образом люди воспринимают реальность. Это влияние ограниченно, но оно имеет место: так, грамматика языка, на котором мы говорим, воздействует на структуру нашего мышления (см.: Lera Boroditsky. Lost in translation // Wall Street Journal. 23 July 2010]).




17


Слово «мораль» означает разные вещи. Исследование терминологии выходит за рамки нашей задачи. Тем не менее, хотя мы осознаем, что возможна иная классификация понятий, мы проводим различие между этикой, моралью и естественными правами. Под этикой мы понимаем правила, которыми, как полагает индивид, он должен руководствоваться в ходе своей жизни, стремясь жить достойно. Это, разумеется, предполагает, что индивид имеет представление о том, каково содержание понятия «достойная жизнь». Говоря «мораль» (или нравы), мы имеем в виду поведенческие правила, принятые и почитаемые в том сообществе, к которому принадлежит индивид (см., однако, сн. 12 и 26 к главе 3 настоящей книги). Наконец, мы определяем естественные права как базовые ограничения, которые, по мнению индивида, присущи всем человеческим существам и неотчуждаемы – ни в отношении его самого, ни в отношении других людей. Соответственно этика определяет, как индивид ведет себя в обществе, тогда как мораль лежит в основе всякой общественной договоренности. Таким образом, и этика, и мораль с необходимостью изменяются во времени и от общества к обществу. С другой стороны, у разных индивидов могут различаться представления о естественных правах – в зависимости от их религиозных и философских наклонностей. Однако в рамках данных религиозных и философских ограничений они вечны и неизменны, поскольку вечна и неизменна сущность индивида.




18


Разумеется, последствия этих изменений и потрясений могут различаться от общества к обществу и, таким образом, одни и те же изменения легко могут порождать различные итоги. Так бывает, даже если урон от эти несчастий удается каким-то образом ограничить, – ведь их воздействие и восприятие никогда не совпадают, как для разных обществ, так и для разных индивидов. Имеет место и обратное, а именно, разные исторические институты могут порождать сходные экономические результаты. Так, например, в работе Померанца собраны данные за длительный исторический период, которые свидетельствуют о том, что, несмотря на всю разницу исторических институтов, уровень жизни в Европе и в Китае оставался примерно одинаковым на протяжении по крайней мере пятисот лет, вплоть до конца XVIII в. См. [Pomeranz,2000].




19


Психологические паттерны описывают индивидуальное поведение в мире с нейтральными прагматическими институтами, т. е. с прагматическими институтами, которые эквивалентны чисто процедурным инструментам или практикам принуждения к исполнению требований закона, но которые не имеют никакой значимой нормативной силы.




20


Оскар Ланге определял экономическую науку как «науку об управлении ограниченными ресурсами в человеческом обществе» (см. [Lange, 1945–1946, 19]), добавляя: «…она имеет дело с таким предметом, который зависит от стандартов и форм жизни в человеческом обществе». Но вместо того, чтобы продолжить формулировать это утверждение, он стал приводить перечень дисциплин, порождаемых этим определением: экономическая наука в узком смысле этого слова, экономическая социология, теоретическая экономика, прикладная экономика, эконометрика, экономика благосостояния.




21


Подробнее об этом говорится в главе 3, в которой обсуждению понятия рациональности уделяется значительно больше места.




22


Помимо Ксенофонта интерес к экономическим вопросам проявил также и Платон. Однако кажется, что экономическая мысль Платона мотивировалась стремлением не к пониманию механизмов экономической деятельности, а к установлению государственного контроля над человеческой деятельностью. Так, в «Государстве» он разбирает преимущества обмена с точки зрения производства, но упускает из виду преимущества в сфере потребления, проистекающие из того, что индивиды имеют разные предпочтения. Неудивительно, что Платон расценивает разделение труда как сферу, подлежащую государственному контролю: он исходит из того, что индивиды обязаны заниматься теми видами деятельности (или должны быть приписаны к таким видам деятельности), которые в наибольшей мере соответствуют их способностям, и при этом они не имеют права перемещаться от одного занятия к другому.




23


Как подчеркивал Сократ, счастье индивида зависит от его души, тогда как материальное благополучие порождает жадность, зависть и в конечном счете подрывает мораль. Стало быть, обязанностью государства является вмешательство в такие акты выбора, которые представлялись аморальными (в этом подозревались торговля и предпринимательство). Об отсутствии интереса у большинства философов классической греческой античности к экономической теории как к общественной науке и об их явно выраженной враждебности к принципам свободного рынка см. также [Huerta de Soto, 2008]. Как упоминалось выше, особенно характерно это было для Платона.




24


Аристотель считал мерой богатства ценность денег. Он также пытался разработать теорию морального обмена и справедливого распределения. См., например, его «Никомахову этику» (книга V, глава 5) и «Политику» (часть I, главы VIII–X). Наверное, лучше бы он этого не делал. Его постулат о том, что деньги не могут воспроизводить себя сами (догма о бесплодности денег), внес вклад в то, что в течение столетий оставалось заблокированным адекватное понимание феномена процентной ставки. Более того, утверждение Аристотеля о том, что индивиды обменивают товары равной ценности, вплоть до второй половины XIX в. сбивало с толку поколения экономистов и позволяло публике презирать купцов и торговлю вообще: «Торговые люди во Все Века и у Всех Народов считались людьми низкого звания» (Edward Chamberleyne, 1669, цит. по [Stone, 1965, p. 40]).




25


Важным исключением стало возникновение независимого самоуправления поселений в период Высокого Средневековья XI–XIII вв., прежде всего в Италии и чуть позже во Фландрии. На состав и деятельность муниципальных правительств часто влияли наиболее сильные гильдии и социальные группы, представлявшие денежные интересы, такие как банкиры и купцы.




26


Сами греки проводили различие между полисом, в котором граждане должны искать доблести, и альянсами (соглашениями), посредством которых должны удовлетворяться материальные потребности.




27


Тем не менее определенная разница существовала. Католиками и лютеранами экономическая деятельность воспринималась инструментально, как способ выживания, позволяющий не быть бременем для других членов общества. С позиций кальвинизма труд был целью, в этом состояло предназначение человека на Земле, необходимое для прославления Господа и его замыслов относительно этого мира.




28


Согласно Делюмо, в повседневной жизни большинства людей доминировал пессимизм, и этот взгляд на мир, полный страха и вины, был поставлен под сомнение только в XVIII столетии (см. [Delumeau, 1983]). Мы не собираемся оспаривать наблюдение Делюмо, но хотим добавить, что за небольшим исключением (Нидерланды и Англия) до совсем недавнего времени для большинства людей источник оптимизма связывался с шансами на самореализацию и спасение, а не с перспективами улучшения материальных условий существования.




29


Роберт Кроули в «Последний трубный глас» (Robert Crowley, The Voyce of the Last Trumpet, 1550), цит. по [Cowper, 1975]. См. также [Tawney, 1926] и [Knights, 1937], где собран богатый исторический материал об общем умонастроении того времени, согласно которому «каждый член сообщества должен жить в соответствии со своим родом занятий и исполнять свои обязанности в соответствии со своей профессией», как писал Жерар Де Малин в своем «Св. Георгии для Англии, описанном аллегорически» (Gerar De Malynes, Saint George for England, Allegorically Described, 1601). В монументальном труде по социальной и экономической истории Англии XVII–XVIII вв. Стоун указывает: «Концепция, согласно которой Англия уже с XVII века была страной лавочников, вдохновлявшихся этикой рынка, ведомая капиталистической буржуазией, принадлежит к очень живучим представлениям. В действительности еще в 1870 г. Англия была страной, в основном аристократической по своему характеру, она черпала свои моральные стандарты, свою иерархию общественных ценностей и свою политическую систему в классе землевладельцев» [Stone 1965: 21]. Высшей доблестью этого класса было следование правилу «повиноваться и избегать перемен». Это мировоззрение действительно начало разлагаться в Англии в первой половине XVII в., но оно оставалось распространенным и в следующие два столетия. См. ссылки на работу Джона Хаббакука [John Habbakuk, 1905–2002, английский историк, специализировался на экономической истории Англии. – Науч. ред.], приведенные Стоуном в [Stone, 1965].




30


Нужно, однако, признать, что экономическая проблематика считалась заслуживающей изучения экспертами-практиками. Так, Эдвард Мисселден указывал, что только образованные люди могут понять разницу между «внешней» и «внутренней» ценностью (т. е., согласно сегодняшней терминологии, между полезностью, или удовлетворением, с одной стороны, и ценой, с другой стороны (см. [Misselden, 1623, p. 16–17]). Он же заметил, что купцы, преследуя свою частную выгоду (Privatum Commodum), удовлетворяют и общественный интерес: «Что же создает богатство общества, как не частное богатство тех, о ком можно сказать, что они занимаются Коммерцией, торгуя между собой и с Иностранными нациями?» Мисселден также определил факторы, влияющие на динамику цен: «…изобилие или редкость Товаров, пользование ими или непользование, вот что вызывает рост и падение цен» [Ibid., p. 22].




31


Несомненно, защитниками этого распространенного подхода, основанного на концепции естественного порядка, были Гуго Гроций и Джон Локк. Также см. главу 5, где говорится о связи между естественным порядком и имплицитным договором, лежащим в основании светских обществ.




32


«Экономия» в этом названии фигурирует потому, что эта наука имеет дело с производством товаров и услуг, несильно отличаясь от способа осмысления управления поместьем, развитого Ксенофонтом. «Политическая» – потому что эта наука касается богатства и стабильность такого политического сообщества, как страна. См. также раздел 1.3 главы 1.




33


Это деистское воззрение на состояние долгосрочного совершенства (равновесия) подвергалось сомнению уже в «Диалогах» Юма, опубликованных в 1779 г. Естественно, аргументация Юма, который был скептиком и скорее всего атеистом, имеет две стороны. Во-первых, пишет он, наша концепция равновесия часто является мерой нашего неведения в отношении того, что мы определяем Божий замысел или Божью волю, будучи не в состоянии рационально понять ее. Во-вторых, ставить своей целью постичь планы, вынашиваемые Богом, т. е. планы «метауровня», есть дерзкий (и глупый) поступок. Действительно, само понятие «концепция» предполагает антропоморфный подход, который не может быть принят в данном случае. Однако экономические приложения этого результата Юма были по большей частью отвергнуты. Возможно, потому, что они ослабляли ту роль, которую понятие равновесия играло в общественных науках, и потому, что Юм не предложил альтернативной исследовательской программы. Или, может быть, потому, что его построения не содержали отчетливого утверждения об индивиде как созидателе условий своего собственного существования.




34


Согласно «Journal of Economic Literature», по состоянию на май 2010 г. экономическая наука подразделялась на 19 крупных разделов, в которые были сведены 116 частных дисциплин. Хотя некоторые из этих разделов и частных дисциплин в действительности не входят в экономическую теорию в собственном смысле слова (например, экономическая история, городское планирование, эконометрика), степень фрагментации и корректно определенной экономической науки остается весьма существенной.




35


См. [Schabas, 2005, p. 49], более общий взгляд изложен Кейнсом в [Keynes, 1926] ([Кейнс, 2007а]). Де Гурнэ (1712–1759) внес многообразный вклад в экономическую науку, он предвосхитил концепцию распределенного знания Хайека, понятие добродетельного инстинкта торговли, в значительно большей степени популяризированное Смитом, а также феномен погони за бюрократической рентой, присущий организованным группам заинтересованных лиц (группам интересов).




36


В отличие от авторов XVII в. Адам Смит предпочитал использовать для характеристики движущего мотива экономической деятельности человека понятие инстинкта, а не прибыли. Этот выбор можно объяснить его стремлением продемонстрировать, что свободный рынок добродетелен, поскольку представляет собой результат индивидуальных добродетельных (данных природной) импульсов. Оправдать жадность было бы трудней, и это могло бы поднять вопрос о роли купцов, т. е. тему, которая оставалась весьма деликатной и в конце XVIII столетия. В итоге если экономисты XVII в. думали, что ориентация на прибыль представляет собой фактическое принуждение к поддержанию естественного порядка, то, согласно Адаму Смиту, главным источником является присущая людям добродетель. См. также ниже раздел 2.4.




37


Более детально ситуация обрисована в работе [Schabas, 2005], где показано, что экономистов, работавших до Рикардо, отличала приверженность доктрине естественного порядка, регулируемого Провидением, тогда как авторы периода после Рикардо полагали, что естественный порядок подчиняется законам, продиктованным таким свойством природы, как редкость.




38


Этими словами воспользовался Адам Смит для объяснения феномена сотрудничества (см. Smith (1759), 1982], [Смит, 1997, с. 35 и др.] Глубокий анализ понятия симпатии и некоторых приложений для общественных взаимодействий см. в [Holler, 2006].




39


Дж. Ст. Милль, цит. по [Jaffe, 1976, p. 516], [Жаффе, 2015, с. 72]. Вопреки распространенному мнению, противоречащие одно другому упоминания невидимой руки у Адама Смита также не имели никакого отношения к усилиям человека, направленным на увеличение потребления и богатства, что, однако, не останавливало его от предположения, согласно которому большинство людей в конечном счете ведут себя подобно машинам (что в сегодняшней терминологии трактуется как «отчуждение»), и что только государственное образование может восстановить человеческое достоинство. См. [Smith (1776), 1981, pp. 781–784], [Смит, 2007].




40


Например, в первом издании книги Мальтуса «Опыт о законах народонаселения», вышедшем в 1798 г., бедность объяснялась как результат человеческой страсти к деторождению, а не как следствие дурных социальных условий (точка зрения Кондорсе и Уильяма Годвина). Однако во втором издании 1803 г. Мальтус в значительной мере переработал свою аргументацию.




41


Концепция природы человека и человеческой социальности, предложенная Мандевилем в его «Басне о пчелах», была одним из немногих примечательных исключений (в момент опубликования эта работа вызвала нешуточный скандал). Сказав, что человек может быть злым, он поставил под сомнение моральные основания индивидуального поведения, породив «серую зону»: может ли порок быть принят в качестве общего блага? Может ли быть признанным общественное соглашение, если намерения его участников не являются добрыми? Нужно ли запрещать благонамеренное вмешательство [в исполнение такого соглашения] на том основании, что, скорректировав недолжное поведение индивидов, такое вмешательство исказит общественное благо, полученное в результате соглашения? Справедливости ради нужно сказать, что понятие об индивидуальном зле, ведущем к общественному благу, не было вполне новым. Оно встречается в работах Джона Хьютона в начале 1680-х гг. и затем у Дадли Норта несколькими годами позднее. В работах этих последних двух авторов была также предложена динамическая концепция экономики, содержавшая конкуренцию и предпринимательство. К сожалению, в концепциях общества Мандевиля (как и Смита) мы не находим этой концепции.




42


В этом отношении важное исключение представляла собой Англия. На протяжении XVI–XVII столетий века зависть к Голландии стимулировала многочисленные исследования на тему способов, которыми страна может разбогатеть, несмотря на отсутствие пригодных для использования природных ресурсов. В общем и целом ответ, получивший широкую известность, сводился к тому, что нужны «свобода торговли, специализация и совершенствование институтов». Тем не менее в конце XVIII в. этот ответ ушел в тень – на десятилетия войн и горячечного национализма и оказался заново открыт лишь спустя почти двести лет.




43


Выгоды обмена имеют двоякую природу. Во-первых, существует выгода потребителя: даже если индивид А не развивает свои способности в порядке специализации и даже если он поддерживает структуру своего производства постоянной, то и тогда торговля позволяет ему увеличить его благосостояние – при условии что альтернативные издержки потребления блага X отличаются от относительной рыночной цены блага X (условий торговли). Эта выгода будет удержана по меньшей мере одним партнером по торговле вне зависимости от того, имеют ли остальные агенты отличающиеся предпочтения (или, иными словами, имеют ли они разные альтернативные издержки). Во-вторых, выгоды обмена связаны с разницей в относительной производительности сторон обмена – в зависимости от степени развития тех или иных способностей: обмен позволяет носителям разных талантов специализироваться на соответствующих видах деятельности, сокращая тем самым количество времени и/ или усилий, которые уходят у них на производство единицы блага X (или Y), используемого либо для собственного потребления, либо для обмена на данное количество блага Y (или X). Поэтому обмен увеличивает совокупные производственные возможности. Адам Смит осознавал феномен выгод обмена второго типа, но не понимал феномена выгоды потребителя. См. также [Rosenberg, 1994, ch. 2], в которой Розенберг указывает на вклад Чарлза Бэббиджа в экономическую теорию специализации.




44


Вероятно, Адам Смит также решил принять средневековую теорию вознаграждения, согласно которой оплата справедлива в той мере, в какой она вознаграждает трудовые усилия. Стоит отметить, однако, что в Средние века трудовая теория решала задачи, специфические для определенного исторического момента, а именно когда потребовалось дать моральное обоснование вознаграждению тех лиц, которые «продавали научные знания» (поскольку знания считались принадлежащими Богу), и оправдать прибыль купцов. Аналогичную оговорку нужно сделать и в отношении ранних, сделанных задолго до Смита, указаний на инстинкты, использовавшиеся для объяснения свободы торговли и торговли вообще: инстинкты являются синонимом человеческой природы, поэтому торговля становится моральной – как занятие, проистекающее из самой природы человека: «В мире нет ничего более обычного и естественного для человека, как заключать договоры, меняться, вести торговлю и торговать один с другим, так что для трех человек, имеющих случай беседовать между собой в течение двух часов, почти невозможно, чтобы они не начали говорить о сделках, покупках, обмене и прочих договоренностях такого рода (см. [Wheeler, 1601, p. 2–3]). Смит не разделял подобных предположений и, как доказывает его ошибочная теория ценности, вероятнее всего, действительно верил в торговлю, движимую инстинктами.




45


Идея спонтанного экономического порядка, свободная от религиозных коннотаций встречается задолго до Адама Смита. Она без труда просматривается в книге Джозефа Ли «В защиту соображений по поводу общинных полей и огораживания», опубликованной в 1656 г. (Joseph Lee, Vindication ofthe Considerations Concerning Common-Fields and Inclosures). Позже эта же идея была подхвачена Мандевилем, который проницательно указал на спонтанный характер рынка и догадался о значении системы цен, выполняющей функции эффективного механизма распределения. С другой стороны, Адам Смит привнес в эту идею нечто новое, а именно, он отказался от объяснения рыночного порядка жадностью и эгоизмом участников, предложив в качестве альтернативного мотива «взаимную симпатию» и «человеколюбие». См. также [Buchanan, 1979, p. 31].




46


Дать определение Западной цивилизации и установить время ее рождения – нетривиальная и масштабная задача, решение которой выходит далеко за пределы этого труда. Тем не менее для наших целей стоит указать, что главными особенностями этой цивилизации были отрицание универсализма, восходящее к провалу попыток Юстиниана оживить Римскую империю (VI в.), к подрыву каролингской системы папой Григорием VII (конец XI в.) и затем к победе над церковью Филиппа IV Красивого (см., например, [Azzara, 2004]). На Западе особую роль сыграла также фигура индивида, противостоящего аскетизму, который начал утрачивать позиции начиная с IV в. и к XII столетию превратился в маргинальный элемент культуры. Его заменило нарастающее стремление к принятию и использованию рациональности и в определенных пределах, как показано в [Stark, 2006], предпринимательская практика. Как подытожили Кох и Смит в [Koch, Smith, 2006, p. 22], суть Запада сводится к трудноопределимой комбинации из рационализма, активности, доверия, стремления к знаниям, личной ответственности, желания улучшить условия своей жизни и усовершенствовать мир, милосердия. В основании всего этого лежит ощущение этичности индивидуализма, разделяемого европейцами и их потомками, и представленного сегодня в народах, населяющих Америку, Европу и страны Австралазии.




47


Этот подход существовал еще в XVIII столетии, когда общепринятой была доктрина, согласно которой иное распределение доходов лишь стимулировало бы низкие классы населения проматывать дополнительные ресурсы в «еженедельных попойках». См. [Tawney, 1926, p. 270].




48


Объективистский подход классической школы имеет своей целью определение воображаемой, долгосрочной (а по возможности, вечной) структуры относительных цен. В противоположность ему субъективистский подход концентрируется, скорее, на ценности, а не на ценах. В итоге субъективизм порождает совершенно иной взгляд на мир, в котором нет места ни статическому равновесию, ни долгосрочным предсказаниям. Субъективистский подход также ставит жесткие ограничения на применимость математических моделей в экономической теории. Несмотря на то что в экономической науке возобладал именно субъективистский подход, последние положения разделяют только те маржиналисты, которые принадлежат к австрийской школе.




49


Пеллегрино Росси, преемник Сэя, занявший после него кафедру в Париже, в своем «Курсе политической экономии», опубликованном в 1839 г. (Pellegrino Rossi, Cours d’Economie Politique), с поразительной ясностью фактически сформулировал свои сомнения по поводу концепции равновесия, но сделал это почти случайно. К сожалению, для экономической теории он остался известен как политик, убитый во время беспорядков [в Риме] в 1848 г., а не как проницательный ученый-экономист.




50


См. также [Campagnolo, 2009] и [Campagnolo, 2010]




51


Маркионатти доходчиво объяснил, что «Вальрас рассматривал экономическую теорию как физико-математическую науку, подобную механике» (см. [Marchionatti, 2007, p. 303]). Он же обосновал тезис, согласно которому вальрасовская версия маржинализма была немедленно скорректирована Эджуортом, Маршаллом и Парето. Они считали математику инструментом для придания большей ясности теоретическим высказываниям, но вместе с тем предупреждали о том, что «фундаментальную часть сложных проблем реальной жизни нельзя постичь посредством совокупности уравнений» [ibid., p. 304].




52


Объективистская теория ценности оставляла равновесие неопределенным, так как одних только цен на конкурентном рынке при постоянной отдаче от масштаба было недостаточно для того, чтобы определить количества. Эту проблему можно было игнорировать, предположив, что спрос сводится к средствам поддержания жизни. Однако, если уровень жизни индивидов превышает уровень физического выживания, наличие теории спроса приобретает критическую важность. Согласно работе [Maddison, 2005], в 1820–1870 гг. в Западной Европе ВВП на душу населения увеличивался примерно на 1 % в среднем за год, т. е. рос весьма примечательными темпами по сравнению с предшествовавшими столетиями.




53


Кейнс прямо указывает на новые ресурсы, ставшие доступными вследствие колонизации и значительные объемы предложения продовольствия, сделавшиеся доступными в Америке и России ([Keynes, 1920, pp. 22–25], см. [Кейнс, 2007a, с. 474–476]).




54


Глава 7 «Общей теории» по большей части посвящена роли человеческих инстинктов и человеческой глупости, а также порождаемому ими ущербу. Весьма примечательно, что к середине 1930-х гг. Кейнс, сохранив свою озабоченность проблемой презираемых им толп, перестал упоминать о связи между поведением людей и разрушительной ролью государства, которое прибегает к инфляции и возбуждает в населении ненависть в отношении класса предпринимателей.




55


Концепция динамического равновесия представляет собой нечто вроде интеллектуального трюка, имеющего своей целью представить экономический рост следствием увеличения вклада капитала. Как убедительно показано в [Holcombe, 2007, ch. 2, ch. 3], результаты этого направления далеки от удовлетворительных.




56


«L’еquilibre еconomique prеsente des analogies frappantes avec l’еquilibre d’un syst?me mеcanique. Quand on conna?t bien ce dernier еquilibre, on a des idеes nettes sur le premier» [Pareto, 1897: vol. 2, § 592]. Вместе с тем необходимо также понимать, что Парето отрицал тот факт, что это было достаточно хорошим предлогом для увеличения размеров государства и степени охвата жизни общества действиями государства. См., например, [Pareto, 1897: vol. 2, § 672].




57


Сам Кейнс в проведении расширения денежного предложения, внесшей свой вклад в кризис 1920-х гг., обвинял политиков (но не Банк Англии).




58


Менее жесткую версию можно найти у Хайека, который признавал математическое моделирование как способ контроля логической непротиворечивости экономико-теоретических построений, делаемых в рамках доктрины общего экономического равновесия. Однако Хайек отрицал пригодность моделирования для целей прогнозирования и предупреждал о возможности ситуации, когда «ложная теория… будет принята вследствие того, что она выглядит более научной», тогда как «правильное объяснение будет отвергнуто в силу отсутствия достаточного количества данных, свидетельствующих в его пользу». Хайек пишет: «…я все еще сомневаюсь в том, что поиски измеримых величин внесли какой-то существенный вклад в наше теоретическое понимание экономических явлений» (см. [Hayek, 1975, pp. 434, 437] [Хайек, 2010б]). См. также [Bouillon, 2007], где указано, что Милтон Фридмен не вполне понимал суть связи между гипотезой и прогнозом. Данный дефект делает методологический подход Фридмана уязвимым даже с точки зрения попперианской методологии науки.




59


Несмотря на свои усилия и энтузиазм, Парето в конце концов осознал трудности, связанные с применением экспериментальных методов к экономике. Постигшее разочарование побудило его оставить «мрачную науку» и обратить свое внимание на социологию.




60


Хотя представители австрийской школы утверждают, что их экономико-теоретические построения свободны от ценностных суждений, их праксеологическая концепция имеет очевидные моральные основания, в том смысле, что тезис о первичности индивида по отношению к обществу требует философского и/или морального обоснования.




61


В частности, и мейнстрим, и последователи австрийской школы утверждают, что вопросы экономической политики относятся к инструментам, тогда как политика как таковая отвечает за определение целей. Кроме того, признание моральной природы экономического анализа имеет давнюю традицию, даже в рамках классической школы. См., наример, [Alvey, 1999] и [Campagnolo, 2006], которые исследовали связь между детерминизмом, герменевтикой и релятивизмом.




62


Спор о методах датируется последними десятилетиями XIX в. (см., например, [Bostaph, 1994] и [Huerta de Soto, 1998]. Одной стороной этого спора были сторонники исторической школы, согласно которым существуют универсальные законы развития конкретных исторических обществ. Эти законы могут быть открыты только посредством накопления и анализа данных, и они могут использоваться создателем правил в целях достижения разделяемых целей и облегчения социальной эволюции. Другой стороной этого спора были сторонники австрийской школы, согласно которым общество можно понять, только проанализировав индивидуальное поведение, которое становится понятным из небольшого числа аксиом.




63


В [Marciano, 2007] замечено, что недавняя дискуссия между этими двумя подходами сводится к различиям между парадигмой ценности (экономическая теория как метод максимизации богатства, как считает Гэри Беккер) и парадигмой обмена (экономическая теория как совокупность исследований институтов, влияющих на обмен, как полагает Джеймс Бьюкенен).




64


Сославшись на то, что «разногласия по вопросам экономической политики между незаинтересованными гражданами проистекают главным образом из различий в прогнозах экономических последствий действий, а не из фундаментальных отличий базовых ценностей» (см. [Friedman, 1953, p. 5]), Фридмен лишь по видимости избежал опасности пасть жертвой произвола политических элит. Его текст с очевидностью говорит о том, что под «базовыми ценностями» здесь понимаются цели, а не принципы морали.




65


О существовании и значении таких покровов в контексте конституционных проблем см. главу 5.




66


В главах 4 и 5 анализируется вторая опорная конструкция, а именно соотношение между обществом и индивидом, и тем самым роль общественного договора.




67


Этот момент был отмечен Хайеком, который привлек внимание к тому, что «так как равновесие есть отношение между действиями, и так как действия одного лица обязательно должны производиться во времени последовательно, очевидно, что ход времени является существенным для концепции равновесия в любой интерпретации» ([Hayek, 1937, p. 37] [Хайек, 2010в]). В свою очередь, человеческая деятельность приводится в действие приобретением знания, каковое приобретение с необходимостью осуществляется с течением времени. Таким образом, по мнению Хайека, поскольку экономическая теория мейнстрима не имеет теории, объясняющей процесс приобретения знания (да и вряд ли осведомлена о существовании такого процесса), ни классическая, ни неоклассическая экономическая теория, по сути, не содержат концепции времени, и их претензии на предвосхищение и предсказание будущего несостоятельны. Ответ, данный от имени мейнстрима, на это положение, известное как проблема Хайека, читатель может найти в [Boland, 1978].




68


См. вступительную главу, в частности раздел 1.5. В психологические паттерны, конечно, включается также и иррациональное поведение. См. ниже, раздел 3.4.3.




69


Литература по проблеме неопределенности (т. е. о явлении, отличном от рисков и, таким образом, от критерия, основанного на ценности ожидаемой полезности) имеет давнюю традицию, восходящую к работам Кейнса и Найта (см. [Keynes, 1921] и [Knight, 1921], [Найт, 2003]). См. также раздел 5.3.1 в главе 5 и работу [Basili and Zappia, 2010], содержащую критический обзор последних результатов, полученных в этой области.




70


Дуглас Норт в [North, 1994, p. 359–360] также обращает внимание на эту же проблему, хотя он рассматривает ее с несколько иной точки зрения: «Время в его отношении к экономическим и общественным изменениям, представляет собой измерение, в котором процесс обучения человеческих существ создает способ развития институтов. Это означает, что убеждения, которые имеются у индивидов, групп и общества и которые определяют их выбор, возникают в ходе процесса обучения, развертывающегося во времени». Мы считаем, что эта версия скорее запутывает дело, чем разъясняет, поскольку она создает впечатление, что будущее не содержит ничего по-настоящему нового, но является просто периодом времени, когда настоящее раскрывает свои последствия. Такое определение достаточно для описания зависимости от пути, но оно совершенно бесполезно, кода зависимость от пути перестает существовать.




71


Очевидно, чем короче горизонт у того, кто разрабатывает и реализует экономическую политику, тем более узким является для него пространство, доступное для постепенных изменений или для процесса проб и ошибок. Это, в свою очередь, означает, что может существовать лишь такая экономическая политика, которая обладает высочайшим качеством и которая всегда опирается только на «совершенные модели». См. также следующие две главы (разделы 4.2 и 5.1, в которых понятия стабильности правил и доверия к правилам обсуждаются более подробно).




72


См., например, [Koselleck, 1979].




73


Поскольку в проповедях (например, Мартина Лютера) часто повторялось, что конец света близок, разработка долгосрочных планов была бессмысленным, если не вызывающим и кощунственным делом.




74


Данный процесс характерен также и для современной экономической мысли, где он ведет к поиску компромиссов и часто оборачивается созданием внутренне противоречивых конструкций. Примером создания такой конструкции служит так называемая кейнсианская революция, в рамках которой была предпринята попытка (окончившаяся неудачей) соединить «концепцию истории» с краткосрочной экономической политикой. См. также [Asimakopulos, 1978] и имеющиеся там ссылки на более ранние работы по данной теме.




75


Как отмечается в [Koselleck, 1979], еще в XVI столетии некоторые итальянские авторы предвосхищали порядок, установившийся после Вестфальского мира. Они исходили из того, что человек будет создателем своего собственного будущего, а государство превратится в политический порядок, в рамках которого будет реализовываться человеческая деятельность, причем государство будет в ответе за формирование будущего. Как будет показано ниже, это мировоззрение также породило растущие сомнения в концепции моральности, поскольку понятия «хорошего» и «плохого» больше не зависели от конечного условия (Страшный суд), а стали зависеть от обстоятельств, создаваемых государством и подлежащих постоянным изменениям. Иначе говоря, в соответствии со средневековой идеей исчерпания конечного ресурса времени предполагалось, что суждения обо всех действиях будут выноситься на основе единого стандарта, который будет определен в конце времен. Отсюда следует универсальность понятия моральности. Современная концепция ускорения времени, наоборот, предполагает, что любое действие человека должно оцениваться в соответствии с краткосрочными целями, установленными обществом, и эта концепция является, таким образом, консеквенциалистской.




76


[Mises, (1949), 1963, сh. 1], [Мизес, 2012, гл. 1]




77


Для полноты картины нужно заметить, что наиболее авторитетные критики методологического индивидуализма подчеркивают, что на индивидов оказывают воздействия социальные явления (например, обычаи и убеждения) и что поэтому невозможно понять индивидуальное поведение, если игнорировать социальные переменные и социальные взаимодействия (см., например, [Hodgson, 2004, p. 16–29]). Радикальным сторонником противоположного принципа – методологического коллективизма – был, конечно, Карл Маркс, имеющий последователей среди представителей политических наук и социологов, но снискавший лишь весьма ограниченный успех среди экономистов. Подытоживая, укажем, что, как нам представляется, все это приводит к терминологическая путанице, в основании которой лежит отождествление природы экономического агента (индивида или общества, в зависимости от той или иной политической философии), с одной стороны, и того, что порождает действия индивида (гены, категорический императив, усвоенные убеждения, формальные и неформальные правила и т. п.) – с другой. Хотя ошибочность методологического коллективизма настолько очевидна, что здесь нечего обсуждать, первый упрек заслуживает внимания, а ответ на него остается открытым. По нашему мнению, именно эта проблема формирует суть сегодняшних дискуссий о методологическом индивидуализме и определяет важнейшие последствия в отношении роли и природы формирования и реализации экономической политики. См. главу 4.




78


Стандартное объяснение иррационального поведения еще длительное время после Кейнса включало в себя очевидную глупость, хотя на самом деле это качество мало что объясняет. Сегодня под иррациональностью принято понимать два явления. Ошибочная иррациональность порождается эмоциями, страстями, капризами, темпераментом. Обычно она существует недолго и не демонстрирует единого образца. С другой стороны, существует систематическая иррациональность, которая определяется в терминах деонтологического или генетического отставания в развитии. В первом случае (деонтология) индивид действует против своих материальных интересов, побуждаемый своими идеалами и ценностями. В этом случае политическая деятельность мало что может сделать, если только деонтологические склонности не обнаруживают себя в асоциальном и антисоциальном поведении, нанося явный вред остальным членам общества. Во второй группе случаев (генетические отклонения) считается, что индивид часто думает согласно некоторым автоматическим образцам, унаследованным в ходе длительного и очень медленного эволюционного процесса. Поскольку темп генетической эволюции в последние два столетия был значительно ниже темпов социальных и технологических изменений, цель экономической политики могла бы состоять в заполнении разрыва между поведенческими автоматическими образцами, порожденными устаревшими генетическими структурами, и теми видами поведения, которые соответствуют текущему институциональному и технологическому контексту.




79


Мы считаем, что наиболее приемлемым определении рациональности являются «осознанность и расчет (продуманность)», в противоположность «ориентированное на краткосрочную перспективу поведение эгоистичных индивидов, которые не понимают выгод сотрудничества». К сожалению, хотя недостатки второго определения очевидны, многие авторы называют рациональным поведением «действия, направленные на удовлетворение собственного интереса», не добавляя к этому ничего содержательного. Но потом они развивают свои собственные концепции иррационального поведения, подчеркивая, что даже неконтролируемые и инстинктивные действия часто служат интересам индивида. Типичным примером такого рода литературы является широко цитируемая книга [Frank, 1988].




80


Напомним читателю, что в главе 2 отмечалось, что разработка и реализация мер экономической политики оправдываются тем, что (а) они делают возможным достижение общей/социальной цели, в отличие от интересов эгоистичных индивидов, и (б) экономическая политика выправляет множество предполагаемых провалов рынка.




81


Весьма проницательным является соображение Сена, высказанное им в ходе анализа понятия рациональности в [Sen, 1977, pp. 322–323]: «Личный интерес можно определить и таким образом, что вне зависимости от того, что делает индивид, его можно трактовать как действующего в его собственных интересах в каждом отдельном акте выбора. <…> Вы можете быть примитивным эгоистом, восторженным альтруистом или воинственным классовым борцом, но в этом волшебном мире определений вы в любом случае окажетесь лицом, которое максимизирует свою полезность». См. также [Za?rovski, 2003] и [Cowen, 2004], где обсуждается ряд терминологических проблем по данной теме.




82


Заметим, что это утверждение применимо как к мазохистам, так и ко многим альтруистам. На самом деле, агенты, относящиеся к обоим этим категориям, действуют так, чтобы увеличить степень своего удовлетворения. Особой характеристикой мазохиста является то, что его предпочтения противоположны предпочтениям большинства людей (для мазохиста полезность увеличивается, когда он испытывает некоторые разновидности переживания физической боли). С другой стороны, спецификой большинства альтруистов является то, что их удовлетворенность зависит от увеличения полезности не непосредственно для них самих, а для кого-то другого, и зачастую степень удовлетворенности альтруистов увеличивается, когда другие люди ценят и благодарят их. Более подробно см. в разделе 3.4.3.




83


Это, разумеется, представляет собой очевидный патернализм, как при свободном рынке, так и в случае социализма. Свободно-рыночная и социалистическая версии различаются в этом отношении только тем, что последняя учитывает понятие социальной рациональности и тем самым социалистический патернализм согласован с функцией общественного благосостояния. Иными словами, в рамках социалистической версии индивид рационален тогда, когда он учитывает стратегические последствия своего взаимодействия с остальным миром и успешно преодолевает все проблемы, связанные с дилеммой заключенного. В отличие от этой версии свободно-рыночный вариант патернализма предполагает, что благотворность вмешательства связана с предотвращением совершения индивидом значительных по своим последствиям ошибок. Третья версия патернализма связана с историцистской доктриной Шмоллера, согласно которой функция общественного благосостояния является национальной, или националистической. Как отмечалось в предыдущей главе, «молодая историческая школа» подверглась острой критике со стороны Карла Менгера и исчезла вместе со смертью своего основателя и крахом Германской империи.




84


Общественно полезные товары (merit goods) включают в себя услуги, желательные по социальным соображениям, например образование и здравоохранение. Если наличие общественно полезных услуг выступает главным критерием, то экономическая политика очевидно становится социальной (или даже прямо социалистической). Лица, формирующие и реализующие экономическую политику преследуют такие цели, к которым вряд ли будут стремиться индивиды, либо в силу наличия у них «неприемлемых вкусов», либо потому, что они имеют антиобщественные предпочтения и не имеют добродетелей (например, чувства солидарности).




85


Традиционное значение термина «рациональное поведение» проясняется в [Basu, 2000, p. 37] следующим образом: «В экономической теории лицо считается рациональным, если это лицо, имея соответствующую информацию, выбирает действие, которое максимизирует его цель, в чем бы она ни состояла. Это означает, что, называя лицо рациональным, мы просто-напросто говорим, что такой человек хорошо справляется с выбором действий, ведущих ко всему тому, что он хотел бы максимизировать» (курсив в оригинале). Экономико-теоретический способ описания цели базируется на теории ожидаемой полезности. Альтернативное и менее строгое определение рациональности опирается на понятие логичности (consistency), которое в меньшей степени связано с циклической ссылкой и имеет отношение как к способности стремиться к удовлетворению/полезности (внешняя, или инструментальная, логичность, первоначально сформулированная Юмом в его «Трактате о человеческой природе»), так и к способности человека упорядочивать предпочтения и выбирать между вариантами (внутренняя логичность по Сэвиджу). См., например, [Margolis, 1982], [Sugden, 1991] и [Basu, 2000,p. 39]. Такое понимание рациональности отличается от значения этого слова в классическую эпоху, когда господствующим понятием была добродетель (virtue). См. Аристотель, «Никомахова этика» (Aristotle’s Nicomachean Ethics I, 7 and 13). С другой стороны, наш термин осознанности соответствует тому, что Аристотель понимал под «умышленностью/добровольностью» (voluntariness), [ibid., III, 1].




86


Разумеется, утверждение Фридмена о якобы существующих общих «базовых ценностях» больше не может считаться истинным.




87


Мэчен делает шаги в том же направлении («люди – это единственные из живых существ, кто в состоянии понимать моральные требования» [Machan, 2004, p. 12]).




88


См. [Barkow et al., 1992]. Восприятие и категоризация играют ключевую роль в объяснении экономического выбора (поведения). Это именно та причина, по которой, для того чтобы формулировать приемлемые априорные утверждения, экономический анализ должен опирать на психологию. См., в этой связи, разбор некоторых хорошо известных ситуаций, приведенный в [Cabantous and Hilton, 2006]




89


Внутренние моральные оценки определены здесь согласно деонтологическим правилам, которым следует индивид. Внешние моральные оценки связаны с авторитетностью и репутацией, т. е. с теми суждениями, которые выносятся в адрес поведения индивида сообществом. Внутренние и внешние моральные стандарты имеют тенденцию сливаться в нечто единое в глазах беспристрастного наблюдателя. Фигура беспристрастного наблюдателя введена Адамом Смитом, который сформировал этот термин на базе положений «Трактата о человеческой природе» Давида Юма, где автор определил в качестве источников моральных суждений внутреннего человека (inner man, 2.1.11.9—11) и общую меру (common standard, 3.3.1.30). См. [Hume, Treatise ofHuman Nature 1739 (2000a), 1740 (2000b)]. Более подробно концепция беспристрастного наблюдателя обсуждается в данной главе ниже.




90


Как будет понятно из материала этого раздела и последующих глав, различение рационального и иррационального поведения в действительности вводит в заблуждение, так как значительная часть человеческой деятельности совершается вследствие наличия деонтологического начала, или на основе деонтологических принципов. Случаи такого поведения обычно и правомерно рассматриваются как нечто, лежащее вне рациональной деятельности, поскольку деонтологические принципы представляют собой правила, которым следуют вне зависимости от ситуативной потребности, тогда как рациональность подразумевает подход, который можно назвать «в зависимости от ситуации». Однако моральные стандарты с необходимостью лежат также и вне сферы иррационального, под которой принято понимать эмоции и страсти. Общий вывод Фрэнка (см. [Frank, 1988]), согласно которому рационально быть иррациональным, может служить прекрасным примером неоднозначности, порождаемой этим самым распространенным способом структурированного описания человеческого поведения.




91


Иррациональное поведение может получить место в картине мира, основанной на предположении о рациональности, в лучшем случае если оно представляет собой случайные и кратковременные отклонения, не затрагивающие наблюдаемые совокупности систематическим образом. Поэтому неудивительно, что мейнстрим формулирует произвольные утверждения о функциях полезности экономических агентов и трактует все отклонения от ожидаемого поведения как результат воздействия иррациональных элементов. Решение, предлагаемое австрийской школой, опирается на более общие допущения о том, что делает человека счастливым, а что нет. В обоих случаях, однако, экономическая теория либо превращается в упражнения по прогнозированию из разряда «что если» (что делали бы люди, будь они полностью рациональными?) или в попытку объяснить поведение человека в предположении, что эмоции и моральные ценности не играют сколько-нибудь значимой роли, либо вообще отказывается от какого-либо учета существования поведения, не соответствующего определению иррациональности, данному экономистами-теоретиками.




92


См., например, [Gneezyy and Rustichini, 2000], [Cardenas et al., 2000], [Fehr and List, 2004].




93


Выгоды могут быть иллюзорными, если принять во внимание реакцию другой стороны, так что более предпочтительным может оказаться квазиоптимальное решение (a second-best solution).




94


См. [Williams, 1966] и [Dawkins, 1976]. Разумеется, эти «отклонения» также содержат несколько явлений, дорогих сердцу экономиста-теоретика, специализирующегося на бихевиористской экономике.




95


Эта точка зрения отсылает нас к той роли, которую родители, друзья, коллеги и те, кто воздействует на общественное мнение, играют в формировании наших деонтологических принципов и – в более общем плане – нашего поведения.




96


См. материал главы 6 (разделы 6.3.2 и 6.3.3).




97


Общественный договор представляет собой соглашение между индивидом и организацией, обслуживающей ряд индивидов (см. [Jouvenel (1945), 1993, ch. 2], [Жувенель, 2010, гл. 2]). Такой договор является «открытым контрактом», если имеет место свобода выхода (и, возможно, также свобода входа). Он называется «закрытым контрактом», если считается принятым по умолчанию (по факту рождения или места жительства), а издержки выхода из него существенно или запретительно высоки. В общем случае теория общественного договора применяется к контрактам закрытого типа (об этом см. также главу 5).




98


Токвиль заметил это почти двести лет назад, когда писал об американцах.




99


См. [Schlicht, 1998]), где проводится различие между ясностью (clarity) (критерий, в соответствии с которым выбирается тот или иной инструмент) и выяснением (clari?cation) (психологическим предпочтением, которое человек отдает определенности).




100


Для полноты стоит отметить, что предположение об ограниченности рациональности отличается от предположении об ограниченности информации и знания в двух отношениях. Во-первых, ограниченная рациональность предполагает, что индивид знает ex ante, какая информация должна быть получена и обработана, и намерено отказывается от всего остального. Кроме того, в жесткой версии также предполагается, что вследствие неопределенности могут иметь место ошибки, но в среднем их воздействие взаимно погашается. Обе гипотезы также подвергались критике и со стороны приверженцев традиционной точки зрения. Чтобы знать, какой информацией нужно располагать, действующий индивид с необходимостью должен быть идеально информирован. Но для этого он должен обладать совершенной рациональностью. Более того, не никакой причины полагать, что последствия неопределенного события равномерно распределены вокруг некоторой нулевой средней. Если бы это было так, принятие соответствующих решений сталкивалось бы с риском, а не с неопределенностью. Поэтому концепция ограниченной рациональности имеет отношение не к человеческой деятельности, а к моделированию или к приемам преподавания.




101


Конечно, ни в одном из этих случаев не предполагается, что А задумал пройти мимо дворца или специально посетить автосалон, т. е. что эти визиты были достаточно важны для него, чтобы затронуть его планы на день. В противном случае такие визиты имели бы статус «предельных» или принадлежали бы к предельному подмножеству решений. Осознанное решение по использованию времени в течение дня состоит в том, чтобы оказаться в состоянии посетить автосалон (действительное место назначения) или чтобы иметь возможность одновременно с этим купить мороженое в близлежащем кафе. Когда речь идет о предельных решениях, ситуация безбилетника более не существует в полном объеме, но может иметь место лишь частично. В ситуации частичного безбилетника A бесплатно пользуется благом, созданным B, поскольку А ничем не пожертвовал, чтобы заплатить B. Однако А должен тем не менее отказаться от выгод, которые он имел бы, если бы предпочел распорядиться своими ресурсами (включая время) иначе, чем он распорядился ими, потратив их на получение удовольствия от блага B.




102


Особенно это наглядно обнаруживается в ситуации полностью свободного рынка, когда эти права воплощаются в принципе свободы от вмешательства, который включает в себя неприкосновенность личности и свободу контрактов, и в качестве базового условия подразумевает существование прав собственности. Более детально проблема соотношения между редкостью и правами собственности анализируется в главе 6, в частности в разделе 6.4.




103


Зависть (или явление более общего порядка – личное ощущение несправедливости) совершенно определенно помогает объяснить поведение экономических агентов. Как отмечалось в тексте, B может сердить мысль о том, что A систематически получает выгоду не платя за нее, так что в конце концов B, как доказывают игры с переговорным процессом, включающим ультиматум, может решить остановить производство блага, несущего эти выгоды. С экономико-теоретической точки зрения это является реалистичным и имеющим отношение к делу вариантом, поскольку объясняет человеческое поведение и учитывает тот факт, что некоторые товары и услуги более не производятся, или тот факт, что B способен найти способ, чтобы исключить A из числа потребителей. Однако в силу того, что зависть представляет собой нечто вроде личного ощущения справедливости, этот вариант поведения, скорее всего, не будет сопровождаться нормативной реакцией других людей. Он будет морально оправдан, только если введено легитимное понятие социальной справедливости.




104


Доктрина частичного равновесия является одновременно и критически важной, и вводящей в заблуждение. Она является критически важной, поскольку устраняет проблему сравнения желательности того, что производится, и того, чем нужно пожертвовать для того, чтобы это производилось. Она вводит в заблуждение (будучи ошибочной), так как, устраняя вышеназванную проблему, она уклоняется от проблемы редкости.




105


Когда общественное мнение судит об излишке производителя (прибыли), который воспринимается как некий «остаточный» элемент и на этом основании трактуется как результат «эксплуатации», выражения становятся более резкими. В работе [Kahneman et al., 1986] предлагается ряд примеров восприятия справедливости и политики ценообразования в различных обстоятельствах. Разумеется, постулирование тождества между несправедливым излишком и прибылью не вполне корректно, поскольку прибыль есть вознаграждение за предпринимательский акт. Но в мире, где имеется экономика без времени, предпринимателей не существует. См. об этом в предыдущей главе, а также ниже (в главе 8).




106


Очевидно, ситуацию «безбилетного проезда» можно преобразовать в экономическую сделку. Именно это происходит, когда интернализуется положительная экстерналия, т. е. когда B решает заставить A платить за вход в салон по продаже «Феррари». После это внеэкономическое действие становится экономическим вопросом. Однако, когда такое происходит, излишек никуда не исчезает – он просто получает другое название.




107


В реальном мире то же самое имеет место в случае общественно полезных благ (merit goods), даже при том, что у них соответствующие свойства выражены гораздо слабее, поскольку такие блага в общем случае конкурируют между собой и могут уходить с рынка. Действительно, трудно отделаться от ощущения, что в реальном мире оплата потребленных общественных благ представляет собой лишь предлог для налогообложения вообще и имеет мало общего (или не имеет его совсем) с интернализацией положительных экстерналий.




108


Нужно понимать, что согласно нормам шотландского Возрождения, беспристрастный наблюдатель не просто воплощал типичные для сообщества правила игры. И «непредвзятые третейские судьи» Френсиса Хатчисона, и «беспристрастный наблюдатель» Адама Смита отражали индивидуальное понимание того, что является правильным, потому что обе эти фигуры соответствовали неким абсолютным стандартам и пользовались уважением членов того сообщества, к которому принадлежали сами.




109


Мы не рассматриваем здесь явление «возмездного альтруизма» (см. [Trivers, 1971]), когда индивид действует альтруистически, так как ожидает компенсации за то, что он делал добрые дела. По нашему мнению, это явление относится не к альтруизму, а к транзакции, для которой характерна неопределенность структуры оплаты. См. также обзор различных форм альтруизма, встречающихся в литературе, приведенный в сборнике [West et al., 2007].




110


Это, конечно, не исключает того, что многие действия, продиктованные тщеславием, маскируются под проявления великодушия.




111


В недавней работе [Beraldo and Sugden, 2010] было предложено простое, но вместе с тем убедительное объяснение того, почему люди не руководствуются краткосрочным эгоистическим расчетом, а прибегают к сотрудничеству, даже тогда, когда они знают, что могут быть обмануты другой стороной. Они делают это, потому что знают – кооперативные сообщества превосходят коллективы, образованные эгоистичными индивидами или семьями. Следовательно, склонность к сотрудничеству обусловлена генетически – эволюция отобрала индивидов с инстинктом сотрудничества. Эта весьма убедительная догадка помогает понять, почему индивиды отказываются от близорукой версии индивидуальной рациональности, делая дилемму заключенного нерелевантной, почему они идут на риск и пытаются сотрудничать. Но все же, строго говоря, эта концепция объясняет такое явление, как сотрудничество, а не альтруизм.




112


См. [Caplan, 2007], [Каплан, 2012]. Парадокс избирателя состоит в том, что люди голосуют, – несмотря на то что издержки голосования (сбор всей необходимой информации и затраты времени на физическое появление у избирательных урн) намного превышают выгоды от голосования, связанные с вероятностью того, что именно их голос определит итоги голосования. Этот парадокс обычно объясняется удовольствием, которое люди получают, демонстрируя, что они представляют собой часть политического сообщества (демонстрация приверженности общественному договору), и от участия в игре, в которую играет и которую признает все общество (конформизм, возможно оппортунистический). Это также объясняет, почему покупка и продажа голосов обычно вызывают такое негодование и презрение, несмотря на «рациональность» таких действий.




113


Конечно, оба эти прилагательных – осознанный и добровольный – фиксируют различие между альтруистическим поведением и положительными экстерналиями.




114


Уилсон в [Wilson, 1975] называет это жестким альтруизмом (hard-core altruism), отличие которого от подлинного альтруизма состоит в том, что первый является генетически обусловленным (мы запрограммированы вести себя таким образом), тогда как второй – приобретенным (мы осознанно решаем, что нечто должно быть сделано, вне зависимости от того, что именно). Следуя [Harsanyi, 1955], Сен в [Sen, 1977] провел различие между «симпатией» (вы чувствуете себя довольным, когда знаете, что доволен некто другой) и «приверженностью» (commitment) (вы вынуждены действовать, так как убеждены в том, что ваш долг состоит в том, чтобы осуществить (или остановить) нечто, что вы считаете правильным (неправильным). В [Bacharach, 1999] развивается другой подход (мотив команды, team reasoning), согласно которому индивид думает о себе как о члене группы и уподобляет свои действия тому, что должен делать любой член группы в интересах группы. Следовательно, его действия будут такими, которые предписал бы осуществлять во благо группы ее руководитель.




115


Множественное число («процессы») является важным. Могло существовать несколько долгосрочных эволюционных процессов, в соответствии с которыми «плохие» способы думать вели к неэффективным институтам и/или замедляли экономический рост. В этих условиях слабейшие сообщества в конце концов захватывались более сильными группами, сформированными «более совершенными» психологическими паттернами. В противоположность этим процессам, можно наблюдать также краткосрочные эволюционные процессы, когда преобладающее влияние имеют «плохие» группы, что происходит в результате действия идеологий, которые оправдывают, например, насилие и предательство.




116


Разумеется, в той связи можно упомянуть термин «вина» или опять сослаться на роль внешнего (непредвзятого) наблюдателя, хотя вышеупомянутая шотландская версия может запутать, поскольку в «Теории нравственных чувств» непредвзятый наблюдатель Адама Смита включает и внутреннее деонтологическое побуждение, и стремление получить одобрение других членов сообщества. Но вместо этого мы предпочитаем проводить различие между ролью, которую играет гипотетический внешний наблюдатель, и той, которую играет (равным образом гипотетический) внутренний судья. Когда речь идет о мнимом альтруизме, внешний наблюдатель представляет типичного представителя, т. е. индивида, типичного для того общества, к которому принадлежит действующее лицо. В своих действиях этот индивид отражает то, что от него ожидают, то, что считается приемлемым, но необязательно то, что является правильным, или то, что буквально предписывается правилами. Внутренние побуждения являются продуктом эволюции, т. е. служат задаче увеличения шансов преуспеяния группы и тем самым шансов передачи гена, носителем которого является индивид. В противоположность мнимому альтруизму, причина чувства вины, связанная с подлинным альтруизмом, коренится не в осознании ущерба, причиненного жертве, и связанного с отсутствием доброго дела, сделанного для бенефициара, но то, что человек, не совершающий альтруистичного поступка, действует против своей природы, оскорбляя этим внутреннего судью, который сформировался в сознании индивида в ответ на господствующий идеологический климат. Конечно, не все внутренние судьи одинаковы и, что более важно, они различаются в зависимости от исторического периода и политического контекста, в котором осуществляется соответствующее действие.




117


Уплата налогов в условиях, когда сокрытие доходов или иное уклонение от налогообложения легко устанавливается и жестко карается, не содержит элементов альтруизма.




118


Конечно, они могут реализовать оба эти варианта. Поначалу они образуют анклав, который, однако, со временем растворяется, не выдерживая процесса интеграции.




119


Так воспринимается роль государства или некоторых переходных властей во многих странах.




120


Crony capitalism, русский эквивалент этого понятия не сформировался окончательно, встречаются варианты «капитализм для своих», «клановый капитализм», «приятельский капитализм» и даже «кумовской капитализм». – Прим. перев.




121


Как было отмечено выше (см. сн. 45 и 53 в настоящей главе), внешний наблюдатель не совпадает с беспристрастным наблюдателем Адама Смита.




122


Как было отмечено в разделе 3.4.3, эти элементы воспроизводят действия как внутреннего судьи, так и внешнего наблюдателя: они отвечают за восприятие великодушия и/или тщеславия, за ту роль, которую играет эволюционная компонента, с одной стороны, и идеология – с другой. Джонс в [Jones, 2006, ix] определяет культуру как «паттерн убеждений, привычек и ожиданий, а также ценностей, идеалов и предпочтений, разделяемых группой малой или большой группой людей». Иными словами, мы имеем дело с тем, что французы называют mouers, т. е. с нравами.




123


Можно, однако, утверждать, что решение следовать привычке и традиции само является осознанным выбором.




124


Различие между несовершенной и неполной информацией является важным. Говоря о несовершенной информации, имеют в виду ситуацию неопределенности и нехватки знания, о чем было сказано в предыдущих главах. Сегодня считается, что несовершенная информация верно служит предпринимателям и в конечном счете обусловливает их успех. Когда говорят о неполной информации, то имеют в виду, наоборот, последствия так называемых провалов рынка, т. е. ситуации, когда система обмена терпит неудачу и не обеспечивает желаемые результаты. Считается, что тогда для получения соответствующего решения нужно реализовать те или иные меры экономической политики. В частности, ситуация неполной информации имеет место, когда типичный экономический агент действует рационально, но под влиянием искаженных сигналов, что делает его «субоптимально информированным» и заставляет его совершать ошибки. Этой проблеме посвящена литература по асимметричной информации.




125


Согласно наиболее известному определению, справедливостью называется идеальное состояние, в котором для всех индивидов все добавочные блага и эффекты («излишки») сделаны равными (см. [Rawls, 1971]). Это означает, что реализация принципа справедливости предполагает, что наиболее предпочтительным вариантом является отказ индивидов от всего, что они приобрели вследствие удачи или в силу обладания мастерством, талантом или мотивацией, превышающих средний уровень. Разумеется, важно, чтобы перераспределение было организовано в мировом масштабе и включало бы всех живых существ, причем не только людей. См. также [Frank, 1988, ch. 8] и [Jasay, 2002, ch. 9, 14].




126


Несовершенная информированность может иметь три источника: а) информация существует, но агенты не хотят получать ее, так как это слишком дорого; б) информация доступна, но она игнорируется, так как ее хранение и обработка слишком дороги; в) информации не существует, так как будущее хотя бы отчасти остается неизвестным, и значимость этого фактора растет по мере увеличения временного горизонта, который требуется принять во внимание при принятии рационального решения. Если отсутствуют возможности справляться с этими тремя факторами, то для рационального индивида никакой осмысленный выбор становится невозможным, если только речь не идет о единственном способе действий или о случае, когда любые действия ведут к одному и тому же результату.




127


Неформальные правила не кодифицированы, они обнаруживают себя в обычаях, прямое принуждение к их выполнению вряд ли возможно. Формальные правила, наоборот, отличаются тем, что широко известны, а их нарушение влечет за собой неминуемые санкции. Обзор различий между внелегальными и легальными формами принуждения к выполнению контрактов см. в [Katz, 2008]. Первые используются в ситуациях, когда стороны успешно заново согласовывают свой контракт, вторые – когда одна из сторон соглашения подает на другую в суд.




128


См., однако, работы Ходжсона [Hodgson, 1989] и [Hodgson, 1998], который, следуя Хайеку и Норту, утверждает, что разделение институционалистов на старых и новых далеко не так важно, как понимание свойств взаимодействий между институтами и индивидами и извлечение из этого понимания уроков, ценных для институционального дизайна. Как бы то ни было, сегодня господствующей точкой зрения является также и то, что все участники дискуссий между институционалистами принимают как данность существование двусторонней причинности.




129


Делатели королей (king-makers) – этому термину в русскоязычной политической лексике лучше всего соответствуют «серые кардиналы», под которыми, как и в английской версии, имеются в виду непубличные фигуры – влиятельные эксперты и иные лица, претендующие на то, что именно они «дергают за ниточки» и приводят в действие политическую машину. – Прим науч. ред.




130


Без сомнения, это затронет также и экономический рост. См., например, [Britton et al, 2004], где показано, что некачественные или недостаточные формальные правила принуждения к выполнению правил (приводящие к недостаточной степени присутствия в обществе экономической свободы) угнетающим образом воздействуют на экономический рост. Медленный рост побуждает экономических агентов осуществлять экономическую деятельность неформально или подпольно, что, в свою очередь начинает конфликтовать с формальными институтами и приводит к еще большему снижению продуктивности экономики.




131


См. раздел 1.1 главы 1.




132


Правила уровня конституции обсуждаются в следующей главе.




133


Существуют ситуации, когда добровольные нормы, действующие по умолчанию, де-факто теряют свой добровольный характер. Очевидным примером являются дети, люди с физическими недостатками и сумасшедшие, т. е. такие члены сообщества, для которых добровольное подчинение нормам (что и составляет содержание их добровольности) является проблематичным. Все лица из этого ряда считаются неспособными на осознанный выбор и тем самым не могущими нести ответственность за свои действия. Для того чтобы проиллюстрировать этот момент, представим себе школу, которая полагает, что люди, принадлежащие к определенной категории (молодежь), ментально неспособны принимать решения. Неспособность принимать решения и тем самым неспособность отказаться от добровольной нормы преобразует добровольную норму в принудительную. Стоит, пожалуй, подчеркнуть, что сегодняшнее обязательное образование является принудительным, так как оно опирается на второе и достаточно сильное предположение: дети считаются членами скорее национального государства, чем своих семей. Вот почему не родители, а законодатели решают от имени детей, и вот почему родители подвергаются наказаниям, если отказываются отправлять своих детей в школу.




134


Разумеется, пользоваться монопольной властью не означает, что эта власть будет применяться каждый раз, когда стороны пожелают, чтобы государство вмешалось. С одной стороны, правитель может решить не принуждать к исполнению своих собственных правил ввиду недостаточности ресурсов. С другой стороны, он может не принуждать к исполнению правил просто потому, что ему это не нравится. Эта проблема часто возникает при заключении соглашений международного арбитража: иногда некоторые правители не признают их и не принуждают к их исполнению. Пока что они не позволяют другим агентствам, поставляющим услуги по принуждению, заменить государство.




135


Напомним, что под принудительными нормами здесь понимается не насильственное принуждение к исполнению норм и правил, а ситуация, в которой нельзя выбирать между принятием этих норм и отказом от них.




136


Сложное социальное образование состоит из естественных единичных элементов, гарантирующих демографическое выживание вида. К отмечалось выше, широко признан тот факт, что до вплоть до самого последнего времени таким естественным единичным элементом была семья (в широком понимании).




137


«Традиционный» тип легитимности имеет место в ситуации, когда суждение о легитимности выносится на основании критерия, внешнего по отношению к человеческой деятельности и человеческой истории. Это происходит, например, когда утверждается, что король должен быть назначен Богом. Очевидно, что в этих условиях религиозный посредник играет критически важную роль. В противоположность этому «рациональный» тип легитимности использует моральные критерии, разработанные и одобренные человеком, либо посредством рационального мышления (соображения эффективности), либо с апелляцией к успешному предшествующему опыту (исторический релятивизм).




138


Как указано в [Nemo, 2004, 27], эта концепция восходит к античным стоикам. См., в частности, ссылку на Цицерона, которую Немо приводит в своей работе: Cicero, De Republica, III, XXII. Задача философа состоит в том, чтобы определить это природное качество, тогда как ученый-юрист должен обеспечить соответствие законов этому природному качеству.




139


Неудивительно, что сторонники тезиса «человек есть общественное животное», проводя различие между человеком и другими млекопитающими, вынуждены использовать в качестве критерия не свойство быть социальным, а другие признаки. Аристотель заметил, что пчелы социальны, однако пчелы – не то же, что люди, которые являются социальными и политическими животными. Как недавно напомнил Мэчан в [Machan, 2004], наиболее часто в качестве таких критериев указываются способность делать осознанный выбор и рациональность. Нужно заметить, однако, что таких вещей, как социальная осознанность и социальная рациональность, не существует, поскольку оба эти качества – типичные проявления индивидуальности: именно индивид выбирает и именно индивид оценивает тяготы и выгоды, связанные с выбором и контекстом. Это не означает, что у индивида нет своего мнения о том, что является (или могло бы являться) благом также и для других индивидов. Однако, признавая это, мы все равно остаемся в области субъективных (индивидуальных) соображений и суждений.




140


Пуфендорф фон, Самуэль, барон (1632–1694) – немецкий юрист, политический философ, экономист, историк и государственный деятель, автор комментариев к сочинениям Томаса Гоббса и Гуго Гроция, внесший значительный вклад в разработку теории естественных прав. – Прим. науч. ред.




141


Проводя это различие, Пуфендорф, по всей видимости, пытался провести разграничение между данными Богом природными инстинктами и открытыми человеком естественными институтами. Он считал, что естественные институты должны быть совместимы с богоданными природными качествами человека и в конечном счете должны быть связаны с божественным порядком. Это объясняет, почему принудительные институты не являются, по его мнению, естественными, но представляют собой тем не менее моральный императив.




142


Трудно переоценить роль, которую играл человек в классической философии. В то же время в классической традиции, особенно у греков, критически важным элементом остается общество, в котором индивид реализует свою природу общественного и политического животного. Понятие добродетели, являющееся центральным для классической философии, служит для определения достойного поведения человека, стремящегося жить по своей природе, но и вносить свой вклад в общественное тело.




143


Разумеется, взгляды Гоббса на способность человека быть социальным отличаются от того, что считали Гроций, Пуфендорф и Локк. У Гоббса легитимность политического режима проистекает из необходимости обеспечить надежное выживание. Гроций возводит ее к способности удовлетворять интерес универсального сообщества индивидов, Пуфендорф – к соответствию данному Богом естественному праву (которое должно быть открыто посредством разума). Наконец, у Локка легитимность политического режима восходит к способности защищать права собственности отдельных членов соответствующего политического сообщества.




144


См., например, [Strayer, 1970, ch. 1]. Хотя взаимодействие с членами семьи и друзьями можно вполне обоснованно причислить к способам создания общества, в данном вопросе мы следуем Токвилю, который трактовал уход в семейный и дружеский круг как «индивидуализм». Мы определяем посредством термина «общество» более сложные формы взаимодействия.




145


См. об этом у Давида Юма в его «Трактате о человеческой природе» [David Hume, Treatise ofHuman Nature (1740) 2000b, book 3, part 2], где он пишет об обществе как о результате «соглашения о разграничении собственности и стабильности владения» (§ 12).




146


Естественный общественный договор встроен в природные качества индивида. Он может состоять, например, в соглашении сражаться против общего смертельного врага, поскольку такое соглашение соответствует инстинкту выживания. Подразумеваемый общественный договор – это такой контракт, который подписал бы каждый, если бы его спросили, и принуждение к выполнению которого, поэтому, осуществляется по умолчанию, чтобы уменьшить издержки на его исполнение. Хрестоматийный пример договора этого рода дает, конечно, Локк. Стейн в [Stein, 1980, 2] указал, что у Локка фигурируют два разных договора – один касается преследуемой цели, а другой – актора, отвечающего за преследование цели от имени сообщества. В последние десятилетия XX в. различные версии подразумеваемого общественного договора были предложены Хайеком, Ролзом и Бьюкененом.




147


Сегодняшние масштабы налогообложения, с помощью которого финансируются программы перераспределения доходов (особенно на фоне низких объемов дарений и благотворительности) создают впечатление, что во многих странах значительное меньшинство, а может быть, уже и большинство населения не является «естественно социальным» в достаточной мере. Последовательный подход потребовал бы, чтобы они были переведены в разряд граждан второго сорта и, например, лишены права голоса на выборах.




148


См., например, работу [Borges and Irlenbusch, 2007], в которой показано, что внедрение обязательных норм о праве на отказ от покупки при торговле с доставкой на дом, приводит к существенному увеличению случаев нечестного поведения покупателей (такого, как заказ дорого телевизора перед важным футбольным матчем и возврату покупки сразу по его окончании).




149


Политическая наука предложила несколько принципов таксономии политических институтов, встречавшихся в истории человечества, и несколько интерпретаций ведущих классификационных признаков. Так, в [Baechler, 2002] упор делается на реакции на непредвиденные обстоятельства, в [Bobbitt, 2002] предлагается эволюционный механизм, приводимый в движение развитием и требованиями военных технологий, в [Darwin, 2008] внимание привлекается к культурному шоку (возникновение гуманизма), имевшему место в конце XV в.




150


Значение универсализма невозможно переоценить, так как его крах обернулся формированием уникальной особенности, которая де-факто объяснила, почему после крушения Римской империи европейский континент больше никогда не переживал периода имперского правления, вовсе не имея империи в полном смысле этого слова, т. е. не считая его чисто номинального или административного значения (соответственно, Священная римская империя и империя Габсбургов).




151


Данные термины подробно обсуждаются в следующей главе. Предвосхищая это, скажем, что григорианским период назван по имени папы Григория VII, который совершил критически важную институциональную революцию, которая привела к возникновению конкурирующих источников власти. Секулярный период включает в себя столетия, в течение которых религия утрачивала свою способность придавать легитимность политическому порядку. Под веком социальной ответственности имеется в виду большая часть XX в., в течение которого отношение к самой концепции государства претерпело кардинальное изменение (подробнее см. [Hoppe, 2001, ch. 2]). Начиная примерно с Первой мировой войны государство больше не отчитывается перед монархом или элитой, подчиняясь «народу» и/или его представителям, являющимся таковыми лишь в течение определенного времени.




152


Очевидно, первая стратегия явно просматривается в политике испанской монархии, и позже в политике Людовика XIV, которые свели на нет потенциальную угрозу в лице аристократии, преобразовав аристократов в дворян, т. е. превратив класс свободных, но безвластных индивидов в привилегированных придворных, отбиравшихся правителем, зависящих от его воли, разделяемых завистью и ревностью. Примером второй стратегии может служить Венеция, правящая олигархия которой докатилась до регулирования экономики, возведения административных барьеров на вход во множество видов торгово-промышленной деятельности и даже создания – с целью получить симпатии и лояльность народа – государственной службы здравоохранения, которая почти четыре столетия спустя послужила примером для Бисмарка.




153


Так, например, Джон Ло придумал, как увеличить предложение денег, добавив землю и акции к золоту и серебру, поскольку общепринятый монетарный стандарт не смог оказать стимулирующего воздействия на экономический рост. Итогом реализации его схемы стал крах экономики, поскольку реальный ВВП зависит не от предложения денег и не от единиц измерения, и вследствие жадности правителя, который быстро заставил Ло выпускать деньги вообще без всякого реального обеспечения, будь то металл, земля или акции.




154


Нужно признать, что хотя прозрения Р. Бэкона и Фомы Аквинского правомерно считаются двумя из трех краеугольных камней цивилизации Запада (третьим камнем является идея разделения властей и личной ответственности), они были забыты вскоре после их смерти, и в течение следующих двух столетий преобладающим было совершенно иное Weltanschauung (мировоззрение). Вера в человеческий разум сменилась убежденностью в том, что реальный мир проклят и омерзителен, и вся надежда – только на Страшный суд (см. [Delumeau, 1983]). На эти два столетия пришлась Черная смерть (эпидемия чумы), нашествие турок, перманентные войны, включая Столетнюю войну, восстания и разрушения. Серьезным сомнениям была подвергнута даже ценность знаний.




155


В [North, 1994, p. 361] Норт определяет организацию как «группу индивидов, собранных вместе для достижения общих целей».




156


В русском переводе в точности таких слов не обнаружено, в книге IV наиболее близким фрагментом является: «Вследствие увеличения государств по сравнению с начальными временами и вследствие того, что появилось изобилие доходов, в государственном управлении принимают участие все, опираясь на превосходство народной массы, благодаря возможности и для неимущих пользоваться досугом, получая вознаграждение. И такого рода народная масса особенно пользуется досугом; забота о своих собственных делах нисколько не служит при этом препятствием, тогда как богатым именно эта забота и мешает, так что они очень часто не присутствуют на народных собраниях и судебных разбирательствах. Отсюда и происходит то, что в государственном управлении верховная власть принадлежит массе неимущих, а не законам» (Аристотель. Соч.: в 4 т. Т. 4. М.: Мысль, 1983. С. 499).




157


В этом важном аспекте институты и законодательство можно, пожалуй, считать зависящими от предшествующего пути, хотя это и не вполне соответствует строгому определению зависимости от предшествующего пути, которым так дорожат институционалисты.




158


Глубокий критический анализ эволюционистской доктрины Веблена см. в [Sowell, 1967].




159


Строго говоря, старых институционалистов, писавших сразу после Веблена, таких как Джон Коммонс и Уэсли Митчелл, нельзя назвать детерминистами. Однако, верно и то, что этот детерминизм был более или менее скрыт путем введения концепции непредвиденных шоков, которая была принята на вооружение, вместо того чтобы признать, что то, что представляется процессом, зависящим от пути, ex post, вряд ли является таковым ex ante. В частности, заявлять о чьем-то неведении в отношении свойств этого процесса, предположительно зависящего от предшествующего пути, вовсе не то же самое, что признать, – неопределенность просто-напросто делает невозможным приобретение точных знаний о будущем.




160


Та же тема в литературе по проблемам экономического развития и переходным экономикам обсуждается в терминах двух разных вариантов реформ – реформ, осуществляемых сверху, и реформ, осуществляемых снизу. В главе 9 мы будем рассматривать то, какие экономические последствия имеют эти подходы.




161


Возможно, важную роль играет также система сообщающихся сосудов. [Практика перехода с государственной службы в регулирующем органе в частный бизнес характеризуется с помощью английского выражения revolving doors, т. е. вращающиеся двери. – Перев.] Чем сложнее регулирование и чем выше значимость установления прочных личных отношений с государственными служащими, тем более широкие возможности для работы в частных компаниях открываются перед теми бюрократами, которые хотят перейти на другую сторону и стать посредниками между частным сектором и своими бывшими коллегами.




162


Разумеется, доверие к закону зависит также от свойств системы принуждения к его исполнению (включая понятность и прозрачность), от вероятности обнаружения правонарушителя и возможности подать на него в суд, от санкций, предусмотренных за нарушение закона, а также от того, сколько времени требуется для компенсации ущерба.




163


Это характерно и для тех стран, в которых действует система общего права, см., например, работу [Harnay, Marciano, 2007], в которой исследована мотивация судей, действующих в системе общего права.




164


См. об этом у Хоппе, который в [Hoppe, 2001] объяснил, что норма временного предпочтения непременно растет по мере того, как общество становится все более демократическим. Более высокая норма временного предпочтения может подталкивать людей к определенным разновидностям экономического стремления к бюрократической ренте (например, к лоббированию протекционистских мер), поскольку связанные с этим чистые выгоды имеют краткосрочную природу, а чистые издержки – долгосрочную (см. [Rizzo, 2008, pp. 895–896]). Такое поведение также затронет распределение инвестиций по временным периодам, вызовет к жизни ошибочные инвестиции и затормозит экономический рост. Похожая линия рассуждений прослеживается в работе [Nicita, 2007], автор которой подчеркивает значимость того, что он называет транзакционными издержками ex ante, которые он определяет как издержки, связанные с неполным определением прав собственности, что ведет к судебным тяжбам и препятствует обмену.




165


Согласно оценке Хайека, данной им в [Hayek, 1960], литература последнего времени, посвященная значимости принципа верховенства права, концентрируется скорее на таких свойствах права, которые расширяют возможности индивидуального планирования, долгосрочного сотрудничества между экономическими агентами и предсказуемости поведения, чем на анализе фактического содержания правовых норм. Иначе говоря, основное внимание уделяется процедурным качествам норм, а не их основаниям. Так, справедливость (и верховенство права) теперь представляет собой критерий, позволяющий не обеспечить такое положение, при котором естественные права индивида надежно защищены, но убедиться, что индивид не подвергается дискриминации. Системным ориентиром является не моральный стандарт, а другие члены сообщества. Например, многие сторонники принципа верховенства права довольны мерами регулирования, если они надежны, стабильны, просты для понимания, предусматривают легкость принуждения к их выполнению и равным образом применимы ко всем, кто занят регулируемой деятельностью. Является сама по себе данная норма регулирования хорошей или плохой, кажется, имеет меньшее влияние на то, будет ли на нее навешен ярлык соответствующей праву. В итоге торжествует консеквенциализм и решение главных содержательных вопросов доверено общественному мнению и сегодняшним моральным стандартам, что закрывает вопрос, должно ли решение вопросов справедливости и легитимности опираться на общие и неизменные принципы или лишь на консенсус.




166


К сожалению, мы редко воздаем должное таким авторам, как Вальтер Ойкен и Франц Бом, принадлежащим к основателям фрайбургской школы ордолиберализма. Также редко упоминаются и те, кто первым указал на важность связи между нормами и экономической эффективностью (этот интеллектуальный долг простирается вглубь веков – до Адама Смита, если не до еще более отдаленного прошлого).




167


Термин «эволюционный» применяется здесь в значении, согласно которому социальное взаимодействие трактуется как такое, которое следует эффективному процессу адаптации; его не нужно путать с другим значением, которому термин обязан эволюционистской школе, согласно которой индивиды необязательно корректируют свое поведение так, чтобы получающиеся социальные результаты были наиболее желательными.




168


В литературе принято различать «современную» и «новую» политическую экономию (см. [Boettke et al., 2006]). Первая знаменует собой возрождение исследовательской программы, поддерживаемой шотландской традицией. Вторая представляет собой разновидность неоклассической школы, в рамках которой предполагается существование рациональных индивидов, максимизирующих полезность и пытающихся спроектировать такие институты (правила и организации), которые позволили бы им максимизировать заданные результаты.



Автор пытается подвести прочный и непротиворечивый моральный фундамент под аргументы в пользу свободного рынка, считая, что существующие подходы (неоклассический, «австрийский», «право и экономика», конституционная экономика школы общественного выбора) не справляются с этой задачей, поскольку основываются на утилитаристском аргументе более высокой эффективности рынка. При этом направленная сверху вниз социально-экономическая политика вступает в противоречие с основанными на правах представлениями о справедливости, характерными для западной традиции.

Автор показывает, что решение нужно искать в уроках шотландского Просвещения: политическая система должна обеспечивать возможность для индивидов пре следовать собственные цели будучи свободными от принуждения. Это также подразумевает индивидуальную ответственность, уважение к чужим предпочтениям и к предпринимательскому чутью других людей. При таком понимании политики общественное благо не определяется через приоритеты лиц, разрабатывающих социально-экономическую политику, а возникает как результат взаимодействия самоопределяющихся индивидов. Таким образом, наиболее сильный и последовательный аргумент в пользу экономики свободного рынка базируется на моральной философии.

Как скачать книгу - "Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *