Книга - Стихотворения. Поэмы

a
A

Стихотворения. Поэмы
Алексей Константинович Толстой

Михаил Викторович Строганов


Русская культура
Граф Алексей Константинович Толстой (1817–1875) был ярким и самобытным поэтом. Убежденный монархист, он не был, однако, консерватором и резко полемизировал с защитниками старины и архаических норм жизни. Более того, он даже критиковал сторонников ветхозаветных устоев. Он был человек крайностей, и любовь к родине приводила его подчас к опрометчивым высказываниям о других национальностях, хотя прямо ксенофобские позиции ему были чужды. В поэзии А.К. Толстого соседствовали тонкий лиризм в изображении внутреннего мира человека и русской природы и всепроникающий скепсис и ирония в оценке социальных явлений. Настоящий сборник является практически полным собранием малых стихотворных произведений поэта.





Алексей Константинович Толстой

Стихотворения. Поэмы



© Строганов М.В., составление, подготовка текста, вступительная статья, 2022

© Издательство «Даръ», 2022

© Издательство ООО ТД «Белый город», 2022




Поэт активного искусства


В истории русской литературы давно уже сложилось и до сих пор живет совершенно бессмысленное и ничего не говорящее объединение нескольких русских поэтов середины XIX в. в группировку «поэты “чистого искусства”». Сюда относят в обязательном порядке трех поэтов: А.А. Фета, А.Н. Майкова и А.К. Толстого – и добавляют к ним еще то одних, то других авторов.

На самом деле, и эти три поэта, и те, которых присоединяют к ним, можно относить к «чистому искусству» в том смысле, что выступали против «демократического направления» в поэзии. Иначе сказать, все они были «против Некрасова». Но, выступая против «демократических» тенденций Некрасова, они с удовольствием печатались в его «Современнике» до конца 1856 г. и сами не замечали особых различий с ним. А когда они осознали эти различия и выступили «против Некрасова» открыто и непосредственно, все они сами оказались, так или иначе, тенденциозными поэтами. У Майкова и Толстого мы находим много стихотворений с «монархической» тенденцией, у Фета – стихотворения с философской идеалистической подкладкой (в прозе же своей он был и политически монархистом). Литература, в отличие от инструментальной музыки, не может быть нетенденциозной.

При описании общей платформы «чистого искусства» разговор ограничивается декларацией этой тенденции «против Некрасова». Между тем когда мы пытаемся понять идеологическую тенденцию каждого из этих авторов, мы обнаруживаем, что все они были очень разными поэтами. Так выясняется, что в центре художественного внимания творчества Толстого (в отличие от Майкова и Фета) всегда находились закономерности исторических судеб России. Поэтому для того, чтобы объяснить себе и творческое лицо этого писателя, и его место в русской литературной и общественной жизни, мы должны понять, почему и как это произошло и в каких художественных формах это выразилось.

Граф Алексей Константинович Толстой родился 24 августа 1817 г. в Петербурге, в родовитой и разносторонне культурной дворянской семье. Его отец граф Константин Толстой был советником Государственного ассигнационного банка, а брат отца Федор Толстой – известным художником, в частности – автором популярной серии медальонов на темы Отечественной войны 1812 года. Среди дочерей Федора Толстого, двоюродных сестер Алексея Толстого, одна, Мария Каменская, была писательницей, а другая, Екатерина Юнге, художницей и мемуаристкой. А графу Льву Николаевичу Толстому Алексей Толстой приходился троюродным братом.

По материнской линии культурные связи Алексея Толстого были еще теснее. Матерью его была Анна Алексеевна Перовская, внебрачная дочь графа А.К. Разумовского. Сразу после рождения она разошлась с мужем и жила в имении своего брата Алексея Алексеевича Перовского, писателя, известного под псевдонимом Антоний Погорельский, который сочинил для племянника сказку о приключениях мальчика Алеши – «Черная курица, или Подземные жители», ее с удовольствием читают и современные дети. Сестра матери Ольга Перовская родила известного художника Льва Жемчужникова и писателей Владимира, Алексея и Александра Жемчужниковых, двоюродных братьев Алексея Толстого, – все вместе они создали коллективную маску Козьмы Пруткова.

Родственные связи Толстого и по отцу, и по матери – это связи еще и художественные. Можно сказать, что он родился и жил в среде искусства.

Неудивительно поэтому, что еще в детском возрасте, на рубеже 1830– 1840-х гг. он начинает сочинять. Первыми его произведениями были написанные на французском языке рассказы «Семья вурдалака» и «Встреча через триста лет». А в 1841 г. он уже напечатал отдельной книгой повесть «Упырь» под псевдонимом Краснорогский (по названию своего имения Красный Рог, как дядя Перовский стал Погорельским по названию своего имения Погорельцы). Все эти произведения были отзвуками позднего романтизма, скрашенного, правда, большой долей скепсиса и иронии, недаром помимо этих произведений юный Толстой сочинил уже упомянутые нами рассказы о «филосо фе без огурцов» и «юном президенте Вашингтоне».

В 1843 г. Толстой опубликовал и первое свое стихотворение. Все шло внешне обычным порядком. Между тем через десять лет после литературного дебюта сам Толстой так оценивал свое положение в письме к будущей жене от 14 октября 1851 г.:

«Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником. <…>

Но если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание, – быть писателем»[1 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 267, 268. Далее цитаты по этому изданию сочинений А.К. Толстого даны с указанием тома римскими цифрами.].

«Сделаться вполне художником» молодому графу мешали те самые родственные связи, которые вводили его не только в литературные ряды, но в круги владетельных и царственных особ, чему, вполне естественно, радовалась его мать. Будучи в 1827 г. с матерью и дядей за границей, Алексей Толстой был представлен в Веймаре будущему великому герцогу Саксен-Веймарскому и Эйзенахскому Карлу-Александру. А еще в 1826 г. он был представлен цесаревичу и великому князю Александру Николаевичу и вскоре по рекомендации В.А. Жуковского был определен «товарищем для игр» будущего императора. Фактически Алексей Толстой стал совоспитанником будущего Александра II, вместе с которым проводил время в России и за границей. По достижении цесаревичем совершеннолетия (1834) Толстой был зачислен на государственную службу в Московский главный архив Министерства иностранных дел «студентом», что позволило ему в декабре 1835 г. сдать экстерном выпускной экзамен в Московском университете для получения аттестата на право чиновника первого разряда. После этого служебно-чиновная карьера Алексея Толстого (с соблюдением внешних приличий) как по маслу катилась. В начале 1837 г. он состоял «сверх штата» в русской миссии при германском сейме во Франкфурте-на-Майне, а в конце этого года перевелся в Петербург в Департамент хозяйственных и счетных дел. Толстой быстро проходит ступени чинопроизводства: губернский секретарь (1839), коллежский секретарь (1840), титулярный советник (1842), надворный советник (1846). Постоянно повышался и его статус при императорском дворе: камер-юнкер (1843), церемониймейстер (1851) и егермейстер (1861). В день своей коронации 26 августа 1856 г. Александр II, имевший все основания доверять своему бывшему товарищу по детским играм и учебе, произвел его в полковники и назначил флигель-адъютантом, а вскоре поручил ему и делопроизводство секретного отдела о раскольниках.

Но близость к императору не сделала Толстого искателем чинов и жизненных выгод, и в том же письме он писал:

«Вообще вся наша администрация и общий строй – явный неприятель всему, что есть художество, – начиная с поэзии и до устройства улиц…

Я никогда не мог бы быть ни министром, ни директором департамента, ни губернатором. <…>

…Так знай же, что я не чиновник, а художник»[2 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 267, 268.].

И еще:

«Я не могу восторгаться вицмундиром, и мне запрещают быть художником; что мне остается сделать, если не заснуть? Правда, что не следует засыпать и что нужно искать другой круг деятельности, более полезный, более, очевидно, полезный, чем искусство; но это перемещение деятельности труднее для человека, родившегося художником, чем для другого…»[3 - Там же. Т. IV. С. 275–276.]



А вот что Толстой писал в самый день коронации и назначения полковником и флигель-адъютантом, которого он пытался, но не смог избежать:

«…Всё для меня кончено, мой друг, сегодня моя судьба решилась; сегодня – день коронации… В этой общей тьме одна мысль является передо мной лучом света; может быть, я сумею из этой ночи, в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, вывести на Божий свет какую-нибудь правду, идя напролом и с мыслью, что пан или пропал! Но если положительно я увижу, что в будущем я ничего не могу сделать, – мне кажется, будет грешно перед самим собой продолжать жизнь в направлении, диаметрально противном своей природе, и тогда, вернувшись к собственной жизни, я начну в 40 лет то, что я должен был начать в 20 лет, т. е. жить по влечению своей природы…

Я знаю, что может быть полезно даже ради истины лавировать и выжидать, но я не довольно ловок для этого: всякий должен лишь действовать по своим дарованиям <…>; в моих дарованиях я чувствую только одну возможность действовать – идти прямо к цели. Чем скорее я пойму возможность или невозможность мне быть полезным, тем будет лучше»[4 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 280–281.].



Именно таким и чуть ли не такими же словами описывал Толстой героя своего романа «Князь Серебряный», неспособного «даже ради истины лавировать и выжидать» и умеющего «идти прямо к цели», «напролом и с мыслью, что пан или пропал». Такова была жизненная позиция самого автора. Неудивительно, что уже в 1861 г. Толстой выходит в отставку, при этом пишет следующее письмо императору:

«Государь, служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей натуре; знаю, что каждый должен в меру своих сил приносить пользу отечеству, но есть разные способы приносить пользу. Путь, указанный мне для этого провидением, – мое литературное дарование, и всякий иной путь для меня невозможен. Из меня всегда будет плохой военный и плохой чиновник, но, как мне кажется, я, не впадая в самомнение, могу сказать, что я хороший писатель. Это не новое для меня призвание; я бы уже давно отдался ему, если бы в течение известного времени (до сорока лет) не насиловал себя из чувства долга, считаясь с моими родными, у которых на это были другие взгляды. Итак, я сперва находился на гражданской службе, потом, когда вспыхнула война, я, как все, стал военным. После окончания войны я уже готов был оставить службу, чтобы всецело посвятить себя литературе, когда Вашему величеству угодно было сообщить мне через посредство моего дяди Перовского о Вашем намерении, чтобы я состоял при Вашей особе. Мои сомнения и колебания я изложил моему дяде в письме, с которым он Вас знакомил, но так как он еще раз подтвердил мне принятое Вашим величеством решение, я подчинился ему и стал флигель-адъютантом Вашего величества. Я думал тогда, что мне удастся победить в себе натуру художника, но опыт показал, что я напрасно боролся с ней. Служба и искусство несовместимы, одно вредит другому, и надо делать выбор. Большей похвалы заслуживало бы, конечно, непосредственное деятельное участие в государственных делах, но призвания к этому у меня нет, в то время как другое призвание мне дано. Ваше величество, мое положение смущает меня: я ношу мундир, а связанные с этим обязанности не могу исполнять должным образом.

Благородное сердце Вашего величества простит мне, если я умоляю уволить меня окончательно в отставку, не для того, чтобы удалиться от Вас, но чтобы идти ясно определившимся путем и не быть больше птицей, щеголяющей в чужих перьях. Что же касается до Вас, государь, которого я никогда не перестану любить и уважать, то у меня есть средство служить Вашей особе, и я счастлив, что могу предложить его Вам: это средство – говорить во что бы то ни стало правду, и это – единственная должность, возможная для меня и, к счастью, не требующая мундира. Я не был бы достоин ее, государь, если бы в настоящем моем прошении прибегал к каким-либо умолчаниям или искал мнимых предлогов.

Я всецело открыл Вам мое сердце и всегда готов буду открыть его Вам, ибо предпочитаю вызвать Ваше неудовольствие, чем лишиться Вашего уважения. Если бы, однако, Вашему величеству угодно было предоставить право приближаться к особе Вашего величества только лицам, облеченным официальным званием, позвольте мне, как и до войны, скромно стать камер-юнкером, ибо мое единственное честолюбивое желание, государь, – оставаться Вашего величества самым верным и преданным подданным»[5 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 311–312. Дядя – Л.А. Перовский (1792–1856); в 1841–1852 гг. министр внутренних дел, в 1852–1856 гг. министр уделов.].



Получив при отставке новое повышение – чин действительного статского советника, Толстой стал только изредка наезжать в столицу. Еще зимой 1850–1851 гг. «средь шумного бала, случайно» он познакомился с женой конногвардейского ротмистра Софьей Андреевной Миллер (урожденной Бахметевой, 1827–1892), полюбил ее, но отношения долго не налаживались. Только в 1855 г., когда во время Крымской войны Толстой вступил добровольцем (тогда говорили «охотником») «стрелкового полка Императорской фамилии» и едва не умер от тифа (почему и не смог участвовать в военных действиях), Софья Андреевна стала открыто ухаживать за ним. Так начался их гражданский брак, но венчаться они смогли только в 1863 г. С одной стороны, мать Толстого недоброжелательно относилась к избраннице сына, забыв, что сама родилась вне церковного брака, а к тому же и бросила мужа. Но, с другой стороны (и это очень важно), муж Софьи Андреевны не давал ей развода. Толстой жил с женой или в усадьбе Пустынька на берегу реки Тосны под Петербургом, или в родовом селе Красный Рог Мглинского уезда Черниговской губернии. А в 1860–1870 гг. они много времени проводили в Европе.

Софья Андреевна, ставшая женой графа Алексея Толстого, была совсем другой женщиной, чем другая Софья Андреевна, ставшая женой графа Льва Толстого. Она совсем не соответствовала тому стереотипу «жены писателя»[6 - См. об этом: Строганова Е.Н. Жена писателя Софья Андреевна Толстая // Строганова Е.Н. Классики и современницы: Гендерные реалии в истории русской литературы XIX века. М.: Литфакт, 2019. С. 317–335.], который сложился в литературном быту XIX в. Софья Андреевна не стремилась стать литературным секретарем, помощницей мужа, а после его смерти хранительницей его памяти; она не могла стать матерью многодетного семейства и хозяйкой дома, каковыми были классические «жены писателей» графиня Софья Андреевна Толстая (жена Льва Николаевича) и Анна Григорьевна Достоевская. Будучи, видимо, от природы волевой и властной, она пережила в начале своей жизни ряд неудач и разочарований, но это не сломило ее характер. В браке с Алексеем Толстым Софья Андреевна играла ведущую партию, а он напряженно и внимательно прислушивался к мнению жены, не совершая без совета с ней ни одного литературного шага. Она подчас даже подавляла его, говоря, что И.С. Тургенев нравится ей как литератор больше, чем муж, заставляя мучиться и страдать. Она и после смерти Алексея Толстого нашла для себя литературный круг помимо него. Не будучи эмансипированной женщиной в привычном смысле этого слова, она была вполне эмансипирована для того, чтобы иметь свои собственные представления и понятия и занимать в жизни отдельное от мужа место, иногда даже бравируя этим.

Любовная связь, а потом и церковный брак с Софьей Андреевной стали предметом постоянной поэтической рефлексии Толстого. Историки литературы называют обычно два стихотворных романа середины XIX в. подобного типа: «денисьевский» цикл Ф.И. Тютчева и «панаевский» цикл Н.А. Некрасова. Но не менее значимым (хотя и совсем не осмысленным) был и любовный цикл стихотворений Толстого. Героиня его – исстрадавшаяся женщина, перенесшая много жизненных невзгод, постоянно оглядывающаяся на свой неудачный опыт. И мужчина все время стремится оградить свою возлюбленную от будущих бед и окружить ее заботой и лаской. И как у Некрасова, стихи Алексея Толстого, связанные с его романом с женой, рождены не только личностью самой героини, но и принципиально «демократичным» расположением к другому человеку.

В молодости Алексей Толстой отличался замечательной силой, которую отмечают все современники. В детстве он сажал цесаревича себе на плечи и бегал так по коридорам Зимнего дворца. Став взрослым, он поднимал одной рукой человека, ломал палки о мускулы руки, скручивал винтом кочергу и серебряные вилки. Толстой играл своим здоровьем, но (видимо, в качестве осложнения после тифа) со второй половины 1850-х гг. у него стала развиваться астма и какие-то другие болезни. Болезням этим он, как очень часто поступают изначально здоровые люди, не придавал большого значения. Он пытался лечить их, но то ли занимался этим несистематично, то ли лечение велось неправильно, и он не получал не только избавления от болезни, но даже хотя бы облегчения болезненных симптомов. Под конец Толстой стал заглушать болезненные припадки приемом наркотических средств, что в его время считалось достаточно безобидным занятием.

Находясь в своем любимом селе Красный Рог, 28 сентября 1875 г. Толстой во время очередного приступа головной боли по привычке ввел себе дозу морфия, который принимал по предписанию врача. Но не рассчитал: доза оказалась слишком большой, и это стало причиной его смерти. Здесь, в Красном Роге (ныне Почепский район Брянской области), где Толстой провел свои детские годы, куда он неоднократно возвращался в зрелом возрасте, его и похоронили. Здесь в 1967 г. началось (практически с нуля) восстановление музея-усадьбы Алексея Толстого.

Толстой страстно любил творчество, понимая его как воплощение свободы человеческого духа. Человек-творец волен и прекрасен в своих проявлениях, повторяя своими действиями Бога-Творца. Но именно поэтому Толстой и отказался от службы, и именно поэтому он на самом деле высмеивал опрометчивые шаги то одной, то другой партии, шаги, направленные на подавление и уничтожение противника. И именно поэтому в 1865 г. он ходатайствовал перед Александром II о смягчении наказания Н.Г. Чернышевскому, нисколько не сочувствуя ни его литературной деятельности, ни его личности. В результате это ходатайство привело к обострению его личных отношений с императором. А вот что Толстой писал своему конфиденту писателю Б.М. Маркевичу в 1868 г., с которым он, впрочем, расходился по многим вопросам литературы и общественной жизни по поводу запрещения к постановке трагедии «Царь Федор Иоаннович», ведущую роль в котором сыграл министр внутренних дел A.Е. Тимашев:

«В произведении литературы я презираю всякую тенденцию, презираю ее как пустую гильзу, тысяча чертей! как раззяву у подножья фок-мачты, три тысячи проклятий! Я это говорил и повторял, возглашал и провозглашал! Не моя вина, если из того, что я писал ради любви к искусству, явствует, что деспотизм никуда не годится. Тем хуже для деспотизма! Это всегда будет явствовать из всякого художественного творения, даже из симфонии Бетховена. Я терпеть не могу деспотизм, так же как терпеть не могу <имя вырезано из письма>, Сен-Жюста, Робеспьера и <имя вырезано из письма>. Я этого не скрываю, я это проповедую вслух, да, господин Вельо <И.О., директор почтового департамента>, я это проповедую, не прогневайтесь, господин Тимашев <А.Е., министр внутренних дел>, я готов кричать об этом с крыш, но я – слишком художник, чтобы начинять этим художественное творение, и я – слишком монархист, да, господин Милютин <Н.А., статс-секретарь по делам Царства Польского>, я – слишком монархист, чтобы нападать на монархию. Скажу даже: я слишком художник, чтобы нападать на монархию. Но что общего у монархии с личностями, носящими корону? Шекспир разве был республиканцем, если и создал “Макбета” и “Ричарда III”? Шекспир при Елизавете вывел на сцену ее отца Генриха VIII, и Англия не рухнула. Надо быть очень глупым, господин Тимашев, чтобы захотеть приписать императору Александру II дела и повадки Ивана IV и Федора I. И, даже допуская возможность такого отождествления, надо быть очень глупым, чтобы в “Федоре” усмотреть памфлет против монархии. Если бы это было так, я первый приветствовал бы это запрещение. Но если один монарх – дурен, а другой – слаб, разве из этого следует, что монархи не нужны? Если бы было так, из “Ревизора” следовало бы, что не нужны городничие, из “Горя от ума” – что не нужны чиновники, из “Тартюфа” – что не нужны священники, из “Севильского цирюльника” – что не нужны опекуны, а из “Отелло” – что не нужен брак…»[7 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 342–343.]



И о том же – в письме к итальянскому писателю А. Губернатису от 20 февраля (4 марта) 1874 г. (перевод с французского):

«Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой – как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся. Могу прибавить еще к этому ненависть к педантической пошлости наших так называемых прогрессистов с их проповедью утилитаризма в поэзии. Я один из двух или трех писателей, которые держат у нас знамя искусства для искусства, ибо убеждение мое состоит в том, что назначение поэта – не приносить людям какую-нибудь непосредственную выгоду или пользу, но возвышать их моральный уровень, внушая им любовь к прекрасному, которая сама найдет себе применение безо всякой пропаганды.

Эта точка зрения прямо противоречит доктрине, царящей в наших журналах, и потому, делая мне честь считать меня главным представителем враждебных им идей, они осыпают меня бранью с пылом, достойным лучшего применения. Наша печать почти целиком находится в руках теоретиков-социалистов, поэтому я являюсь мишенью для грубых нападок со стороны многочисленной клики, у которой свои лозунги и свой заранее составленный проскрипционный список. Читающая же публика, наоборот, высказывает мне несомненное расположение.

Моим первым крупным произведением был исторический роман, озаглавленный “Князь Серебряный”. Он выдержал три издания, его очень любят в России, особенно представители низших классов. Имеются переводы его на французский, немецкий, английский, польский и итальянский языки. Последний, сделанный три года назад веронским профессором Патуцци в сотрудничестве с одним русским, г-ном Задлером, появился в миланской газете “La perseveranza”. Он очень хорош и выполнен весьма добросовестно. Затем мною была написана трилогия “Борис Годунов” в трех самостоятельных драмах, первая из которых, “Смерть Иоанна Грозного”, часто шла на сцене в С.-Петербурге, а также в провинции, где она, впрочем, запрещена в настоящее время циркуляром министра внутренних дел. Шла она с большим успехом и в Веймаре в прекрасном немецком переводе г-жи Павловой. Существуют ее переводы на французский, английский и польский языки. Вторая часть трилогии, “Царь Федор” (переведенная на немецкий и на польский), была запрещена для постановки, как только появилась в печати. Это – самое лучшее из моих стихотворных и прозаических произведений, и в то же время оно вызвало больше всего нападок в печати. В связи с этим я должен упомянуть выпущенную мною брошюру, где даны указания к ее постановке и где, между прочим, опровергнуты доводы, на основании которых она была запрещена для сцены. Третья часть трилогии называется “Царь Борис”; на сцену она тоже не была принята. <…>

Любопытен, кроме всего прочего, тот факт, что, в то время как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером» [8 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 394–395.].

Действительно, Толстой всегда мог позволить себе идти своим путем, независимым от любых партий и группировок. Он был независим уже потому, что экономически, финансово был постоянно обеспечен, совершенно не нуждался в презренном металле и поэтому с легкостью отказывался от любой службы. Немалую долю независимости гарантировала ему близость к императорской чете: супруге Александра II императрице Марии Александровне он посвятил и «Князя Серебряного», и сборник своих стихотворений, вышедший в 1867 г. (следует учесть, что стихотворное посвящение было написано еще для несостоявшегося сборника 1858 г.). Государь мог быть недоволен стремлением графа Алексея Толстого выйти в отставку, и пренебрежением его, государевыми милостями, и ходатайством за Чернышевского, – но он всё же помнил, как юный граф носил его на своих плечах по коридорам Зимнего дворца.

Такая свобода от любых литературных и партийных группировок позволяла Толстому смело выражать свою мысль. Но именно поэтому он всегда был одинок.

Для Толстого, получается, не было ничего святого. Он и на солнце видел пятна; и если видел их, то смело говорил об этом. Он издевался даже над Пушкиным, который был непререкаемой святыней для всех толстовских современников. Любя и высоко ценя Пушкина, он взял и написал к его стихам свои стихотворные же дополнения и комментарии, которые дезавуировали ореол «нашего всего». В своем критическом пафосе Толстой неоднократно сходился с М.Е. Салтыковым, который (конечно, с сугубо «партийных» позиций) весьма критично оценил «Князя Серебряного». Однако «История одного города» Салтыкова по приемам критики существующего строя оказывается близкой родственницей «Истории Государства Российского от Гостомысла до Тимашева», на что неоднократно указывали разные авторы. Но возможно, «История» Салтыкова прямо наследует «Истории» Толстого, поскольку еще в 1831 г. была известна какая-то «История России нынешнего времени» некоего Толстого, текст которой в настоящее время не обнаружен [9 - Ср. письмо А.П. Елагиной к мужу от 21 августа 1831 г.: «Толстой славный мальчик, у него теперь написана История России нынешнего времени, и он делится с Васей <старший сын А.П. Елагиной> своим авторством…» (Канторович Ирина. Салон Авдотьи Петровны Елагиной // Новое литературное обозрение. № 30 (2/1998). С. 202).], на что никто еще не обратил внимания. Сюжет стихотворения Толстого «Муха шпанская сидела…» из цикла «Медицинские стихотворения» (между 1868 и 1870) напоминает нам одно «мушкетерское» письмо Салтыкова (1884)[10 - «Мушкетерские» письма М.Е. Салтыкова / Публикация, вступит. статья, комментарии Е.Н. Строгановой // М.Е. Салтыков-Щедрин: pro et contra, антология: Книга первая / Сост., вступ. статья, коммент. С.Ф. Дмитренко. СПб.: РХГА, 2013. С. 49–50.], на что также никто не обращал внимания. Как мы понимаем, Салтыков не заимствовал этот сюжет у Толстого, а независимо от него использовал какой-то общий источник – литературный или фольклорный анекдот. Однако это не снимает вопроса о творческом родстве писателей: не случайно же они использовали один и тот же источник в близкое друг другу время. Вообще сатирические приемы Салтыкова и Алексея Толстого настолько близки друг другу, что если бы мы знали только их тексты, мы легко сочли бы их писателями одного направления. Однако мы знаем не только сатирические тексты Алексея Толстого, но и множество его прямых политических высказываний и не можем найти соответствия им среди его современников.

Мы уже говорили ранее о сходстве Алексея Толстого с Тютчевым и Некрасовым в построении любовных романов в стихах. Но и это сходство ускользало от глаз исследователей, потому что прямые суждения Толстого отвлекали внимание в совершенно иную сторону.

Так и получилось, что, несмотря на все эти творческие сближения со многими своими современниками, Толстой был одинок. Важнейшую причину этого следует видеть в том, что он сформировался как писатель в условиях позднего романтизма и не смог перейти от романтических приемов мышления к новым художественным формам. Романтическое мышление породило не только особые литературные формы: романтическую поэму типа Байрона и Пушкина, исторический роман типа Вальтера Скотта, элегию от Мильвуа и Боратынского. Породило оно и очень продуктивный для своего времени прием в построении истории: объяснение исторических судеб народов их происхождением, их прошлым. Этот прием называли в свое время философией истории, которая была очень популярна в 1820–1830-е гг. по всей Европе. И.С. Тургенев прекрасно запечатлел историка с таким типом мышления в романе «Накануне» (1859) в лице молодого ученого Андрея Берестнева. Именно в рамках этой философии истории появилась знаменитая формула «Манифеста коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса (1848) «призрак бродит по Европе, призрак коммунизма»: это не просто яркий публицистический ход, это еще и отголосок образного романтического мышления. В России наиболее ярким представителем такого философского романтизма был А.С. Хомяков как автор сочинения, известного под названием «Семирамида» (1840–1850-е): это, конечно, не история ранних славян, это построение, призванное объяснить судьбы современных славянских народов. Поздний литературный романтизм на пути к реализму пытался объяснить поведение человека внешними влияниями. Поздний исторический романтизм искал объяснение «характеров» современных народов в их происхождении и обуславливал их привходящими причинами. Какая-то доля правды в этом подходе была, но абсолютизация его лишала народы на современном этапе свободы выбора: если «характеры» народов сложились именно такими, то возникал вопрос: как же они могут быть изменены?

Поэтому историки XIX в. продолжали искать новые пути. Но Алексей Толстой остановился на этих приемах философии истории и далее не пошел. Это отразилось на всем его творчестве. Роман «Князь Серебряный» стал запоздалым отголоском вальтерскоттовского романа в России. Драматическая трилогия «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис» – это своеобразный рефлекс трилогии Ф. Шиллера «Валленштейн»: «Лагерь Валленштейна», «Пикколомини» и «Смерть Валленштейна» (1797–1799). Все произведения Толстого на исторические сюжеты написаны талантливо, ярко, но все они не устраивали современников писателя архаичностью своих исторических и литературных тенденций, а поздние поколения читателей использовали произведения Толстого прежде всего в качестве «применения» к современным условиям. Далее нам придется привести ряд цитат из писем Алексея Толстого конца 1860 – начала 1870-х гг., когда он особенно четко формулировал эти проблемы. Эти цитаты помогут нам понять его историко-политическую позицию. Формулу своей философии истории Толстой вполне отчетливо изложил в письме к Б.М. Маркевичу от 2 января 1870 г.: «…я не презираю славян, я, к несчастью, не имею на то права, но считаю, что им подобало бы побольше смирения, только не того смирения, примеры которого мы явили в преизбытке и которое состоит в том, чтобы сложить все десять пальцев на животе и вздыхать, возводя глаза к небу: Божья воля! Поделом нам, г<…..>ам, за грехи наши! Несть батогов аще не от Бога! и т. д., а иного смирения, полезного, которое заключается в признании своего несовершенства, дабы покончить с ним. Это – противоположность тому самоуспокоению, которое говорит: Я горжусь простором русской земли и широтою русской натуры, которая не может и не хочет ничем стесняться! Всякое ограниченье противно русской природе (ограниченье противно!), нам не нужно ни заборов, ни классов! Гуляй душа! Раззудись плечо! Не хочешь ли этого? От славянства Хомякова меня мутит, когда он ставит нас выше Запада по причине нашего православия. Сейчас я ищу – и не могу найти – сюжет для драмы в дотатарском периоде нашей истории. Соблазняло меня падение Новгорода (не подумайте, что я отношу его ко времени до татар; это лишь saltus mentis), но после некоторого изучения я нашел, что тогдашние новгородцы были заправские свиньи и не заслуживали ничего другого, как угодить в пасть Москвы, совершенно так же, как Рим угодил в пасть Цезаря. Андрей Боголюбский (еще saltus mentis) убит был пьяницами и трусами, а мне нужно что-то другое. Хотел я воспользоваться и каким-нибудь преданием, соблазнял меня Садко, но это сюжет для балета, а не для драмы. Три мои предыдущие драмы открывали для меня путь к Дмитрию Самозванцу, но им уж слишком много занимались…» [11 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 366–367, перевод с французского; saltus mentis – скачок мысли (лат.).]

Иначе говоря, Толстой считает славян такими же европейцами, как и другие (германские и романские) народы, и находит в их прошлом общие для всех этих народов тенденции демократической организации общества. В письме к М.М. Стасюлевичу от 10 февраля 1869 г. Толстой так излагает исторический контекст своей баллады «Три побоища»:

«Смерть Гаральда Гардрада норвежского в битве с Гаральдом Годвинсоном английским; смерть Гаральда английского в Гастингском сражении; разбитие Изяслава на Альте половцами. Эти три битвы случились: первые две в 1066, а последняя в 1068, но мне до этого нет дела, и я все три поставил в одно время. Гаральд норвежский был женат на Эльсе, дочери Ярослава. Сын же Ярослава, Изяслав, был женат на дочери Болеслава польского, а брат его, Владимир, на Гиде, дочери Гаральда английского. Сам Ярослав – на Ингигерде, дочери Олафа шведского. Анна, дочь Ярослава, была за Генрихом I французским, а другая дочь, Агмунда, за Андреем, королем венгерским. Я напоминаю Вам об этих родствах, чтобы объяснить весь норманнский тон моей баллады» [12 - М.М. Стасюлевич и его современники в их переписке: В 5 т. / Под ред. М.К. Лемке. СПб.: Тип. М.М. Стасюлевича, 1912. Т. 2. С. 320.].

Мысль о внутреннем родстве и тесных контактах славянских народов с германским и романским миром была любимой мыслью позднего Толстого. Она возникла в полемике с историософией А.С. Хомякова и вообще русских славянофилов. И в письме к М.М. Стасюлевичу от 10 марта 1869 г. он продолжал развивать эти положения в связи с балладой «Песня о Гаральде и Ярославне», уже прямо указывая на своих противников – «московских русопятов»:

«Эпоха Изяслава Ярославовича обильна сношениями с Европой. Если Вы одобрите эту балладу и предшествующую, у меня есть в виду еще другие, напр., сношения Изяслава с Генрихом IV (императором) и с папою Григорием VII. Очень меня прельщает показать их посольства на улицах Киева, епископа французского Roger de Ch?lons с своими монахами и рыцарями, въезжающих на княжий двор Ярослава, и т. д.

Цель моя была передать только колорит той эпохи, а главное, заявить нашу общность в то время с остальной Европой, назло московским русопятам, избравшим самый подлый из наших периодов, период московский, представителем русского духа и русского элемента.

И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!

Вот что меня возмущает, и вот против чего я ратую»[13 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 325.].



Эту самую полемику с поздними славянофилами И.С. Аксаковым и А.Ф. Гильфердингом Толстой начал несколько раньше, в письме к Б.М. Маркевичу от 7 февраля 1869 г.:

«Тенденций я не придерживаюсь, это Вам известно, но бывают тенденции невольные, и я собираюсь написать несколько баллад из нашего европейского периода, так туда сердце и тянет. Я буду писать их в промежутках между действиями “Царя Бориса”, и одну из них я уже начал. Ненависть моя к московскому периоду – некая идиосинкразия, и мне вовсе не требуется принимать какую-то позу, чтобы говорить о нем то, что я говорю. Это не какая-нибудь тенденция, это – я сам. И откуда это взяли, что мы антиподы Европы? Над нами пробежало облако, облако монгольское, но было это всего лишь облако, и пусть черт его умчит как можно скорее. Я посвятил этому несколько слов в моем “Проекте постановки” “Федора” – обнаружили ли Вы там какое-нибудь самомнение? Мне кажется, я больше русский, чем всевозможные Аксаковы и Гильфердинги, когда прихожу к выводу, что русские – европейцы, а не монголы…»[14 - Там же. С. 350.]

И тому же Маркевичу 26 марта 1869 г.:

«Известно ли Вам, что Григорий VII, знаменитый Гильдебранд, был признан Изяславом? И что его антипапа Климент, не знаю уж, который по счету, отправил посольство в Киев? Каково? Что Вы об этом скажете? Католические нунции на византийских улицах Киева? А Генрих IV, германский император, тоже отправляющий посольство к Изяславу? И монахи из свиты нунция, чокающиеся с печерскими иноками? Византия и Рим ссорились, но их ссоры не могли еще коснуться народов, лишь недавно принявших христианство и друживших между собой, чему свидетельство – бесчисленные браки между ними и другими европейскими династиями. Графиня Матильда де Белоозеро – каково? Что Вы скажете? Не колоритно ли? И это соответствует ли моей теории? <…>

Скандинавы не устанавливали, а нашли уже вполне установившееся вече. Заслуга их в том, что они его сохранили, в то время как гнусная Москва его уничтожила – вечный позор Москве! Не было нужды уничтожать свободу, чтобы победить татар, не стоило уничтожать деспотизм меньший, чтобы заменить его большим. Собирание русской земли! Собирать – это хорошо, но спрашивается – что собирать? Горсточка земли лучше огромной кучи…

Но я уже выхожу из области литературы в область политики, а мои выражения из выпуклых превращаются в вогнутые»[15 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1980. Т. 4. С. 437.].

Толстой переживает историю как современность, «киевский» и «московский» периоды становятся для него символами политической организации общества. И об этом же он с удивительной настойчивостью пишет Н.А. Чаеву 5 ноября 1870 г.:

«Мною овладевает злость и ярость, когда я сравниваю городскую и княжескую Россию с Московской, новгородские и киевские нравы с московскими, и я не понимаю, как может Аксаков смотреть на испорченную отатарившуюся Москву как на представителя древней Руси. Не в Москве надо искать Россию, а в Новгороде и в Киеве»[16 - Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Художественная литература, 1964. Т. 4. С. 356.].

Итак, славяне, и русские в том числе, – такие же европейцы. И как все европейцы, славяне склонны к демократии, народоправию. А деспотизм – это наносная «татарщина», азиатское влияние[17 - См. об этом подробнее: Антюхов А.В., Шаравин А.В. Концепция «славянского» и «русского» в эпистолярном наследии А.К. Толстого // Вестник Брянского государственного университета. 2016 № 3 (29). С. 82–87; Чубур А.А. Русь Норманнская versus Русь Ордынская: Воззрения Алексея Константиновича Толстого на историческую преемственность русской государственности // «О Родине песни и думы его…». А.К. Толстой в мировой культуре: Материалы научно-практических конференций, посвященных 200-летию А.К. Толстого (17 мая 2017 г., 31 августа – 1 сентября 2017 г., г. Брянск). Брянск, 2017. С. 62–84.]. В отличие от Хомякова и других славянофилов Толстой видит своеобразие русской нации (при этом он понимает под этим понятием всех восточных славян) не в специфике православия, а в «широте русской натуры, которая не может и не хочет ничем стесняться», и концепция этой «широты» восходит у него, видимо, к Н.В. Гоголю, к последней главе первого тома «Мертвых душ». Толстой считает, что истинное будущее России возможно только при условии преодоления «татарщины» и восстановления исконных начал демократизма («вече») и «широты». Во всем этом построении Толстой опирается, как мы видели, на конкретные исторические факты, и в этом отношении его концепцию можно признать исторически точной. Однако Толстой не учитывает, что славянские и варяжские княжества эпохи Киевской Руси и русские княжества периода Московской Руси – это совершенно разные государственные образования, и к оценке их следует подходить с разными мерками. Поэтому всё его построение, политически очень яркое и симпатичное, можно вполне справедливо назвать мечтательным и несбыточным.

Но главное для нас во всех этих письмах другое. Они прекрасно объясняют все произведения Толстого: и его исторические баллады (особенно поздние, посвященные ранним периодам исторической жизни славянства), и его сатирические произведения типа «История России от Гостомысла до Тимашева», и его лирические формулы национального характера, как «Коль любить, так без рассудку…». От одного из самых ранних стихотворений «Колокольчики мои…» до поздней баллады «Слепой» всё у Толстого подчинено этой идее. И только в призме этих построений мы можем понять его сочинения.

Пускай историческая концепция Алексея Толстого была утопичной и несбыточной. Она рождала свободу творческого духа, веселье мысли, веру в человека. Она раскрывала в человеке чувства гражданина и учила его жить вопреки обстоятельствам. Писатель и не должен давать рецепты конкретного поведения. Писатель должен создавать стихи, чтение которых само направит человека по определенному пути.

Толстой был и остается непонятым писателем. В триумвирате поэтов «чистого искусства» Фет – это гений, Майков – очень средний поэт, Алексей Толстой – поэт несомненно талантливый и самобытный. Алексей Толстой – активный поэт, который откликался на все события современной жизни, который не мог оставаться равнодушным ни к произволу власти, ни к догматическим увлечениям ее противников, и поэтому он поэт очень трудный: его нелегко вписать в литературные ряды.

Но если он труден для исследователей, то читатель, который не знает всех этих литературных отношений, легко и просто подойдет к стихам Алексея Толстого и насладится их искрометным юмором, их трогательным лиризмом, точностью описаний природы. И легко простит те преувеличения и несправедливости, которые Толстой допускал подчас в своих произведениях.

М.В. Строганов









Стихотворения

Поэмы





1830-е годы








«Я верю в чистую любовь…»


Я верю в чистую любовь
И в душ соединенье;
И мысли все, и жизнь, и кровь,
И каждой жилки бьенье
Отдам я с радостию той,
Которой образ милый
Меня любовию святой
Исполнит до могилы.

    1832



Сказка про короля и про монаха


Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит – пирог! «На, брат, – говорит, – на
здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей, – говорит, – скороход! Скорей вы его воротите!»
Тот воротится в страхе, прижмется в угол прихожей,
Думает, что-то с ним будет, уж не казнить привели ли?
Ан совсем не казнить! Ведут его к королеве.
«Здравствуйте, братец, – ему говорит королева, – присядьте.
Чем бы попотчевать вас? Повара, готовьте закуску!»
Вот повара, поварихи и дети их, поваренки,
Скачут, хлопочут, шумят, и варят, и жарят закуску.
Стол приносят два гайдука с богатым прибором.
Гостя сажают за стол, а сами становятся сзади.
Странник садится, жует да, глотая, вином запивает,
А королева меж тем бранит и порочит закуску.
«Вы, – говорит, – на нас не сердитесь, мы люди простые.
Муж ушел со двора, так повара оплошали!»
Гость же себе на уме: «Добро, королева, спасибо!
Пусть бы везде на дороге так плохо меня угощали!»
Вот как жили король с королевой, и нечего молвить,
Были они добряки, прямые, без всяких претензий…
Кажется, как бы, имея такой счастливый характер,
Им счастливым не быть на земле? Ан вышло иначе!
Помнится, я говорил, что жители все королевства
Страх короля как любили. Все! Одного исключая!
Этот один был монах, не такой, как бывают монахи,
Смирные, скромные, так что и громкого слова не молвят.
Нет, куда! Он первый был в королевстве гуляка!
Тьфу ты! Ужас берет, как подумаешь, что за буян был!
А меж тем такой уж пролаз, такая лисица,
Что, пожалуй, святым прикинется, если захочет.
Дьяком он был при дворе; то есть если какие бумаги
Надобно было писать, то ему их всегда поручали.
Так как король был добряк, то и всех он считал добряками,
Дьяк же то знал, и ему короля удалося уверить,
Что святее его на свете нет человека.
Добрый король с ним всегда и гулял, и спал, и обедал.
«Вот, – говаривал он, на плечо опираясь монаха,—
Вот мой лучший друг, вот мой вернейший товарищ».
Да, хорош был товарищ! Послушайте, что он за друг был!
Раз король на охоте, наскучив быстрою скачкой,
Слез, запыхавшись, с коня и сел отдохнуть под дубочки.
Гаркая, гукая, мимо его пронеслась охота,
Стихли мало-помалу и топот, и лай, и взыванья.
Стал он думать о разных делах в своем королевстве:
Как бы счастливее сделать народ, доходы умножить,
Податей лишних не брать, а требовать то лишь, что можно.
Вдруг шорохнулись кусты, король оглянулся и видит,
С видом смиренным монах стоит, за поясом четки.
«Ваше величество, – он говорит, – давно мне хотелось
Тайно о важном деле с тобою молвить словечко!
Ты мой отец, ты меня и кормишь, и поишь, и кров мне
От непогоды даешь, так как тебя не любить мне!»
В ноги упал лицемер и стал обнимать их, рыдая.
Бедный король прослезился. «Вставай, – говорит он,—
вставай, брат!
Всё, чего хочешь, проси! Коль только можно, исполню!» —
«Нет, не просить я пришел, уж ты и так мне кормилец!
Хочется чем-нибудь доказать мне свою благодарность.
Слушай, какую тебе я открою дивную тайну!
Если в то самое время, как кто-нибудь умирает,
Сильно ты пожелаешь, душа твоя в труп угнездится,
Тело ж на землю падет и будет лежать без дыханья.
Так ты в теле чужом хозяином сделаться можешь!»
В эту минуту олень, пронзенный пернатой стрелою,
Прямо на них налетел и грянулся мертвый об землю.
«Ну, – воскликнул монах, – теперь смотри в оба глаза».
Стал пред убитым оленем и молча вперил в него очи.
Мало-помалу начал бледнеть, потом зашатался
И без дыхания вдруг как сноп повалился на землю.
В то же мгновенье олень вскочил и проворно запрыгал,
Вкруг короля облетел, подбежал, полизал ему руку,
Стал пред монаховым телом и грянулся землю мертвый.
Тотчас на ноги вспрянул монах как ни в чем не бывало —
Ахнул добрый король, и вправду дивная тайна!
Он в удивленье вскричал: «Как, братец, это ты сделал?» —
«Ваше величество, – тот отвечал, – лишь стоит серьезно
Вам захотеть, так и вы то же самое можете сделать!
Вот, например, посмотри: сквозь лес пробирается серна,
В серну стрелой я пущу, а ты, не теряя минуты,
В тело ее перейди, и будешь на время ты серной».
Тут монах схватил самострел, стрела полетела,
Серна прыгнула вверх и пала без жизни на землю.
Вскоре потом упал и король, а серна вскочила.
То лишь увидел монах, тотчас в королевское тело
Он перешел и рожок поднял с земли королевский.
Начал охоту сзывать, и вмиг прискакала охота.
«Гей, вы, псари! – он вскричал. – Собак спустите
со своров,
Серну я подстрелил, спешите, трубите, скачите!»
Прыгнул мнимый король на коня, залаяла стая,
Серна пустилась бежать, и вслед поскакала охота.
Долго несчастный король сквозь чащу легкою серной
Быстро бежал, наконец он видит в сторонке пещеру,
Мигом в нее он влетел, и след его псы потеряли.

Гордо на статном коне в ворота въехал изменник,
Слез на средине двора и прямо идет к королеве.
«Милая ты королева моя, – изменник вещает, —
Солнце ты красное, свет ты очей моих, месяц мой ясный,
Был я сейчас на охоте, невесело что-то мне стало;
Скучно, вишь, без тебя, скорей я домой воротился,
Ах ты, мой перл дорогой, ах ты, мой яхонт бесценный!»
Слышит его королева, и странно ей показалось:
Видит, пред нею король, но что-то другие приемы.
Тот, бывало, придет да скажет: «3дравствуй, хозяйка!»
Этот же сладкий такой, ну что за сахар медович!
Дня не прошло, в короле заметили все перемену.
Прежде, бывало, придут к нему министры с докладами,
Он переслушает всех, обо всём потолкует, посудит,
Дело, подумав, решит и скажет: «Прощайте, министры!»
Ныне ж, лишь только придут, ото всех отберет он бумаги,
Бросит под стол и велит принесть побольше наливки.
Пьет неумеренно сам да министрам своим подливает.
Те из учтивости пьют, а он подливает всё больше.
Вот у них зашумит в голове, начнут они спорить,
Он их давай поджигать, от спора дойдет и до драки,
Кто кого за хохол, кто за уши схватит, кто за нос,
Шум подымут, что все прибегут царедворцы,
Видят, что в тронной министры катаются все на паркете,
Сам же на троне король, схватившись за боки, хохочет.
Вот крикунов разоймут, с трудом подымут с паркета,
И на другой день король их улицы мыть отсылает:
«Вы-де пьяницы, я-де вас научу напиваться,
Это-де значит разврат, а я не терплю-де разврата!»

Если ж в другой раз придет к нему с вопросом кухмейстер:
«Сколько прикажешь испечь пирогов сегодня для бедных?» —
«Я тебе дам пирогов, – закричит король в исступленье, —
Я и сам небогат, а то еще бедных кормить мне!
В кухню скорей убирайся, не то тебе розги, разбойник!»
Если же странник пройдет и его позовет королева,
Только о том лишь узнает король, наделает шуму.
«Вон его, – закричит, – в позатыльцы его, в позатыльцы!
Много бродяг есть на свете, еще того и смотри, что
Ложку иль вилку он стянет, а у меня их немного!»
Вот каков был мнимый король, монах-душегубец.
А настоящий король меж тем одинокою серной
Грустно средь леса бродил и лил горячие слезы.
«Что-то, – он думал, – теперь происходит с моей королевой!
Что, удалось ли ее обмануть лицемеру монаху?
Уж не о собственном плачу я горе, уж пусть бы один я
В деле сем пострадал, да жаль мне подданных бедных!»
Так сам с собой рассуждая, скитался в лесу он дремучем,
Серны другие к нему подбегали, но только лишь взглянут
В очи ему, как назад бежать они пустятся в страхе.
Странное дело, что он, когда был еще человеком,
В шорохе листьев, иль в пении птиц, иль в ветре сердитом
Смысла совсем не видал, а слышал простые лишь звуки,
Ныне ж, как сделался серной, то всё ему стало понятно:
«Бедный ты, бедный король, – ему говорили деревья, —
Спрячься под ветви ты наши, так дождь тебя не замочит!»
«Бедный ты, бедный король, – говорил ручеек торопливый, —
Выпей струи ты мои, так жажда тебя не измучит!»
«Бедный ты, бедный король, – кричал ему ветер сердитый, —
Ты не бойся дождя, я тучи умчу дождевые!»
Птички порхали вокруг короля и весело пели.
«Бедный король, – они говорили, – мы будем стараться
Песней тебя забавлять, мы рады служить, как умеем!»

Шел однажды король через гущу и видит, на травке
Чижик лежит, умирая, и тяжко, с трудом уже дышит.
Чижик другой для него натаскал зеленого моху,
Стал над головкой его, и начали оба прощаться.
«Ты прощай, мой дружок, – чирикал чижик здоровый, —
Грустно будет мне жить одному, ты сам не поверишь!» —
«Ты прощай, мой дружок, – шептал умирающий чижик, —
Только не плачь обо мне, ведь этим ты мне не поможешь,
Много чижиков есть здесь в лесу, ты к ним приютися!» —
«Полно, – тот отвечал, – за кого ты меня принимаешь!
Может ли чижик чужой родного тебя заменить мне?»
Он еще говорил, а тот уж не мог его слышать!
Тут внезапно счастливая мысль короля поразила.
Стал перед птичкою он, на землю упал и из серны
Сделался чижиком вдруг, вспорхнул, захлопал крылами,
Весело вверх поднялся и прямо из темного леса
В свой дворец полетел.

Сидела одна королева;
В пяльцах она вышивала, и капали слезы на пяльцы.
Чижик в окошко впорхнул и сел на плечо к королеве,
Носиком начал ее целовать и песню запел ей.
Слушая песню, вовсе она позабыла работу.
Голос его как будто бы ей показался знакомым,
Будто она когда-то уже чижика этого знала,
Только припомнить никак не могла, когда это было.
Слушала долго она, и так ее тронула песня,
Что и вдвое сильней потекли из очей ее слезы.
Птичку она приласкала, тихонько прикрыла рукою
И, прижав ко груди, сказала: «Ты будешь моею!»
С этой поры куда ни пойдет королева, а чижик
Так за ней и летит и к ней садится на плечи.
Видя это, король, иль правильней молвить – изменник,
Тотчас смекнул, в чем дело, и говорит королеве:
«Что это, душенька, возле тебя вертится все чижик?
Я их терпеть не могу, они пищат, как котенки,
Сделай ты одолженье, вели его выгнать в окошко!» —
«Нет, – говорит королева, – я с ним ни за что
не расстанусь!» —
«Ну, так, по крайней мере, вели его ты изжарить.
Пусть мне завтра пораньше его подадут на закуску!»
Страшно сделалось тут королеве, она еще больше
Стала за птичкой смотреть, а тот еще больше сердитый.
Вот пришлось, что соседи войну королю объявили.
Грянули в трубы, забили в щиты, загремели
в литавры,
С грозным оружьем к стена м городским подступил
неприятель.
Город стал осаждать и стены ломать рычагами.
Вскоре он сделал пролом, и все его воины с криком
Хлынули в город и прямо к дворцу короля побежали.
Входят толпы во дворец, все падают ниц царедворцы.
Просят пощады, кричат, но на них никто и не смотрит,
Ищут все короля и нигде его не находят.
Вот за печку один заглянул, ан глядь! – там, прикрывшись,
Бледный, как тряпка, король сидит и дрожит как осина.
Тотчас схватили его за хохол, тащить его стали,
Но внезапно на них с ужасным визгом и лаем
Бросился старый Полкан, любимый пес королевский.
Смирно лежал он в углу и на всё смотрел равнодушно.
Старость давно отняла у Полкана прежнюю ревность,
Но, увидя теперь, что тащат его господина,
Кровь в нем взыграла, он встал, глаза его засверкали,
Хвост закрутился, и он полетел господину на помощь…
Бедный Полкан! Зачем на свою он надеялся силу!
Сильный удар он в грудь получил и мертвый на землю
Грянулся, – тотчас в него перешел трусишка-изменник,
Хвост поджал и пустился бежать, бежать без оглядки.
Чижик меж тем сидел на плече у милой хозяйки.
Видя, что мнимый король обратился со страху в Полкана,
В прежнее тело свое он скорей перешел и из птички
Сделался вновь королем. Он первый попавшийся в руки
Меч схватил и громко вскричал: «За мною, ребята!»
Грозно напал на врагов, и враги от него побежали.
Тут, обратившись к народу: «Послушайте, дети, – он молвил, —
Долго монах вас морочил, теперь он достиг наказанья,
Сделался старым он псом, а я королем вашим прежним!» —
«Батюшка! – крикнул народ, – и впрямь ты король наш
родимый!»
Все закричали «ура!» и начали гнать супостата.
Вскоре очистился город, король с королевою в церковь
Оба пошли и набожно там помолилися Богу.
После ж обедни король богатый дал праздник народу.
Три дни народ веселился. Достаточно ели и пили,
Всяк короля прославлял и желал ему многие лета.

    до 1840



Вихорь-конь


В диком месте в лесу…
Из соломы был низкий построен шалаш.
Частым хворостом вход осторожно покрыт,
Мертвый конь на траве перед входом лежит.
И чтоб гладных волков конь из лесу привлек,
Притаясь в шалаше, ожидает стрелок.
Вот уж месяц с небес на чернеющий лес
Смотрит, длинные тени рисуя древес,
И туман над землей тихо всходит седой,
Под воздушной скрывает он лес пеленой.
Ни куста, ни листа не шатнет ветерок,
В шалаше притаясь, молча смотрит стрелок,
Терпеливо он ждет, месяц тихо плывет,
И как будто бы времени слышен полет.

Чу! Не шорох ли вдруг по кустам пробежал?
Отчего близ коня старый пень задрожал?
Что-то там забелело, туман не туман,
В чаще что-то шумит, будто дальний буран,
И внезапно стрелка странный холод потряс,
В шуме листьев сухих дивный слышит он глас:
«Вихорь-конь мой, вставай, я уж боле не пень,
Вихорь-конь, торопися, Иванов уж день!»
И как озера плеск и как полымя треск,
Между пней и кустов, словно угольев блеск,
Что-то ближе спешит, и хрустит, и трещит,
И от тысячи ног вся земля дребезжит.
«Встань, мой конь, я не пень, брось, мой конь, свою лень!
Конь, проворней, проворней, в лесу дребедень!»
Страшен чудный был голос, конь мертвый вскочил,
Кто-то прыг на него, конь копытом забил,
Поднялся на дыбы, задрожал, захрапел
И как вихорь сквозь бор с седоком полетел,
И за ним между пнёв, и кустов, и бугров
Полетела, шумя, стая гладных волков.

Долго видел стрелок, как чудесным огнем
Их мелькали глаза в буераке лесном
И как далей и далей в чернеющий лес
Их неистовый бег, углубляясь, исчез.
И опять воцарилась кругом тишина,
Мирно сумрачный лес освещает луна,
Расстилаясь туман над сырою землей,
Под таинственной чащу сокрыл пеленой.
И, о виденном диве мечтая, стрелок
До зари в шалаше просидел одинок.
И едва на востоке заря занялась,
Слышен топот в лесу, и внимает он глас:
«Конь, недолго уж нам по кустам и буграм
Остается бежать, не догнать нас волкам!»
И как озера плеск и как полымя треск,
Между пнев и кустов, словно угольев блеск,
И шумит, и спешит, и хрустит, и трещит,
И от тысячи ног вся земля дребезжит.
«Конь, не долго бежать, нас волкам не догнать.
Сладко будешь, мой конь, на траве отдыхать!»
И, весь пеной покрыт, конь летит и пыхтит,
И за ним по пятам волчья стая бежит.
Вот на хуторе дальнем петух прокричал,
Вихорь-конь добежал, без дыханья упал,
Седока не видать, унялась дребедень,
И в тумане по-прежнему виден лишь пень.
У стрелка ж голова закружилась, и он
Пал на землю, и слуха и зренья лишен.
И тогда он очнулся, как полдень уж был,
И чернеющий лес он покинуть спешил.

    до 1840



Телескоп


Баллада

Умен и учен монах Артамон,
И оптик, и физик, и врач он,
Но вот уж три года бежит его сон,
Три года покой им утрачен.
Глаза его впалы, ужасен их вид,
И как-то он странно на братий глядит.

Вот братья по кельям пошли толковать:
«С ума, знать, сошел наш ученый!
Не может он есть, не может он спать,
Всю ночь он стоит пред иконой.
Ужели (Господь, отпусти ему грех!)
Он сделаться хочет святее нас всех?»

И вот до игумена толки дошли,
Игумен был строгого нрава:
Отца Гавриила моли не моли, —
Ты грешен, с тобой и расправа!
«Монах, – говорит он, – сейчас мне открой,
Что твой отравляет так долго покой?»

И инок в ответ: «Отец Гавриил,
Твоей покоряюсь я воле.
Три года я страшную тайну хранил,
Нет силы хранить ее доле!
Хоть тяжко мне будет, но так уж и быть,
Я стану открыто при всех говорить.

Я чаю, то знаете все вы, друзья,
Что, сидя один в своей келье,
Давно занимался механикой я
И разные варивал зелья,
Что силою дивных стеко?л и зеркал
В сосуды я солнца лучи собирал.

К несчастью я раз, недостойный холоп,
В угодность познаний кумиру,
Затеял составить большой телескоп,
Всему в удивление миру.
Двух братьев себе попросил я помочь,
И стали работать мы целую ночь.

И множество так мы ночей провели,
Вперед подвигалося дело,
Я лил, и точил, и железо пилил,
Работа не шла, а кипела.
Так ма?хина наша, честнейший отец,
Поспела, но ах, не на добрый конец.

Чтоб видеть, как силен мой дивный снаряд,
Трубу я направил на гору,
Где башни и стены, белеясь, стоят,
Простому чуть зримые взору.
Обитель святой Анаста?сии там.
И что же моим показалось очам?

С трудом по утесам крутым на коне
Взбирается витязь усталом,
Он в тяжких доспехах, в железной броне,
Шелом с опушенным забралом,
И, стоя с поникшей главой у ворот,
Отшельница юная витязя ждет.

И зрел я (хоть слышать речей их не мог),
Как обнял свою он подругу,
И ясно мне было, что шепчет упрек
Она запоздалому другу.
Но вместо ответа железным перстом
На наш указал он отшельнице дом.

И кудри вилися его по плечам,
Он поднял забрало стальное,
И ясно узрел я на лбу его шрам,
Добытый средь грозного боя.
Взирая ж на грешницу, думал я, ах,
Зачем я не витязь, а только монах!

В ту пору дни на три с мощами к больным
Ты, честный отец, отлучился,
Отсутствием я ободренный твоим
Во храме три дня не молился,
Но до ночи самой на гору смотрел,
Где с юной отшельницей витязь сидел.

Помощников двух я своих подозвал,
Мы сменивать стали друг друга.
Такого, каким я в то время сгорал,
Не знал никогда я недуга.
Когда ж возвратился ты в наш монастырь,
По-прежнему начал читать я псалтырь.

Но всё мне отшельницы чудился лик,
Я чувствовал сердца терзанье,
Товарищей двух ты тогда же расстриг
За малое к службе вниманье,
И я себе той же судьбы ожидал,
Но, знать, я смущенье удачней скрывал.

И вот уж три года, лишь только взойдет
На небо дневное светило,
Из церкви меня к телескопу влечет
Какая-то страшная сила.
Увы, уж ничто не поможет мне ныне,
Одно лишь осталось: спасаться в пустыне».

Так рек Артамон, и торжественно ждет
В молчанье глубоком собранье,
Какому игумен его обречет
В пример для других наказанью.
Но, брови нахмурив, игумен молчит,
Он то на монаха, то в землю глядит.

Вдруг снял он клобук, и рассеченный лоб
Собранью всему показался.
«Хорош твой, монах, – он сказал, – телескоп,
Я в вражии сети попался!
Отныне игуменом будет другой,
Я ж должен в пустыне спасаться с тобой».

    до 1840



Прости


Ты помнишь ли вечер, когда мы с тобой
Шли молча чрез лес одинокой тропой,
И солнышко нам, готовясь уйти,
Сквозь ветви шептало: «Прости, прости!»

Нам весело было, не слышали мы,
Как ветер шумел, предвестник зимы,
Как листья хрустели на нашем пути
И лето шептало: «Прости, прости!»

Зима пролетела, в весенних цветах
Природа, красуясь, пестреет, но ах,
Далёко, далёко я должен идти,
Подруга, надолго прости, прости!

Ты плачешь? Утешься! Мы встретимся там,
Где радость и счастье готовятся нам,
Судьба нам позволит друг друга найти,
Тогда, когда жизни мы скажем «прости!»

    до 1840



Молитва стрелков


Великий Губертус, могучий стрелок,
К тебе мы прибегнуть дерзнули!
К тебе мы взываем, чтоб нам ты помог
И к цели направил бы пули!
Тебя и отцы призывали и деды,
Губертус, Губертус, податель победы!

Пусть дерзкий безбожник волшебный свинец
В дремучем лесу растопляет,
Ужасен безбожнику будет конец,
Нас счастье его не прельщает:
Он в трепете вечном и в страхе живет,
Покуда час смерти его не пробьет.

Пусть Гакельберг ночью шумит и трубит
И грозно над бором несется,
Охотника доброго он не страшит,
Виновный пред ним лишь трясется,
И слышит, чуть жив, над главою своей
Лай псов, и взыванья, и ржанье коней..

Пусть яростный вепрь иль сердитый медведь
Лихого стрелка одолеет,
Уж если ему суждено умереть,
Он с верой погибнуть умеет.
Чья верой душа в провиденье полна,
Тому не бывает погибель страшна.

Великий Губертус, могучий стрелок,
К тебе мы прибегнуть дерзнули!
К тебе мы взываем, чтоб нам ты помог
И к цели направил бы пули!
Тебя кто забудет на помощь призвать,
Какого успеха тому ожидать!

    до 1840



1840-е годы





«Как филин поймал летучую мышь…»


Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал ее кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу сбирается в гости.
Хоть много цепей и замков у ворот,
Ворота хозяйка гостям отопрет.

«Что ж, Марфа, веди нас, где спит твой старик?
Зачем ты так побледнела?
Под замком кипит и клубится Дунай,
Ночь скроет кровавое дело.
Не бойся, из гроба мертвец не встает,
Что будет, то будет, – веди нас вперед!»

Под замком бежит и клубится Дунай,
Бегут облака полосою;
Уж кончено дело, зарезан старик,
Амвросий пирует с толпою.
В кровавые воды глядится луна,
С Амвросьем пирует злодейка жена.

Под замком бежит и клубится Дунай,
Над замком пламя пожара.
Амвросий своим удальцам говорит:
«Всех резать – от мала до стара!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!»

Сверкая, клубясь, отражает Дунай
Весь замок, пожаром объятый;
Амвросий своим удальцам говорит:
«Пора уж домой нам, ребята!
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!»

Над Марфой проклятие мужа гремит,
Он проклял ее, умирая:
«Чтоб сгинула ты и чтоб сгинул твой род,
Сто раз я тебя проклинаю!
Пусть вечно иссякнет меж вами любовь,
Пусть бабушка внучкину высосет кровь!

И род твой проклятье мое да гнетет,
И места ему да не станет
Дотоль, пока замуж портрет не пойдет,
Невеста из гроба не встанет
И, череп разбивши, не ляжет в крови
Последняя жертва преступной любви!»

Как филин поймал летучую мышь,
Когтями сжал ее кости,
Как рыцарь Амвросий с толпой удальцов
К соседу нахлынули в гости.
Не сетуй, хозяйка, и будь веселей,
Сама ж ты впустила веселых гостей!

    1841



«Бор сосновый в стране одинокой стоит…»


Бор сосновый в стране одинокой стоит;
В нем ручей меж деревьев бежит и журчит
Я люблю тот ручей, я люблю ту страну.
Я люблю в том лесу вспоминать старину.
«Приходи вечерком в бор дремучий тайком,
На зеленом садись берегу ты моем!
Много лет я бегу, рассказать я могу,
Что случилось когда на моем берегу;
Из сокрытой страны я сюда прибежал,
Я чудесного много дорогой узнал!
Когда солнце зайдет, когда месяц взойдет
И звезда средь моих закачается вод,
Приходи ты тайком, ты узнаешь о том,
Что бывает порой здесь в тумане ночном!»
Так шептал, и журчал, и бежал ручеек;
На ружье опершись, я стоял, одинок,
И лишь говор струи тишину прерывал,
И о прежних я грустно годах вспоминал.

    до середины октября 1843



Волки


Когда в сёлах пустеет,
Смолкнут песни селян
И седой забелеет
Над болотом туман,
Из лесов тихомолком
По полям волк за волком
Отправляются все на добычу.

Семь волков идут смело,
Впереди их идет
Волк осьмой, шерсти белой,
А таинственный ход
Заключает девятый;
С окровавленной пятой
Он за ними идет и хромает.

Их ничто не пугает:
На село ли им путь,
Пес на них и не лает,
А мужик и дохнуть,
Видя их, не посмеет;
Он от страха бледнеет
И читает тихонько молитву.

Волки церковь обходят
Осторожно кругом,
В двор поповский заходят
И шевелят хвостом;
Близ корчмы водят ухом
И внимают всем слухом:
Не ведутся ль там грешные речи?

Их глаза словно свечи.
Зубы шила острей;
Ты тринадцать картечей
Козьей шерстью забей
И стреляй по ним смело!
Прежде рухнет волк белый,
А за ним упадут и другие.

На селе ж, когда спящих
Всех разбудит петух,
Ты увидишь лежащих
Девять мертвых старух:
Впереди их седая,
Позади их хромая,
Все в крови – с нами сила Господня!

    первая половина 1840-х











«Ты помнишь ли, Мария…»


Ты помнишь ли, Мария,
Один старинный дом
И липы вековые
Над дремлющим прудом?

Безмолвные аллеи,
Заглохший, старый сад,
В высокой галерее
Портретов длинный ряд?

Ты помнишь ли, Мария,
Вечерний небосклон,
Равнины полевые,
Села далекий звон?

За садом берег чистый,
Спокойный бег реки,
На ниве золотистой
Степные васильки?

И рощу, где впервые
Бродили мы одни?
Ты помнишь ли, Мария,
Утраченные дни?

    1848, лето или позднее











Пустой дом


Стоит опустелый над сонным прудом,
Где ивы поникли главой,
На славу Растреллием строенный дом,
И герб на щите вековой.
Окрестность молчит среди мертвого сна,
На окнах разбитых играет луна.

Сокрытый кустами, в забытом саду
Тот дом одиноко стоит;
Печально глядится в зацветшем пруду
С короною дедовский щит…
Никто поклониться ему не придет —
Забыли потомки свой доблестный род!

В блестящей столице иные из них
С ничтожной смешались толпой;
Поветрие моды умчало других
Из родины в мир, им чужой.
Там русский от русского края отвык,
Забыл свою веру, забыл свой язык!

Крестьян его бедных наемник гнетет,
Он властвует ими один;
Его не пугают роптанья сирот —
Услышит ли их господин?
А если услышит – рукою махнет…
Забыли потомки свой доблестный род!

Лишь старый служитель, тоской удручен,
Младого владетеля ждет,
И ловит вдали колокольчика звон,
И ночью с одра привстает…
Напрасно! Всё тихо средь мертвого сна,
Сквозь окна разбитые смотрит луна,

Сквозь окна разбитые мирно глядит
На древние стены палат;
Там в рамах узорчатых чинно висит
Напудренных прадедов ряд.
Их пыль покрывает, и червь их грызет…
Забыли потомки свой доблестный род!

    1849 (?)



Богатырь


По русскому славному царству
На кляче разбитой верхом
Один богатырь разъезжает
И взад, и вперед, и кругом.

Покрыт он дырявой рогожей,
Мочалы вокруг сапогов,
На брови надвинута шапка,
За пазухой пеннику штоф.

«Ко мне, горемычные люди,
Ко мне, молодцы, поскорей!
Ко мне, молодицы и девки, —
Отведайте водки моей!»

Он потчует всех без разбору,
Гроша ни с кого не берет,
Встречает его с хлебом-солью,
Честит его русский народ.

Красив ли он, стар или молод —
Никто не заметил того;
Но ссоры, болезни и голод
Плетутся за клячей его.

И кто его водки отведал,
От ней не отстанет никак,
И всадник его провожает
Услужливо в ближний кабак.

Стучат и расходятся чарки,
Трехпробное льется вино,
В кабак, до последней рубахи,
Добро мужика снесено.

Стучат и расходятся чарки,
Питейное дело растет,
Жиды богатеют, жиреют,
Беднеет, худеет народ.

Со службы домой воротился
В деревню усталый солдат;
Его угощают родные,
Вкруг штофа горелки сидят.

Приходу его они рады,
Но вот уж играет вино,
По жилам бежит и струится
И головы кружит оно.

«Да что, – говорят ему братья, —
Уж нешто ты нам и старшой?
Ведь мы-то трудились, пахали,
Не станем делиться с тобой!»

И ссора меж них закипела,
И подняли бабы содом;
Солдат их ружейным прикладом,
А братья его топором!

Сидел над картиной художник,
Он Божию Матерь писал,
Любил как дитя он картину,
Он ею и жил и дышал;

Вперед подвигалося дело,
Порой на него с полотна
С улыбкой Святая глядела,
Его ободряла Она.

Сгрустнулося раз живописцу,
Он с горя горелки хватил —
Забыл он свою мастерскую,
Свою Богоматерь забыл.

Весь день он валяется пьяный
И в руки кистей не берет —
Меж тем под рогожею всадник
На кляче плетется вперед.

Работают в поле ребята,
И градом с них катится пот,
И им, в умилении, всадник
Орленый свой штоф отдает.

Пошла между ними потеха!
Трехпробное льется вино,
По жилам бежит, и струится,
И головы кружит оно.

Бросают они свои сохи,
Готовят себе кистени,
Идут на большую дорогу,
Купцов поджидают они.

Был сын у родителей бедных;
Любовью к науке влеком,
Семью он свою оставляет
И в город приходит пешком.

Он трудится денно и нощно,
Покою себе не дает,
Он терпит и голод и холод,
Но движется быстро вперед.

Однажды, в дождливую осень,
В одном переулке глухом,
Ему попадается всадник
На кляче разбитой верхом.

«Здорово, товарищ, дай руку!
Никак, ты, бедняга, продрог?
Что ж, выпьем за Русь и науку!
Я сам им служу, видит Бог!»

От стужи иль от голодухи
Прельстился на водку и ты —
И вот потонули в сивухе
Родные, святые мечты!

За пьянство из судной управы
Повытчика выгнали раз;
Теперь он крестьянам на сходке
Читает подложный указ.

Лукаво толкует свободу
И бочками водку сулит:
«Нет боле оброков, ни барщин;
Того-де закон не велит.

Теперь, вишь, другие порядки.
Знай пей, молодец, не тужи!
А лучше чтоб спорилось дело,
На то топоры и ножи!»

А всадник на кляче не дремлет,
Он едет и свищет в кулак;
Где кляча ударит копытом,
Там тотчас стоит и кабак.

За двести мильонов Россия
Жидами на откуп взята —
За тридцать серебряных денег
Они же купили Христа.

И много Понтийских Пилатов,
И много лукавых Иуд
Отчизну свою распинают,
Христа своего продают.

Стучат и расходятся чарки,
Рекою бушует вино,
Уносит деревни и села
И Русь затопляет оно.

Дерутся и режутся братья,
И мать дочерей продает,
Плач, песни, и вой, и проклятья —
Питейное дело растет!

И гордо на кляче гарцует
Теперь богатырь удалой;
Уж сбросил с себя он рогожу,
Он шапку сымает долой:

Гарцует оглоданный остов,
Венец на плешивом челе,
Венец из разбитых бутылок
Блестит и сверкает во мгле,

И череп безглазый смеется:
«Призванье мое свершено!
Недаром же им достается
Мое даровое вино!»

    1849 (?)






Курган


В степи на равнине открытой
Курган одинокий стоит;
Под ним богатырь знаменитый
В минувшие веки зарыт.

В честь витязя тризну свершали,
Дружина дралася три дня,
Жрецы ему разом заклали
Всех жен и любимца коня.

Когда же его схоронили
И шум на могиле затих,
Певцы ему славу сулили,
На гуслях гремя золотых:

«О витязь, делами твоими
Гордится великий народ!
Твое громоносное имя
Столетия все перейдет!

И если курган твой высокий
Сровнялся бы с полем пустым,
То слава, разлившись далеко,
Была бы курганом твоим!»

И вот миновалися годы,
Столетия вслед протекли,
Народы сменили народы,
Лицо изменилось земли;

Курган же с высокой главою,
Где витязь могучий зарыт,
Еще не сравнялся с землею,
По-прежнему гордо стоит;

А витязя славное имя
До наших времен не дошло.
Кто был он? Венцами какими
Свое он украсил чело?

Чью кровь проливал он рекою?
Какие он жег города?
И смертью погиб он какою?
И в землю опущен когда?

Безмолвен курган одинокий,
Наездник державный забыт,
И тризны в пустыне широкой
Никто уж ему не свершит.

Лишь мимо кургана мелькает
Сайгак, через поле скача,
Иль вдруг на него налетает,
Крилами треща, саранча;

Порой журавлиная стая,
Окончив подоблачный путь,
К кургану шумит, подлетая,
Садится на нем отдохнуть;

Тушканчик порою проскачет
По нём при мерцании дня,
Иль всадник высоко маячит
На нём удалого коня;

А слезы прольют разве тучи,
Над степью плывя в небесах,
Да ветер лишь свеет летучий
С кургана забытого прах.

    1840-е






Князь Ростислав


Уношу князю Ростиславу

затвори Днепр темне березе.

    Слово о полку Игореве[18 - Современный перевод Д.С. Лихачева эпиграфа из «Слова о полку Игореве»: «…река Стугна… юношу князя Ростислава заключила. На темном берегу Днепра плачет мать Ростислава» (Слово о полку Игореве. М.; Л., 1950. С. 73).]

Князь Ростислав в земле чужой
Лежит на дне речном,
Лежит в кольчуге боевой,
С изломанным мечом.

Днепра подводные красы
Лобзаться любят с ним
И гребнем витязя власы
Расчесывать златым.

Его напрасно день и ночь
Княгиня дома ждет:
Ладья его умчала прочь —
Назад не принесет.

В глухом лесу, в земле чужой,
В реке его приют.
Ему попы за упокой
Молитвы не поют;

Но с ним подводные красы,
С ним дев веселых рой,
И чешет витязя власы
Их гребень золотой.

Когда же на берег Посвист
Седые волны мчит,
В лесу кружится желтый лист,
Ярясь, Перун гремит,

Тогда, от сна на дне речном
Внезапно пробудясь,
Очами мутными кругом
Взирает бедный князь.

Жену младую он зовет —
Увы! Его жена,
Прождав напрасно целый год,
С другим обручена.

Зовет к себе и брата он,
Его обнять бы рад —
Но, сонмом гридней окружен,
Пирует дома брат.

Зовет он киевских попов,
Велит себя отпеть,
Но до отчизны слабый зов
Не может долететь;

И он, склонясь на ржавый щит,
Опять тяжелым сном
В кругу русалок юных спит
Один на дне речном.

    1840-е



Василий Шибанов





Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь, конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свово отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»

И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода;
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»

Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»

И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда занялася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.

Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»

И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»

Звон медный несется, гудит над Москвой,
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.

В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой
Любимец звонит Иоаннов
Отверженный Богом Басманов.

Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье —
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»

И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль – и внимает:

«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?

Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред Судьею предстану!»
Так Курбский писал к Иоанну.

Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд,
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.

И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»

Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
– «Царь, слово его все едино:
Он славит свого господина!»

День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять началася работа.
«Ну что же? Назвал ли злодеев гонец?» —
«Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино:
Он славит свово господина!»

«О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
О князь, я молю, да простит тебе Бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, Боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!

Услышь меня, Боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое всё едино:
За грозного, Боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.

    1840-е



Князь Михайло Репнин


Без отдыха пирует с дружиной удалой
Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой.

Ковшами золотыми столов блистает ряд,
Разгульные за ними опричники сидят.

С вечерни льются вины на царские ковры,
Поют ему с полночи лихие гусляры;

Поют потехи брани, дела былых времен,
И взятие Казани, и Астрахани плен.

Но голос прежней славы царя не веселит,
Подать себе личину он кравчему велит.

«Да здравствуют тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!

Себе личину, други, пусть каждый изберет —
Я первый открываю веселый хоровод!

За мной, мои тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!»

И все подъяли кубки. Не поднял лишь один,
Один не поднял кубка Михайло князь Репнин.

«О царь, забыл ты Бога! Свой сан ты, царь, забыл!
Опричниной на горе престол свой окружил!

Рассыпь державным словом детей бесовских рать!
Тебе ли, властелину, здесь в ма шкере плясать!»

Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб,
Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб!

Не возражай ни слова и ма шкеру надень —
Или клянусь, что прожил ты свой последний день!»

Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь:
«Опричнина да сгинет! – он рек, перекрестясь, —

Да здравствует вовеки наш православный царь!
Да правит человеки, как правил ими встарь!

Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас!
Личины ж не надену я в мой последний час!»

Он молвил и ногами личину растоптал,
Из рук его на землю звенящий кубок пал…

«Умри же, дерзновенный!» – царь вскрикнул,
разъярясь,
И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый
князь.

И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат,
За длинными столами опричники шумят,

И смех их раздается, и пир опять кипит —
Но звон ковшей и кубков царя не веселит:

«Убил, убил напрасно я верного слугу!
Вкушать веселье ныне я боле не могу!»

Напрасно льются вины на царские ковры,
Поют царю напрасно лихие гусляры,

Поют потехи брани, дела былых времен,
И взятие Казани, и Астрахани плен.

    1840-е



Ночь перед приступом


Поляки ночью темною,
Пред самым Покровом,
С дружиною наемною
Сидят перед огнем.

Исполнены отвагою,
Поляки крутят ус,
Пришли они ватагою
Громить святую Русь.

И с польскою державою
Пришли из разных стран,
Пришли войной неправою
Враги на россиян.

Тут волохи усатые,
И угры в чекменях,
Цыгане бородатые
В косматых кожухах…

Валя толпою пегою,
Пришла за ратью рать
С Лисовским и с Сапегою
Престол наш воевать.

И вот, махая бурками
И шпорами звеня,
Веселыми мазурками
Вкруг яркого огня

С ухватками удалыми
Несутся их ряды,
Гремя, звеня цимбалами,
Кричат, поют жиды.

Бренчат цыганки бубнами,
Наездники шумят,
Делами душегубными
Грозит их ярый взгляд.

И все стучат стаканами:
«Да здравствует Литва!»
Так возгласами пьяными
Встречают Покрова.

А там, едва заметная,
Меж сосен и дубов,
Во мгле стоит заветная
Обитель чернецов.

Монахи с верой пламенной
Во тьму вперили взор,
Вокруг твердыни каменной
Ведут ночной дозор.

Среди мечей зазубренных,
В священных стихарях,
И в панцирях изрубленных,
И в шлемах, и в тафьях,

Всю ночь они морозную
До утренней поры
Рукою держат грозною
Кресты иль топоры.

Священное их пение
Вторит высокий храм,
Железное терпение
На диво их врагам.

Не раз они пред битвою,
Презрев ночной покой,
Смиренною молитвою
Встречали день златой;

Не раз, сверкая взорами,
Они в глубокий ров
Сбивали шестопёрами
Литовских удальцов.

Ни на день в их обители
Глас Божий не затих.
Блаженные святители
В окладах золотых

Глядят на них с любовию,
Святых ликует хор:
Они своею кровию
Литве дадут отпор!

Но, чу! Там пушка грянула,
Во тьме огонь блеснул,
Рать вражая воспрянула,
Раздался трубный гул!..

Молитесь Богу, братия!
Начнется скоро бой!
Я слышу их проклятия,
И гиканье, и вой;

Несчетными станицами
Идут они вдали —
Приляжем за бойницами,
Раздуем фитили!

    1840-е



«Из Индии дальной…»


Из Индии дальной
На Русь прилетев,
Со степью печальной
Их свыкся напев;

Свободные звуки,
Журча, потекли,
И дышат разлукой
От лучшей земли.

Не знаю, оттуда ль
Их нега звучит,
Но русская удаль
В них бьет и кипит;

В них голос природы,
В них гнева язык,
В них детские годы,
В них радости крик;

Желаний в них знойный
Я вихрь узнаю
И отдых спокойный
В счастливом краю;

Бенгальские розы,
Свет южных лучей,
Степные обозы,
Полет журавлей,

И грозный шум сечи,
И шепот струи,
И тихие речи,
Маруся, твои!

    1840-е



«Где гнутся над омутом лозы…»


Где гнутся над омутом лозы,
Где летнее солнце печет,
Летают и пляшут стрекозы,
Веселый ведут хоровод:

«Дитя, подойди к нам поближе;
Тебя мы научим летать!
Дитя, подойди, подойди же,
Пока не проснулася мать!

Под нами трепещут былинки,
Нам так хорошо и тепло,
У нас бирюзовые спинки,
А крылышки точно стекло.

Мы песенок знаем так много,
Мы так тебя любим давно…
Смотри, какой берег отлогий,
Какое песчаное дно!»

    1840-е



«Шумит на дворе непогода…»


Шумит на дворе непогода,
А в доме давно уже спят;
К окошку, вздохнув, подхожу я:
Чуть виден чернеющий сад;

На небе так тёмно, так тёмно,
И звездочки нет ни одной,
А в доме старинном так грустно
Среди непогоды ночной!

Дождь бьет, барабаня, по крыше,
Хрустальные люстры дрожат,
За шкапом проворные мыши
В бумажных обоях шумят;

Они себе чуют раздолье:
Как скоро хозяин умрет,
Наследник покинет поместье,
Где жил его доблестный род,

И дом навсегда запустеет,
Заглохнут ступени травой…
И думать об этом так грустно
Среди непогоды ночной!

    1840-е











«Дождя отшумевшего капли…»


Дождя отшумевшего капли
Тихонько по листьям текли,
Тихонько шептались деревья,
Кукушка кричала вдали.

Луна на меня из-за тучи
Смотрела, как будто в слезах,
Сидел я под кленом и думал,
И думал о прежних годах.

Не знаю, была ли в те годы
Душа непорочна моя,
Но многому б я не поверил,
Не сделал бы многого я;

Теперь же мне стали понятны
Обман, и коварство, и зло,
И многие светлые мысли
Одну за другой унесло.

Так думал о днях я минувших,
О днях, когда был я добрей,
А в листьях высокого клена
Сидел надо мной соловей,

И пел он так нежно и страстно,
Как будто хотел он сказать:
«Утешься, не сетуй напрасно,
То время вернется опять».

    1840-е











«Ой стоги?, стоги?…»


Ой стоги?, стоги?,
На лугу широком,
Вас не перечесть,
Не окинуть оком!

Ой стоги?, стоги?,
В зелено?м болоте
Стоя на часах,
Что вы стережете?

«Добрый человек,
Были мы цветами,
Покосили нас
Острыми косами.

Раскидали нас
Посредине луга,
Раскидали врозь,
Дале друг от друга.

От лихих гостей
Нет нам обороны,
На главах у нас
Черные вороны.

На главах у нас,
Затмевая звезды,
Галок стая вьет
Поганые гнезда.

Ой орел, орел,
Наш отец далекий,
Опустися к нам,
Грозный, светлоокий!

Ой орел, орел,
Внемли нашим стонам!
Доле нас срамить
Не давай воронам!

Накажи скорей
Их высокомерье,
С неба в них ударь,
Чтоб летели перья,

Чтоб летели врозь,
Чтоб в степи широкой
Ветер их разнес
Далеко, далёко!»

    1840-е



«По гребле неровной и тряской…»


По гребле неровной и тряской,
Вдоль мокрых рыбачьих сетей,
Дорожная едет коляска,
Сижу я задумчиво в ней;

Сижу и смотрю я дорогой
На серый и пасмурный день,
На озера берег отлогий,
На дальний дымок деревень.

По гребле, со взглядом угрюмым,
Проходит оборванный жид;
Из озера с пеной и шумом
Вода через греблю бежит;

Там мальчик играет на дудке,
Забравшись в зеленый тростник;
В испуге взлетевшие утки
Над озером подняли крик;

Близ мельницы, старой и шаткой,
Сидят на траве мужики;
Телега с разбитой лошадкой
Лениво подвозит мешки…

Мне кажется всё так знакомо,
Хоть не был я здесь никогда,
И крыша далекого дома,
И мальчик, и лес, и вода,

И мельницы говор унылый,
И ветхое в поле гумно —
Всё это когда-то уж было,
Но мною забыто давно.

Так точно ступала лошадка,
Такие ж тащила мешки;
Такие ж у мельницы шаткой
Сидели в траве мужики;

И так же шел жид бородатый,
И так же шумела вода —
Всё это уж было когда-то,
Но только не помню, когда…

    1840-е



«Милый друг, тебе не спится…»


Милый друг, тебе не спится,
Душен комнат жар,
Неотвязчивый кружится
Над тобой комар…

Подойди сюда к окошку,
Всё кругом молчит,
За оградою дорожку
Месяц серебрит;

Не скрыпят в сенях ступени,
И в саду темно,
Чуть заметно в полутени
Дальнее гумно.

Встань, приют тебя со мною
Там спокойный ждет;
Сторож там, звеня доскою,
Мимо не пройдет.

    1840-е



«Ты знаешь край, где всё обильем дышит…»


Ты знаешь край, где всё обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу
И до земли висит их плод тяжелый?

Шумя, тростник над озером трепещет,
И чист, и тих, и ясен свод небес,
Косарь поет, коса звенит и блещет,
Вдоль берега стоит кудрявый лес,
И к облакам, клубяся над водою,
Бежит дымок синеющей струею?

Туда, туда всем сердцем я стремлюся,
Туда, где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетет Маруся,
О старине поет слепой Грицко,
И парубки, кружась на пожне гладкой,
Взрывают пыль веселою присядкой.

Ты знаешь край, где нивы золотые
Испещрены лазурью васильков,
Среди степей курган времен Батыя,
Вдали стада пасущихся волов,
Обозов скрып, ковры цветущей гречи
И вы, чубы, остатки славной Сечи?

Ты знаешь край, где утром в воскресенье,
Когда росой подсолнечник блестит,
Так звонко льется жаворонка пенье,
Стада блеят, а колокол гудит,
И в Божий храм, увенчаны цветами,
Идут казачки пестрыми толпами?

Ты помнишь ночь над спящею Украйной,
Когда седой вставал с болота пар,
Одет был мир и сумраком и тайной,
Блистал над степью искрами стожар,
И мнилось нам: через туман прозрачный
Несутся вновь Палей и Сагайдачный?

Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,
Где столько тел лежало средь полей?
Ты знаешь край, где некогда у плахи
Мазепу клял упрямый Кочубей?
И много где пролито крови славной
В честь древних прав и веры православной?

Ты знаешь край, где Сейм печально воды
Меж берегов осиротелых льет?
Над ним дворца разрушенные своды,
Густой травой давно заросший вход?
Над дверью щит с гетма?нской булавою?
Туда, туда стремлюся я душою!

    1840-е



«Колокольчики мои…»


Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем звените вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?

Конь несет меня стрелой
На поле открытом,
Он вас топчет под собой,
Бьет своим копытом.
Колокольчики мои,
Цветики степные,
Не кляните вы меня,
Темно-голубые!

Я бы рад вас не топтать,
Рад промчаться мимо,
Но уздой не удержать
Бег неукротимый!
Я лечу, лечу стрелой,
Только пыль взметаю,
Конь несет меня лихой,
А куда – не знаю!

Он ученым ездоком
Не воспитан в холе,
Он с буранами знаком,
Вырос в чистом поле,
И не блещет как огонь
Твой чепрак узорный,
Конь мой, конь, славянский конь,
Дикий, непокорный!

Есть нам, конь, с тобой простор!
Мир забывши тесный,
Мы летим во весь опор
К цели неизвестной!
Чем окончится наш бег?
Радостью ль? кручиной?
Знать не может человек —
Знает Бог единый!

Упаду ль на солончак
Умирать от зною?
Или злой киргиз-кайсак,
С бритой головою,
Молча свой натянет лук,
Лежа под травою,
И меня догонит вдруг
Медною стрелою?

Иль влетим мы в светлый град
Со кремлем престольным?
Чудно улицы гудят
Гулом колокольным,
И на площади народ,
В шумном ожиданье,
Видит: с запада идет
Светлое посланье.

В кунтушах и в чекменях,
С чубами, с усами,
Гости едут на конях,
Машут булавами,
Подбочась, за строем строй
Чинно выступает,
Рукава их за спиной
Ветер раздувает.

И хозяин на крыльцо
Вышел величавый;
Его светлое лицо
Блещет новой славой;
Всех его исполнил вид
И любви и страха,
На челе его горит
Шапка Мономаха.

«Хлеб да соль! И в добрый час! —
Говорит державный, —
Долго, дети, ждал я вас
В город православный!»
И они ему в ответ:
«Наша кровь едина,
И в тебе мы с давних лет
Чаем господина!»

Громче звон колоколов,
Гусли раздаются,
Гости сели вкруг столов,
Мед и брага льются,
Шум летит на дальний юг
К турке и к венгерцу —
И ковшей славянских звук
Немцам не по сердцу!

Гой вы, цветики мои,
Цветики степные,
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем грустите вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?

    1840-е



Благовест


Среди дубравы
Блестит крестами
Храм пятиглавый
С колоколами.

Их звон призывный
Через могилы
Гудит так дивно
И так уныло!

К себе он тянет
Неодолимо,
Зовет и манит
Он в край родимый,

В край благодатный,
Забытый мною, —
И, непонятной
Томим тоскою,

Молюсь и каюсь я,
И плачу снова,
И отрекаюсь я
От дела злого;

Далёко странствуя
Мечтой чудесною,
Через пространства я
Лечу небесные,

И сердце радостно
Дрожит и тает,
Пока звон благостный
Не замирает…

    1840-е






«Как часто ночью в тишине глубокой…»


Как часто ночью в тишине глубокой
Меня тревожит тот же дивный сон:
В туманной мгле стоит дворец высокий
И длинный ряд дорических колонн;
Средь диких гор от них ложатся тени,
К реке ведут широкие ступени;

И солнце там приветливо не блещет,
Порой сквозь тучи выглянет луна,
О влажный брег порой лениво плещет,
Катяся мимо, сонная волна;
И истуканов рой на плоской крыше
Стоит во тьме один другого выше.

Туда, туда неведомая сила
Вдоль по реке влечет мою ладью,
К высоким окнам взор мой пригвоздила,
Желаньем грудь наполнила мою…
. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .

Я жду тебя. Я жду, чтоб ты склонила
На темный дол свой животворный взгляд;
Тогда взойдет огнистое светило,
В алмазных искрах струи заблестят,
Проснется замок, позлатятся горы,
И загремят невидимые хоры.

Я жду; но тщетно грудь моя трепещет…
Лишь сквозь туман виднеется луна;
О влажный берег лишь лениво плещет,
Катяся мимо, сонная волна,
И истуканов рой на плоской крыше
Стоит во тьме один другого выше.

    1840-е



«Супружества узы…»


Супружества узы
В то время не знали ни я, ни жена!
Я сеял арбузы,
И изредка их поливала она.
Вот, знаете, эдак
Спокойно я жил.
(И дед мой и предок
И батюшка сам ведь садовником был!)

О горе, одначе!
Любовь нашу хитрый заметил отец!
Я сослан на дачу
(И сам на какой я не знаю конец!).
Но Мануфактуру
Сослали в Кронслот.
И думали сдуру:
Туда он дороги, дурак, не найдет!

Однако дорогу
В открытом баркасе в Кронслот я нашел!
Туда понемногу
Я ездил и к милой садился за стол.
Однажды играя,
Мы сели в баркас,
Пучина морская
Имела приятное что-то для нас.

Оставя в покое
И весла и роскошь надутых ветрил,
Я что-то такое
С любовью старушке моей говорил.
Она мне внимала
Любови полна,
Но далей нас мчала
Меж тем от Кронслота морская волна.

О дивное чудо!
(Вы сами представьте, любезный Виктор!)
Внезапно мы груды
Цветных и прозрачных увидели гор!
Как сани без дышла),
Так в гавань баркас
Примчался, и вышла
Нас встретить приятная дама для глаз.

И белую руку
Она улыбаяся мне подала.
Я вышел без стуку,
А лодка обратно с женой поплыла!
О Мануфактура!
Вскричал я, стеня,
Что это за дура
Здесь хочет оставить с собою меня!

Но дивная дама
Лаская с собою меня повела.
В развалины храма
Вошел я и вижу, кругом у стола
Лежат кавалеры
И тяжко храпят.
Ужель то Венеры
Дворец? я воскликнул, подавшись назад.

Нет, я не Киприда,
Замявшись немного, сказала она.
Я только Армида,
И вот тебе кубок с мальвазией, на!
Я крикнул, но дама
Сказала мне: цыц!
Пей, дурень, и срама
Не делай в компании честных девиц!

Представьте, пожалуй,
Мою вы позицию, милый Виктор!
Я с криком из залы
Помчался, чуть-чуть не сходивши на двор!
Схватила Армида
Меня за шинель,
Но вмиг я из вида
Сокрылся, оставив с шинелью мамзель!

И вплавь я пустился
Баркас и старушку свою догонять,
Дорогой крестился,
И в долг себе ставил с натугой плевать.
Потом уже вскоре
Настиг я баркас,
И доброе море
К Кронслотскому брегу причалило нас!

Потом, через сутки,
Отец, обо всем приключенье узнав,
«Ведь это не шутки, —
Сказал он, – что лодку догнал ты, брат, вплавь!
Я всё, братец, знаю:
Ну так уж и быть!
Тебе позволяю
На милой жениться и вместе с ней жить!»

    1840-е



1850-е годы





Поэт


В жизни светской, в жизни душной
Песнопевца не узнать!
В нем личиной равнодушной
Скрыта Божия печать.

В нем таится гордый гений,
Душу в нем скрывает прах,
Дремлет буря вдохновений
В отдыхающих струнах.

Жизни ток его спокоен,
Как река среди равнин,
Меж людей он добрый воин
Или мирный гражданин.

Но порой мечтою странной
Он томится, одинок;
В час великий, в час нежданный
Пробуждается пророк.

Свет чела его коснется,
Дрожь по жилам пробежит,
Сердце чутко встрепенется —
И исчезнет прежний вид.

Ангел, Богом вдохновенный,
С ним беседовать слетел,
Он умчался дерзновенно
За вещественный предел…

Уже?, вихрями несомый,
Позабыл он здешний мир,
В облаках под голос грома
Он настроил свой псалтырь,

Мир далекий, мир незримый
Зрит его орлиный взгляд,
И от крыльев херувима
Струны мощные звучат!

    1850



«Коль любить, так без рассудку…»


Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча!

Коли спорить, так уж смело,
Коль карать, так уж за дело,
Коль простить, так всей душой,
Коли пир, так пир горой!

    1850 или 1851



«Пусто в покое моем. Один я сижу у камина…»


Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,
Свечи давно погасил, но не могу я заснуть.
Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,
Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.
Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?
Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?

Медленно катится ночь надо мной тяжелою тканью,
Грустно сидеть одному. Пусто в покое моем!
Думаю я про себя, на цветок взирая увядший:
«Утро настанет, и грусть с темною ночью пройдет!»
Ночь прокатилась, и весело солнце на окнах играет,
Утро настало, но грусть с тенью ночной не прошла!

    15 января 1851






«Средь шумного бала, случайно…»


Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты,
Тебя я увидел, но тайна
Твои покрывала черты;

Лишь очи печально глядели,
А голос так дивно звучал,
Как звон отдаленной свирели,
Как моря играющий вал.

Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
А смех твой, и грустный и звонкий,
С тех пор в моем сердце звучит.

В часы одинокие ночи
Люблю я, усталый, прилечь;
Я вижу печальные очи,
Я слышу веселую речь,

И грустно я так засыпаю,
И в грезах неведомых сплю…
Люблю ли тебя, я не знаю —
Но кажется мне, что люблю!

    начало 1851



«Слушая повесть твою, полюбил я тебя, моя радость…»


Слушая повесть твою, полюбил я тебя, моя радость!
Жизнью твоею я жил, и слезами твоими я плакал;
Мысленно вместе с тобой прострадал я минувшие годы,
Всё перечувствовал вместе с тобой, и печаль и надежды,
Многое больно мне было, во многом тебя упрекнул я;
Но позабыть не хочу ни ошибок твоих, ни страданий;
Дороги мне твои слезы, и дорого каждое слово!
Бедное вижу в тебе я дитя, без отца, без опоры;
Рано познала ты горе, обман и людское злословье,
Рано под тяжестью бед твои преломилися силы!
Бедное ты деревцо, поникшее долу головкой!
Ты прислонися ко мне, деревцо, к зеленому вязу:
Ты прислонися ко мне, я стою надежно и прочно!

    до 21 октября 1851






«Ты не спрашивай, не распытывай…»


Ты не спрашивай, не распытывай,
Умом-разумом не раскидывай:
Как люблю тебя, почему люблю,
И за что люблю, и надолго ли?
Ты не спрашивай, не распытывай:
Что сестра ль ты мне, молода ль жена
Или детище ты мне малое?

И не знаю я, и не ведаю,
Как назвать тебя, как прикликати.
Много цветиков во чистом поле,
Много звезд горит по поднебесью,
А назвать-то их нет умения,
Распознать-то их нету силушки.
Полюбив тебя, я не спрашивал,
Не разгадывал, не распытывал;
Полюбив тебя, я махнул рукой,
Очертил свою буйну голову!

    1851, 30 октября (?)






«С ружьем за плечами один при луне…»


С ружьем за плечами один при луне
Я по полю еду на добром коне.
Я бросил поводья, я мыслю о ней,
Ступай же, мой конь, по траве веселей!
Я мыслю так тихо, так сладко, но вот
Неведомый спутник ко мне пристает,
Одет он, как я, на таком же коне,
Ружье за плечами блестит при луне.
«Ты, спутник, скажи мне, скажи мне, кто ты?
Твои мне как будто знакомы черты.
Скажи, что тебя в этот час привело?
Чему ты смеешься так горько и зло?» —
«Смеюсь я, товарищ, мечтаньям твоим,
Смеюсь, что ты будущность губишь;
Ты мыслишь, что вправду ты ею любим?
Что вправду ты сам ее любишь?
Смешно мне, смешно, что так пылко любя,
Ее ты не любишь, а любишь себя.
Опомнись! Порывы твои уж не те,
Она для тебя уж не тайна,
Случайно сошлись вы в мирской суете,
Вы в ней разойдетесь случайно.
Смеюся я горько, смеюся я зло
Тому, что вздыхаешь ты так тяжело».
Всё тихо, объято молчаньем и сном,
Исчез мой товарищ в тумане ночном,
В тяжелом раздумье, один, при луне,
Я по полю еду на добром коне…

    конец 1851



«Мне в душу, полную ничтожной суеты…»


Мне в душу, полную ничтожной суеты,
Как бурный вихрь, страсть ворвалась нежданно,
С налета смяла в ней нарядные цветы
И разметала сад, тщеславием убранный.

Условий мелкий сор крутящимся столбом
Из мысли унесла живительная сила
И током теплых слез, как благостным дождем,
Опустошенную мне душу оросила.

И над обломками безмолвен я стою,
И трепетом еще неведомым объятый,
Воскреснувшего дня пью свежую струю,
И грома дальнего внимаю перекаты…

    конец 1851 или 1852 (?)



«Не ветер, вея с высоты…»


Не ветер, вея с высоты,
Листов коснулся ночью лунной —
Моей души коснулась ты:
Она тревожна, как листы,
Она, как гусли, многострунна!
Житейский вихрь ее терзал
И сокрушительным набегом,
Свистя и воя, струны рвал
И заносил холодным снегом;
Твоя же речь ласкает слух,
Твое легко прикосновенье,
Как от цветов летящий пух,
Как майской ночи дуновенье.

    конец 1851 или 1852 (?)



«Меня, во мраке и в пыли…»


Меня, во мраке и в пыли
Досель влачившего оковы,
Любови крылья вознесли
В отчизну пламени и Слова;
И просветлел мой темный взор,
И стал мне виден мир незримый,
И слышит ухо с этих пор,
Что для других неуловимо.

И с горней выси я сошел,
Проникнут весь ее лучами,
И на волнующийся дол
Взираю новыми очами.
И слышу я, как разговор
Везде немолчный раздается,
Как сердце каменное гор
С любовью в темных недрах бьется,
С любовью в тверди голубой
Клубятся медленные тучи,
И под древесною корой,
Весною свежей и пахучей,
С любовью в листья сок живой
Струей подъемлется певучей.
И вещим сердцем понял я,
Что всё, рожденное от Слова,
Лучи любви кругом лия,
К Нему вернуться жаждет снова,
И жизни каждая струя,
Любви покорная закону,
Стремится силой бытия
Неудержимо к Божью лону,
И всюду звук, и всюду свет,
И всем мирам одно начало,
И ничего в природе нет,
Что бы любовью не дышало…

    конец 1851 или 1852 (?)



«Поразмыслив аккуратно…»


Поразмыслив аккуратно,
Я избрал себе дорожку
И иду по ней без шума,
Понемножку, понемножку!

Впрочем, я ведь не бесстрастен,
Я не холоден душою,
И во мне ведь закипает
Ретивое, ретивое!

Если кто меня обидит,
Не спущу я, как же можно!
Из себя как раз я выйду,
Осторожно, осторожно!

Без ума могу любить я,
Но любить, конечно, с толком;
Я готов и правду резать,
Тихомолком, тихомолком!

Если б брат мой захлебнулся,
Я б не стал махать руками,
Тотчас кинулся бы в воду,
С пузырями, с пузырями!

Рад за родину сразиться!
Пусть услышу лишь картечь я —
Грудью лягу в чистом поле,
Без увечья, без увечья!

Послужу я и в синклите,
Так чтоб ведали потомки,
Но уж если пасть придется —
Так соломки, так соломки!

Кто мне друг, тот друг мне вечно.
Все родные сердцу близки,
Всем союзникам служу я
По-австрийски, по-австрийски!

    первая половина 1854






Вхожу в твой кабинет,
Ищу тебя, бездельник,
Тебя же нет как нет,
Знать, нынче понедельник.

Пожалуй приезжай
Ко мне сегодня с братом:
Со мной откушать чай
И утку с кресс-салатом.

Венгерское вино
Вас ждет (в бутылке ль, в штофе ль —
Не знаю), но давно
Заказан уж картофель.

Я в городе один,
А мать живет на даче,
Из-за таких причин
Жду ужину удачи.

Армянский славный край
Лежит за Араратом,
Пожалуй приезжай
Ко мне сегодня с братом!

    1854



«Уж ты, мать-тоска, горе-гореваньице…»


Уж ты, мать-тоска, горе-гореваньице,
Ты скажи, скажи, ты поведай мне:
На добычу-то как выходишь ты?
Как сживаешь люд Божий со свету?
Ты змеей ли ползешь подколодною?
Ты ли бьешь с неба бурым коршуном?
Серым волком ли рыщешь по полю?
Аль ты, горе, богатырь могуч,
Выезжаешь со многой силою,
Выезжаешь со гридни и отроки?
Уж вскочу в седло, захвачу тугой лук,
Уж доеду тебя, горе горючее,
Подстрелю тебя, тоску лютую!
«Полно, полно, добрый молодец,
Бранью на ветер кидатися,
Неразумны слова выговаривать.
Я не волком бегу, не змеей ползу,
Я не коршуном бью из поднебесья,
Не с дружиною выезжаю я,
Выступаю-то я красной девицей,
Подхожу-то я молодицею,
Подношу чару, в пояс кланяюсь,
И ты сам слезешь с коня долой,
Красной девице отдашь поклон,
Выпьешь чару, отуманишься,
Отуманишься, сердцем всплачешься,
Ноги скорые-то подкосятся,
И тугой лук из рук выпадет».

    1854 (?)



«Уж ты, нива моя, нивушка…»


Уж ты, нива моя, нивушка,
Не скосить тебя с маху единого,
Не связать тебя всю во единый сноп!
Уж вы, думы мои, думушки,
Не стряхнуть вас разом с плеч долой,
Одной речью-то вас не высказать!
По тебе ль, нива, ветер разгуливал,
Гнул колосья твои до земли,
Зрелы зерна все разметывал!
Широко вы, думы, порассыпались,
Куда пала какая думушка,
Там всходила люта печаль-трава,
Вырастало горе горючее.

    1854 (?)



«И у меня был край родной когда-то…»


И у меня был край родной когда-то;
Со всех сторон
Синела степь; на ней белели хаты —
Всё это сон!

Я помню дом и пестрые узоры
Вокруг окон,
Под тенью лип душистых разговоры —
Всё это сон!

Я там мечтою чистой, безмятежной
Был озарен,
Я был любим так искренно, так нежно —
Всё это сон!

И думал я: на смерть за край родимый
Я обречен!
Но гром умолк; гроза промчалась мимо —
Всё было сон!

Летучий ветр, неси ж родному краю,
Неси поклон;
В чужбине век я праздно доживаю —
Всё было сон!

    1854 (?)



Колодники


Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль, —
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль.
Идут они с бритыми лбами,
Шагают вперед тяжело,
Угрюмые сдвинули брови,
На сердце раздумье легло.

Идут с ними длинные тени,
Две клячи телегу везут,
Лениво сгибая колени,
Конвойные с ними идут.
«Что, братцы, затянемте песню,
Забудем лихую беду!
Уж, видно, такая невзгода
Написана нам на роду!»

И вот повели, затянули,
Поют, заливаясь, они
Про Волги широкой раздолье,
Про даром минувшие дни,
Поют про свободные степи,
Про дикую волю поют,
День меркнет всё боле, – а цепи
Дорогу метут да метут…

    1854 (?)



«В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба…»


В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая бомба
Грянула. С треском кругом от нее разлетелись осколки,
Он же вздрогну?л – и к народу могучие медные звуки
Вдаль потекли, негодуя, гудя и на бой созывая.

    5 декабря 1855



Стрелковые песни



1

Слава на небе солнцу высокому!
Слава!
На земле государю великому
Слава!
Слава на небе светлым звездам,
Слава!
На земле государевым стрелкам
Слава!
Чтобы рука их была всегда тверда,
Слава!
Око быстрее, светлей соколиного,
Слава!
Чтобы привел Бог за матушку-Русь постоять,
Слава!
Наших врагов за рубеж провожать,
Слава!
Чтобы нам дума была лишь о родине,
Слава!
Ину ж печаль мы закинем за синюю даль,
Слава!
Чтобы не было, опричь Руси, царства сильней.
Слава!
Нашего ласкова государя добрей,
Слава!
Чтобы не было русского слова крепчей.
Слава!
Чтобы не было русской славы громчей,
Слава!
Чтобы не было русской песни звучней,
Слава!
Да чтоб не было царских стрелков удалей,
Слава!


2

Уж как молодцы пируют
Вкруг дубового стола;
Их кафтаны нараспашку,
Их беседа весела.
По столу-то ходят чарки,
Золоченые звенят.
Что же чарки говорят?
Вот что чарки говорят:
– Нет! Нет!
Не бывать,
Не бывать тому,
Чтобы мог француз
Нашу Русь завоевать!
Нет!

    1855



«Ой, каб Волга-матушка да вспять побежала…»


Ой, каб Волга-матушка да вспять побежала!
Кабы можно, братцы, начать жить сначала!
Ой, кабы зимою цветы расцветали!
Кабы мы любили да не разлюбляли!
Кабы дно морское достать да измерить!
Кабы можно, братцы, красным девкам верить!
Ой, кабы все бабы были б молодицы!
Кабы в полугаре поменьше водицы!
Кабы всегда чарка доходила до рту!
Да кабы приказных по боку да к черту!
Да кабы звенели завсегда карманы!
Да кабы нам, братцы, да свои кафтаны!
Да кабы голодный всякий день обедал!
Да батюшка б царь наш всю правду бы ведал!

    конец 1855 – начало января 1856



«Ходит Спесь, надуваючись…»






Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=68717661) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 267, 268. Далее цитаты по этому изданию сочинений А.К. Толстого даны с указанием тома римскими цифрами.




2


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 267, 268.




3


Там же. Т. IV. С. 275–276.




4


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 280–281.




5


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 311–312. Дядя – Л.А. Перовский (1792–1856); в 1841–1852 гг. министр внутренних дел, в 1852–1856 гг. министр уделов.




6


См. об этом: Строганова Е.Н. Жена писателя Софья Андреевна Толстая // Строганова Е.Н. Классики и современницы: Гендерные реалии в истории русской литературы XIX века. М.: Литфакт, 2019. С. 317–335.




7


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 342–343.




8


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 394–395.




9


Ср. письмо А.П. Елагиной к мужу от 21 августа 1831 г.: «Толстой славный мальчик, у него теперь написана История России нынешнего времени, и он делится с Васей <старший сын А.П. Елагиной> своим авторством…» (Канторович Ирина. Салон Авдотьи Петровны Елагиной // Новое литературное обозрение. № 30 (2/1998). С. 202).




10


«Мушкетерские» письма М.Е. Салтыкова / Публикация, вступит. статья, комментарии Е.Н. Строгановой // М.Е. Салтыков-Щедрин: pro et contra, антология: Книга первая / Сост., вступ. статья, коммент. С.Ф. Дмитренко. СПб.: РХГА, 2013. С. 49–50.




11


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 366–367, перевод с французского; saltus mentis – скачок мысли (лат.).




12


М.М. Стасюлевич и его современники в их переписке: В 5 т. / Под ред. М.К. Лемке. СПб.: Тип. М.М. Стасюлевича, 1912. Т. 2. С. 320.




13


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1969. Т. IV. С. 325.




14


Там же. С. 350.




15


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Правда, 1980. Т. 4. С. 437.




16


Толстой А.К. Собрание сочинений: В 4 т. М.: Художественная литература, 1964. Т. 4. С. 356.




17


См. об этом подробнее: Антюхов А.В., Шаравин А.В. Концепция «славянского» и «русского» в эпистолярном наследии А.К. Толстого // Вестник Брянского государственного университета. 2016 № 3 (29). С. 82–87; Чубур А.А. Русь Норманнская versus Русь Ордынская: Воззрения Алексея Константиновича Толстого на историческую преемственность русской государственности // «О Родине песни и думы его…». А.К. Толстой в мировой культуре: Материалы научно-практических конференций, посвященных 200-летию А.К. Толстого (17 мая 2017 г., 31 августа – 1 сентября 2017 г., г. Брянск). Брянск, 2017. С. 62–84.




18


Современный перевод Д.С. Лихачева эпиграфа из «Слова о полку Игореве»: «…река Стугна… юношу князя Ростислава заключила. На темном берегу Днепра плачет мать Ростислава» (Слово о полку Игореве. М.; Л., 1950. С. 73).



Граф Алексей Константинович Толстой (1817–1875) был ярким и самобытным поэтом. Убежденный монархист, он не был, однако, консерватором и резко полемизировал с защитниками старины и архаических норм жизни. Более того, он даже критиковал сторонников ветхозаветных устоев. Он был человек крайностей, и любовь к родине приводила его подчас к опрометчивым высказываниям о других национальностях, хотя прямо ксенофобские позиции ему были чужды. В поэзии А.К. Толстого соседствовали тонкий лиризм в изображении внутреннего мира человека и русской природы и всепроникающий скепсис и ирония в оценке социальных явлений. Настоящий сборник является практически полным собранием малых стихотворных произведений поэта.

Как скачать книгу - "Стихотворения. Поэмы" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Стихотворения. Поэмы" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Стихотворения. Поэмы", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Стихотворения. Поэмы»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Стихотворения. Поэмы" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Видео по теме - Мне далеко до идеала | Стих ♥️ #поэзия #стихи

Книги серии

Книги автора

Аудиокниги автора

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *