Книга - Драмы

a
A

Драмы
Гуго фон Гофмансталь


Librarium
Гуго фон Гофмансталь (1874-1929) – австрийский писатель, поэт и драматург. В сборник вошли такие драмы автора, как «Смерть Тициана», «Безумеци смерть», «Женщина в окне», «Свадьба Зобеиды» и «Авантюрист и певица, или Подарки жизни».





Гуго фон Гофмансталь

Драмы



© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021




Об авторе


Гуго фон Гофмансталь родился в Вене в 1874 году. Бабка его со стороны отца была итальянка, она происходила из рода тосканских владетельных герцогов. Все, что может дать высокая культурная среда, богатство, любовь – служило единственному сыну и бережно питало будущее дарование.

Впечатления детских грез и обстановки внушили поэту следующие строки о значении сада в жизни ребенка в его работе о Викторе Гюго:

«Они жили в Париже, – говорит Гофмансталь, – но за домом их был большой сад, роскошный запущенный сад, и в земле этого сада коренится чудное родство Гюго с деревьями и цветами, с птичьими гнездами и звездами… Сад – это кусочек природы, доступный ребенку. В нем он найдет страшного ползущего червя, притаившегося паука, быстро пробегающую ласочку, малиновку в гнезде, перед которым он будет стоять и слушать с бьющимся сердцем. Сад заключает в себе неисчислимые шорохи веток, воды, ветра, – неизъяснимые звуки утра, полудня и ночи. В саду – ярко освещенные солнцем площадки, где ребенка охватывает ликование и опьянение, и темные закоулки, которые никогда не бывают пусты, но всегда заселены фантастическими существами. Сад дарит ребенку все прелести одиночества и всю сладость общения с природою, а ночью над садом высится темно-синяя бездна, и пристальный взор звезд тревожит детскую душу как взоры нечеловеческих глаз».

Такие впечатления родили в душе ребенка ту вещую любовь к природе, которая впоследствии сделалась одною из самых полнозвучных струн его таланта.

Внешний уклад его жизни был заключен в обычные рамки: домашняя подготовка, гимназия, университет.

Гимназистом он переводит стихами I книгу De rerum natura Лукреция. Семнадцати лет он печатает под псевдонимом Теофиль Моррен первую свою крупную работу, одноактную драму «Вчера», где пытается разрешить психологическую проблему и этический вопрос.

Как бы счастливый тем, что нашел форму для выражения своей поэтической мысли, молодой поэт пишет ряд коротких драм: «Смерть Тициана» (1892), «Идиллия», «Безумец и Смерть».

В то же время он печатает небольшие очерки по вопросам искусства под именем Лориса.

Будучи студентом Венского университета, Гофмансталь сотрудничает в журналах Bl?tter f?r die Kunst, Insel, Zuhunft, Neue Deutsche Bundschau. Следует ряд драм: «Женщина в окне», «Белый веер», «Маленький театр мира» (1897), «Свадьба Зобеиды» и «Авантюрист и Певица» (1898). В 1900 году в журнале Insel появляется драма «Рудники Фалуни», в 1903 году он пишет «Электру» на сюжет софокловой трагедии, и в следующем году драму «Спасенная Венеция».

Ряд критических статей по вопросам искусства дополняет работу этих лет.

Окончив университет в 1899 году, Гофмансталь для получения кафедры представил монографию о Викторе Гюго. Однако чтение лекций не дало ему желанного удовлетворения: после двух семестров он прекратил занятия.


* * *

Выступление Гофмансталя в литературе совпало с тем временем, когда в Германии нарождалось новое движение в поэзии. Молодому поэту выпало счастье сразу найти близких по духу друзей. Он примкнул, как желанный товарищ, к кружку Стефана Георге.

Стефан Георге, вождь новой школы, был в то время редактором мюнхенского журнала Bl?tterf?r die Kunst («Листы для Искусства», «Листки искусства», «Страницы для искусства»).

Он издавался для немногих приглашенных лиц, редакция не имела никакого желания сделать свое издание общедоступным.

В первых же книгах новая поэтическая школа устанавливает свои взгляды на искусство.

«Мы хотим создать одухотворенное искусство. У нас найдут оценку утонченные умы, гордость которых в их свободе, а счастье – в единении с друзьями в области искусства. Наш кружок соединяет людей с одинаковым отношением к жизни: мы все отвергаем и все принимаем одно и то же. Нас объединяет новое „чувство жизни“, с иной, возвышенной ее оценкой, с потребностью благородства во всех ее формах, с жаждою красоты. Не люди являются объектом нового искусства, но человек как единичное проявление вечных непостижимых сил, он есть часть великого целого, которое поэт угадывает через него. Только при свободном обладании формою поэт может дать истинное произведение искусства. Нет лучшей школы для художественной прозы, нежели строгая работа над стихом (Гёте)».

Следует критическая оценка отвергнутого:

«Поэт в Германии исчез, пишут стихи бюргеры, ученые, чиновники и, что хуже всего, литераторы. Там, где реалисты дают часть истины, они все-таки остаются односторонними. Искусство существует не для голодных тел и не для ожиревших душ. Мы не озабочены мыслью о том, как бы улучшить социальный строй, задача эта не входит в область поэзии. Бывают времена и условия, когда и поэт берется за оружие и начинает бороться, над всеми же нашими общественными и партийными распрями он стоит как хранитель священного огня».

Молодое чувство рвалось на свободу, прочь от пошлости и мещанства, царившего в литературе.

«Глубину и блеск античного мира мы угадали за мертвенными речами наших наставников».

Без руководителей, опираясь только на свой художнический инстинкт, они стали искать себе в прошлом учителей. Через головы знаменитых посредственностей они добрались до Гёте, в священном трепете преклонились перед его «Вильгельмом Мейстером», перед «Ифигенией» и «Побочной дочерью», потом отыскали забытых, но истинно-даровитых поэтов: Новалиса, Клейста, Гёльдерлина, Платена.

Подобное же движение и подобные искания были повсюду, и они привели к богатому расцвету поэзии.

Сильнее и глубже всего повлияла Франция. Она одержала безмолвную победу силою своего гения над страною Бисмарка. Теории Теофиля Готье и Флобера, за ними Бодлер, Малларме, Верлен и молодые – Ренье, Мореас, Вьеле-Гриффен – победоносно вторглись в немецкие пределы. Стефан Георге, долгое время замалчиваемый в Германии, пользовался уважением в Париже и в Бельгии. Молодежь гордилась своими дружескими связями со знаменитыми французами.

Другие страны дали тоже драгоценные примеры: Италия дала Аннунцио, Англия говорила устами Рёскина, Суинберн, Россети, у датчан оказался великолепный Йенс Петер Якобсен.

Найдя у себя на родине великое прошлое, на которое можно было опереться, молодые немецкие поэты радостно примкнули к своим чужеземным собратьям. «Мы не чувствуем никакого расового отчуждения между собой и ставим наш духовный союз на место племенных союзов».

Творчество забило горячим ключом. Стефан Георге, Демель, Гофмансталь, Рильке, Андриан и много других поэтов выступили почти одновременно со своими драмами, стихами, романами и изредка с критическими статьями.


* * *

«Поэт находит глубочайшее счастье в сознании, что в нем живет и действует дух его народа, – та могучая сверхъестественная сила, которая просуществовала уже несколько столетий».

Творчество Гофмансталя тесно связано с той культурной средой, где он родился. Он ее верный сын. Он не знает другой жизни и других условий, кроме той утонченной атмосферы, которая его всегда окружала. Он дышит ею и дорожит ею.

Здесь корни его страстного увлечения Италией и итальянской культурой, большая часть его драм имеет местом действия Венецию, Ломбардию, Тоскану. Под творческой волной вдохновения скрыто строгое научное основание – отличное знание прошлого Италии во всех подробностях, во всех знаменательных чертах. Отсюда стильность и сила в изображении раннего Ренессанса в «Женщинах в окне», отсюда точность и определенность, напоминающая работу ваятеля, в его изображении Венеции XVI века («Смерть Тициана») и разлагающейся Венеции рококо («Авантюрист»). Поэт исполнен почти суеверного восхищения перед тем, чем была Италия, что она создала неумирающего, божественного в области искусства и культуры.

В его драмах перед зрителем мраморные белые террасы, заросшие плющом, мрачные дворцы с дивными барельефами, венецианские гондолы, маски веселого карнавала, музыка, картины, цветы.

Он берет местом действия страну, всю покрытую драгоценной ризой воспоминаний. Там живут и умирают почти все его герои – мадонна Дианора и безумец Клавдио, ученики Тициана, Лоренцо и его жена, заговорщики – враги дожа. Все они – дети культурной страны, хранящие в себе то лучшее, что выработано великой народностью за долгие века труда и борьбы.

Гофмансталь постоянно возвращается к мысли о значении пережитых эпох для современности и для поэзии.

При описании художественной обстановки в сказке о купеческом сыне Гофмансталь замечает: «Все это были не мертвые, низменные предметы, но великое наследие, результат божественного труда всех поколений».

Однако он далек от антикварных увлечений Аннунцио. «Все предметы, – говорит он, – в сущности мертвы и пусты, они становятся живыми только через то содержание, которое мы сами влагаем в них».

«Культура, – замечает он в другом месте, – начинает существовать только для того, кто сам начал содействовать культуре. С растущим изумлением и благоговением учится он взирать на духовные сокровища, накопленные его народом, учится отделять все случайное и еще не переработанное, видит на каждом шагу глубокое соответствие между формами жизни и ее содержанием».

Выбор героев имеет тоже субъективный отпечаток. Перед зрителем проходят художники, музыканты, философы – мечтатели, застенчивые люди, тихо живущие своей особенной утонченной жизнью. Это – наши современники с пытливой, тоскующей душой. Они легко и свободно носят костюм, накинутый им на плечи фантазией писателя: под этим одеянием сквозит его собственный облик.

«Каждый поэт неустанно изображает главное содержание своей жизни».

Итак, у него самого центром творческого изображений является душа: чуткая, необыкновенно сложная, утонченная до болезненности. Герои

Гофмансталя заняты размышлением, а не действованием. Их душевный мир поглощает все их внимание, он похож на музыкальный инструмент, который дает отзвук на самое слабое прикосновение ветра.

В душе, которую изображает поэт, все чувства сплетены и спутаны до чрезвычайности. Чувственность сплетается с упоением красотою искусства, сдержанность граничит с холодностью: в ней – страх богатого избалованного человека перед прикосновением грубой жизни, в ней – нерешительность созерцателя, в ней – утонченность прелестного тепличного растения.

Но лиризм Гофмансталя не есть непосредственный лиризм сердца. Мыслитель сквозит в самых задушевных строках. Он ищет обобщений, жизнь рисуется перед ним широкими, упрощенными чертами. «Без мифа не может обойтись творческая фантазия».


* * *

Он мыслит жизнь как цепь сверкающих мгновений: мелькнет, разгорится, исчезнет, как непрерывно бегущий поток, зыбкий и ускользающий, беспредельный и непостижимый.

«Тень от облаков на текучей воде менее тонка, нежели то, что мы называем жизнью».

Пред тайною мира благоговейно стоит поэт. Иногда через любовь, через глубокое размышление ему удается прозреть на мгновение – и тогда он поет странную песнь, и люди называют его безумным.

Ужасающие пропасти неведомого окружают нас. Но бытие наше не ничтожно. В душе поэта мерцает сознание, что жизнь «подобна изящному магниту, который управляется огромными силами, неизвестно где пребывающими».

Что же такое в этом зыбком мире душа человека? В ней тоже течет волна переживаний, вызванная сменою ощущений.

Человек, а поэт в особенности, отвечает на каждое впечатление извне. В нашей душе, как в играющем фонтане, всегда стремятся потоки смутных чувств и желаний, и сознание улавливает то одно, то другое душевное движение, как дитя, которое играет в прятки.

Мысль о вечной смене как сущности жизни постоянно повторяется у Гофмансталя. В «Балладе внешней жизни» он набрасывает ряд зыбких картин и из них сплетает художественный синтез жизни:

И дети вырастают с ясным взором
В неведеньи, растут и умирают,
И люди все идут своей дорогой,
И зреет плод, и упадает ночью
Как птица бездыханная на землю,
Лежит немного дней и загнивает,
И снова веет ветер, слышим снова
Мы много слов, и много говорим
И чувствуем отраду и усталость,
И улицы бегут через траву,
И города рассыпаны повсюду,
То грозные, то мертвенно-пустые…
На что они? И почему различны
Они всегда? Зачем их столько всюду?
Зачем то смех, то слезы и испуг?
Что нам до них, до этих вечных игр?
Мы выросли, мы вечно одиноки
И, странствуя, не ищем больше целей.
Что в том, что много видели мы их?..
И все-таки, кто скажет слово «вечер»,
Тот много скажет: в нем струится грусть,
Как мед густой из опустелых сотов.

Все переменчиво во внешнем мире и в нашей душе. Так пусть же душа свободно откликается на каждый зов жизни, пусть живет беглым мгновеньем, сверкающей игрой и всех своих сил.

Эта преданность мгновенью составляет основную мысль первой драмы Гофмансталя – «Вчера». Молодой художник Андреа заявляет:

Я не боюсь ни одного влеченья,
Я вслушиваюсь в каждый тайный зов:
Один стремится к подвигу аскетов,
Об ангелах мечтает чистых Джотто,
Нужны другому краски зрелой жизни
И блеск и роскошь гения Кадоре,
Еще другой – желает своенравно
Трагического трепета Джорджоне,
Сегодня окружу себя толпой
Играющих амуров, а потом
В мистической тоске я стану жаждать
Поблекших красок, бледных дев и слез.

Среди зыбкой переменчивости всего сущего, человек создает себе твердый оплот искусства.

Искусство выхватывает отдельные впечатления, которые внешний мир зажигает в нашей темной, смутной душе и закрепляет их в устойчивых и ярких образах.

Слово и звук, мрамор и краски уловляют мимо-бегущее, зыбкое явление и отливают его в прекрасные и твердые формы.

Отсюда понятно огромное значение, которое Гофмансталь придает формальной стороне искусства.

«Слово – ведь это все, словом вызывается к новому бытию то мимолетное, едва уловимое, нежное и туманное, что мы называем настроением». Слова сверкают, подобно каплям воды, но они вечны, как алмаз, потому новое сочетание слов, передающее то, чего еще никому не удавалось уловить, так же ценно, как статуя Антиноя или величественная мраморная арка.

Итак, искусство есть начало освобождающее, умиротворяющее душу человека в вечных, устойчивых созданиях искусства – успокоение и отдых посреди немолчного, безостановочного бега жизни.

Дано мгновенное существование, но оно невыразимо прекрасно. Желаннее жизни ничего не знает человек. Самое слово жизнь звучит обаятельно, оно манит нас, волнует, обещает несказанное. Но жизнь коварна. Смеясь, бросает она свои подарки к ногам человека, если эти дары не таковы, какими мы их желали видеть, все-таки стоит и нагнуться и поднять их: от нас зависит обратить их в золото или в слезы («Авантюрист»).

Надо отдаваться всею душою мимолетным впечатленьям бытия – жить, а не проходить мимо жизни, но жить на высотах, в той ясной сфере, где взор человека становится подобен взору орла.

Так живет поэт.

На каждое движение жизни он откликается своей скорбью и радостью, своей нежностью и своей жаждой познания. Особенно тесны узы, соединяющие его с природой. Он ощущает ее всеми своими чувствами.

В драматическом отрывке («Смерть Тициана») Гофмансталь поет дифирамб южной жаркой ночи. Ночь не спит, она вместе с человеком вслушивается в шорохи великой тьмы, она ласкает лицо прикосновением теплой руки, она дышит, раскинувшись от зноя, в ее шепоте слышно дрожание звуков флейты.

В «Женщине в окне» весь монолог мадонны Дианоры есть картина слияния души человека с природою, с южным солнечным днем, который царственно блистает, потом гаснет и умирает за виноградными холмами.

Такое же яркое ощущение полноты бытия дает искусство. Безумец Клавдио в своем обожании искусства доходит даже до забвения живой жизни. Искусство спасает из бездны Витторию («Авантюрист»), становится ее оплотом, учит понимать жизнь:

…мы создаем
Волшебный и незримый остров жизни
С блаженными и легкими садами,
С плывущими обрывами забвенья,
И, может быть, однажды остров этот
В вечерней грезе проплывет над нами
В сиянье золотом, и мы к нему
Подымем руки…

Страстная любовь к жизни звучит в стихотворении Гофмансталя «Пережитое». В этих стихах свойственное ему уменье передавать неуловимое и туманное достигает высочайшего совершенства.

Дыханьем сероватым серебрилась
Долина сумерек, как будто месяц
Сквозь тучи светился. Но то была
Не ночь. С дыханьем серебристо-серым
Долины темной медленно сливалось
Теченье моей сумеречной мысли,
И тихо погрузился я в прозрачность
Туманной зыби, и покинул жизнь.
Какие там растения сплетались,
С цветами темно-рдеющими! Чаща
Горела и мерцала теплым светом
Огнем топазов желтых. Было все
Наполнено глубоким нарастаньем
Печальной музыки. И понял я —
Не знаю как, но ясно понимал я —
Что это смерть. Смерть превратилась в звуки.
Могучей, темно-рдеющей печали
И сладости, которые сродни
Исканью глубочайшему… Но странно!
Невыразимая тоска о жизни
В моей душе заплакала беззвучно,
Заплакала, как плачет человек,
Плывущий по темнеющим волнам
В вечерний час на странном корабле
С огромными морскими парусами, —
Плывущий мимо города родного.
Он видит улицы, он слышит шум
Фонтанов, дышит запахом сирени,
Себя ребенком видит вновь, стоящим
На берегу с пугливыми глазами,
Готовыми заплакать, – видит он,
Как светится раскрытое окно
В той комнате, где жил он, но огромный
Чужой корабль его уносит дальше,
По морю синему скользит беззвучно
На желтых исполинских парусах.

Благоговейной любовью к жизни проникнут монолог «Юноша и паук». «Я окружен великой жизнью, одинаковое опьянение сближает меня с дальними звездами», – говорит юноша, стоя у раскрытого окна в лунную ночь. Внезапно он замечает паука, который схватил добычу. Юноша отступает: «Злое животное! смерть!..» Чудная цепь великих грез обрывается, всемирная бездна становится пустынею.

Монолог оканчивается примирением с жизнью, хотя и скрывающей в себе страшные противоречия, но все же чудесной и необъятной.

«За блеском наших тканей, – говорит Зобеида, —
Таятся истинные нити жизни:
Ее основа – мрак.
Повсюду смерть. Ее мы прикрываем
Словами, взглядами, потом обман
Сейчас же забываем, будто дети,
Которые не помнят, где что спрячут…»

Клавдио леденеет в безумном ужасе, увидев пришедшую за ним Смерть. Он падает, слабея, он молит пощадить его молодую жизнь.

Но смерть не всегда бывает ужасна. Она является иногда откровением нового, высшего понимания жизни («Безумец») или освобождением усталого духа («Зобеида»), в нее бесстрашно переходит бессмертная любовь («Дианора»).

Иногда печальнее смерти становится жизнь, если она не сумела возвыситься до тех ступеней, где личное проясняется в общее, вечное, абсолютное («Авантюрист»).

Трагическое начало не всегда представляется поэту в образе смерти.

Трагическое кроется в неразрывной связи всего сущего, в тех железных цепях, которыми скованы животное начало с духовным, отсталое с передовым, глупость с умом.

«Иные лежат с тяжестью в теле у корней спутанной жизни, другим же приготовлены седалища у царственных сивилл – и там сидят они как дома с легкими руками и легкой головой».

«Но тень падает от жизни первых на их жизнь, легкие связаны с тяжелыми, как с землею и ее воздухом».

Потому так трудно дается человечеству каждое завоевание в области культуры, потому так велика ценность «божественной работы всех поколений».

Так же суров неумолимый закон расплаты.

«Каждая вещь имеет свою цену, – говорит герой интермедии „Белый ветер“. – За любовь расплачиваются муками любви, за счастье достижения платят безмерной усталостью пути, за остроту понимания отдают ослабленную силу восприятия, после жаркого чувства испытывают ужас пустоты. Ценою же всей жизни является смерть. Каждый человек всю жизнь расплачивается за все своими силами, пока наконец не придет смерть: она разобьет мраморное чело алмазным топором, а глиняное – сухою веткой».

Преданность мгновенью, ненасытное наслаждение жизнью, которое Гофмансталь на заре творчества воспел в маленькой драме «Вчера», тоже оказывается подчиненным железному закону расплаты. «Авантюрист» осуществил в своей жизни отважные желания Андреа, он отдавался всем влеченьям, он не оставлял ни одной капли в кубке жизни. Но он «не умел постареть», он до конца останется «рабом жизни». Драма разрешается тихой, невысказанной грустью, как замирает музыка, обвеянная предчувствиями и прозрениями, для которых не найти слов.

Но железная власть рока не убивает в душе поэта священной радости бытия. Гофмансталь никогда не проклянет жизни, как бы она ни терзала его героев, потому что жизнь драгоценна и желаннее ее ничего не знает человек.


* * *

Первой своей обязанностью поэт считает осуществление высшего типа жизни. Самое искусство для него – та золотая лестница, которая ведет в мир светлых переживаний. Это то новое «чувство жизни», о котором проповедуют «Листы для искусства». Сначала только избранники создадут новый уклад жизни – полной, радостной, изящной, где удовлетворены все духовные потребности утонченного бытия, а затем эта культурная ступень станет достоянием всех людей.

Окружающая пошлость, все мелкое и ничтожное вызывает в поэте отвращение и боль.

Драма «Свадьба Зобеиды» представляет антитезу между пошлостью и жизнью высшего типа. Патриций Лоренцо в «Авантюристе» говорит слова, звучащие как бы признанием самого поэта:

…в детстве так легко
Уныние овладевало мною:
Так скоро я печали подчинялся
И застывал душой, когда глядела
Из чащи жизни пошлость на меня
Глазами страшными Медузы…

В созидании нового, утонченного бытия не все дается легко, в жизни избранников есть свои горести: одиночество, мучительные искания. Но лучше страданье гордого духа, нежели пошлое и мелкое существование. Только в минуту упадка душевных сил безумец Клавдио завидует тем, которые

в простых словах передают
Все нужное для смеха и для слез,
Не надо им кровавыми ногтями
Рвать гвозди из дверей запечатленных.

Такие минуты слабости редки. Поэт прославляет свое одиночество, дорожит им, как царским венцом, а тернии мысли считает неизбежными терниями этого венца.


* * *

«Область искусства ограниченная, – говорит Гофмансталь, – а время течет широким руслом. Каждый хочет жить и потому должен действовать. Если он желает, чтобы его труды увенчал успех, и если он страшится бесплодно потратить жизнь свою и силы, он должен достигнуть соглашения со своей эпохой. Нет ни одного вопроса в обыденной жизни, даже самого простого, нет ни одного поступка и его причины, которые не были бы неразрывно связаны со всеми нерешенными вопросами эпохи, и тот, кто хочет стоять перед современной жизнью как благородный и любящий правду человек, тот неудержимо увлекается в самую глубину проблем жизни».

Но из проблем современной жизни Гофмансталь вычеркивает все политические и социальные вопросы так же решительно, как и его товарищи.

Этим они добровольно воздвигают преграды своему творчеству и лишают свою поэзию тех мощных и гордых красок, которыми блещет, например, поэзия бельгийца Верхарна.

Живя в обстановке, где до известной степени обеспечены гражданские и политические права, Гофмансталь и его товарищи отдаляются от всего того, что носит печать злобы дня. Партийные распри не возбуждают в них интереса. Они полагают, что грядущие великие перевороты в жизни человечества окажутся совершенно иного порядка. Видя вокруг себя людей, для которых материальное благоденствие не средство, а цель, они холодно и решительно сторонятся их. В этих идеалах они усматривают расширение идеалов буржуазного благополучия. Но жизнь может быть материально сытой и в то же время духовно голодной, она может быть блестящей снаружи, но мертвенно-тусклой в своей сущности.

Отчужденность от современной жизни имеет логическое основание в эстетике кружка.

Содержанием искусства, думают его члены, могут быть только те вечные вопросы бытия, которые составляют изначала самую драгоценную работу человечества. Искусство выражает собою вечное искание, вечный порыв. Искусство религиозно в высшем значении слова, оно одухотворено сознанием связи между человеком и непостигаемой сущностью мира. Жизненны только те произведения искусства, в которых заложены сокровища духовных исканий. Так, например, мертвы самые новые картины, самые последние стихи и романы, самые модные формы архитектуры, если в них обработана только поверхностная мысль, и вечно юны античный Аполлон, трагедия Софокла и маленькая песнь Сафо. «Искусство живет мифом».

Отчужденность от жизни особенно ярко выступает в поэзии Стефана Георге. Гофмансталь, дитя тепличной обстановки, при всей своей аристократической замкнутости гораздо отзывчивее и задушевнее. До боли страдая от прикосновения пошлости и грубости, он все же тянется к живой жизни, как цветок к солнцу и как ребенок к огню.

Гофмансталь не всегда замыкается в неприступном чертоге искусства, его влечет иногда на свежий воздух простых и мирных полей. Он чувствует, что в этих полях не все пошло и низменно, что там веяние светлой жизни и корни всех растений, что там солнце греет теплее и радостнее, нежели через стрельчатые окна с узорчатыми, цветистыми стеклами.

Уже в одной из ранних своих драм Гофмансталь изображает безумную ошибку человека, который сгубил себя в поисках новой, особенной, утонченной жизни. Он создал из своего существования как бы искусственную теплицу, он жил среди картин, резных распятий, драгоценностей. В своем ослеплении он мечтал погрузиться в самые недра жизни, он думал, что проникнет в ее сердце, если прочувствует творческую мысль, создавшую его сокровища. Но смерть приходит.

…Для меня
И жизнь, и мир, и сердце непонятны!
В искусственном, загадочном теряясь,
Я видел солнце мертвыми глазами,
Я слышал только мертвыми ушами,
Проклятье постоянное влачил…

В небольшом стихотворении тревожная и возмущенная душа говорит поэту: «Я должна буду умереть, если ты не хочешь знать всего того, чем живет жизнь».

В критическом очерке об Аннунцио Гофмансталь проводит резкую грань между писателем-художником и писателем-поэтом.

Писатель-художник стоит вне жизни, он только наблюдает, но не участвует в ней. «Каждый поэт неустанно изображает главное содержание своей жизни, у Аннунцио главное в жизни то, что он ее наблюдает извне. Это придает его произведениям нечто похожее на пристальный, вещий взор Медузы, на оцепенение смерти».

Поэтом становится писатель только тогда, когда он «состраданием узнает», когда он «отдает должное тем силам, которые властвуют над жизнью», когда он становится самым чутким, самым отзывчивым из людей.

В одном из последних стихотворений Гофмансталя, среди нежного весеннего пейзажа шествует юноша. Он спускается подобно Заратустре с горных высот в долину. Его душу теснит богатство взлелеянных им дум и чувств, он ищет тех, кто алчет духовного хлеба. Смиренно идет он навстречу неизвестному. Он забывает о своих сокровищах, он склонен даже ценить их ниже их действительной ценности. «Он вдыхал запах цветов, и ему казалось, что они говорили ему о неведомой красоте, он тихо наслаждался их ароматом и не жалел ни о чем, его радовала только мысль, что он может служить…»


* * *

Гофмансталь не был бы членом кружка Стефана Георге, если бы он не исповедовал одинаковое благоговение перед красотою формы.

Мы уже говорили о его высокой оценке слова, как незыблемого элемента красоты среди шаткости всего сущего, но слова, сплетенные в сверкающую огнями ткань стиха, для него представляют нечто священное. «Стих есть ткань из невесомых слов», – говорит он и как бы дает характеристику своего собственного воздушного стиха.

Рядом с тяжелым, будто вычеканенным из золота стихом Стефана Георге и с беспорядочным и небрежным стихом Демеля стих Гофмансталя кажется легким и изящным облаком, за которым сквозит как солнце очаровательная улыбка поэта. Воздушность его стиха неуловима. Он нанизывает ряд намеков, ряд недоговоренных мыслей, мимолетных образов, эти образы похожи на видения сна – едва всплывут, как уже снова погружаются во мрак. Стих Гофмансталя лишен монументальности, яркой неподвижности, он весь зыблется и плывет, как воды венецианских каналов, о которых он говорит в «Авантюристе». В маленьких стихотворениях, как, например, «Общество», «Тайна мира», «Весенний ветер», он достигает простоты и вместе утонченной грации гётевской лирики.

К его творческим замыслам как нельзя лучше подходит избранная им форма короткой драмы, необыкновенно сжатой и полной ритма.

«Современная драма, – говорится в журнале Bl?tterf?r die Kunst, – это лирика, только случайно отлившаяся в форму диалога».

Так и у Гофмансталя. Главное содержание его пьес составляют монологи, часто переходящие в дифирамбы. Музыкальная лирика его драм течет свободная и нестесняемая, как волна звуков, порою она переходит в живопись прихотливых настроений, порою вырастает в гимны природе («Смерть Тициана»), искусству («Авантюрист»), материнству (монолог Хризотемис в «Электре»), созерцательной жизни («Зобеида»).

Развязка действия наступает чрезвычайно быстро, она как бы налетает нежданно и захватывает героев врасплох. Но ее неизбежность была заранее намечена поэтом в лирических монологах. Драма дана в душевном состоянии героев, судьбе принадлежит только последний удар, которым обрываются еще звенящие струны души.

Проза Гофмансталя в его коротких статьях по вопросам искусства так же оригинальна и изящна, как язык его стихов. Он отделывает свои очерки и превращает их, в свою очередь, в произведения искусства. В них он разрабатывает свои эстетические взгляды с необычайной тонкостью и во всеоружии знания в области всемирной литературы.




Смерть Тициана


ДРАМАТИЧЕСКИЙ ОТРЫВОК

Поставлен в 19 01 году в Мюнхене на торжестве в память умершего Арнольда Бёклина.


DRAMATIS PERSONAE:

Пролог.

Филиппо Помпонио Вечеллио, называемый Тицианелло, сын великого художника.

Джокондо.

Дезидерио.

Джанино, юноша восемнадцати лет, замечательной красоты.

Батиста.

Антонио.

Парис.

Лавиния, одна из дочерей великого художника.

Кассандра.

Лиза.



Действие в 1576 году, когда Тициан умирал девяносто девяти лет от роду.

Спущен гобеленовый занавес. В просцениуме стоит на низкой колонне бюст Бёклина. У подножия корзина с цветами и цветущими ветвями.

При последних звуках симфонии входит Пролог, за ним его слуги с факелами.

Пролог – юноша в венецианском костюме, он весь в черном, в трауре.

Пролог. Теперь молчите, звуки! Я хочу
Здесь жалобу свою излить о том,
О ком я плакать должен прежде всех!
Я молод, говорить хочу за тех,
В ком молодость играет в эти дни!
И тот, чей бюст взирает на меня,
Был драгоценный друг моей души,
Он был мне нужен в этой темноте!
Как лебедь, радостно спеша, плывет
И корм берет из белых рук наяды,
Так я склонялся в темные часы
К его рукам за пищею желанной —
За грезами глубокими души.
Лишь этими цветущими ветвями
Мне украшать твой образ дорогой?
Но ты преобразил передо мной
Весь мир кругом, ты блеском превзошел
Блистанье всех цветов и всех ветвей!
И, опьяненный, я бросался ниц
И чувствовал, как предо мной роняла
Свои одежды чудная природа!
Мой друг! я не пошлю герольдов, – имя
Твое вещать везде на перекрестках,
Как делают по смерти короля:
Наследнику он оставляет славу
Свою, и камню гробовому – имя.
Но ты, волшебник, не совсем исчез!
Ушел твой облик видимый, а ты
Витаешь всюду, жду я каждый миг —
Над бездной не поднимутся ли вдруг
Из волн ночных нездешние глаза
С бессмертною, таинственною силой?..
Не кроется ли волосатый фавн
За чащею, увитою плющом?..
Я верить не могу, что я – один,
Среди цветов, деревьев и камней,
Которые молчат под этим небом,
Где облака плывут: возможно, право,
Что существо воздушней Ариэля
За мною вьется! Знаю, заключен
Союз волшебный был между тобою
И существами многими, и луг
В весенний день дарил тебя улыбкой,
Как женщина любовника дарит,
Проснувшись утром после страстной ночи.
Хотел я смерть оплакивать твою —
Но радостью уста мои ликуют!
Итак, мне не годится здесь стоять.
Жезлом я троекратно постучу,
Виденьями наполню эту сцену
И отягчу их ношею печали,
Чтоб каждый здесь заплакал, размышляя,
Как много скорби к нашим всем делам
Примешано.
Пусть это представленье
Как в зеркале покажет вам печали
Тревожного и темного мгновенья.
Художнику великому хвалу
Услышите из уст воскресших теней.

Уходит, за ним слуги с факелами. Просцениум погружается в темноту. Снова звучит симфония.

Бюст Бёклина исчезает.

Затем слышится троекратный удар жезлом. Гобеленовый занавес раздвигается, открывается сцена.



Сцена представляет террасу на вилле Тициана близ Венеции. Позади терраса окаймлена низкой каменной резной оградою, за нею виднеются в отдалении вершины пиний и тополей. В этой ограде левее обозначена двумя вазами лестница, ведущая вниз в сад и невидимая зрителю. Левая сторона террасы спускается отвесною стеною в сад. Эта стена и ограда террасы заросли плющом и ползучими розами, которые вместе с высокими кустами сада и свесившимися ветвями представляют непроницаемую чащу.

Правая сторона сцены занята ступенями веерообразной лестницы, которая заполняет собою весь угол и ведет к открытому балкону. Отсюда дверь, завешенная занавесом, ведет в комнаты дома. Стена дома, заросшая диким виноградом и ползучими розами, заканчивает сцену с правой стороны. Эта стена украшена бюстами, на подоконниках красуются вазы с ниспадающими ползучими растениями.

Полдень, позднее лето.

На коврах и подушках лежат на ступенях, которые идут вдоль ограды, Дезидерио, Антонио, Батиста и Парис. Все молчат. Ветер шевелит занавес у двери. Тицианелло и Джанино через некоторое время выходят из двери. Дезидерио, Антонио, Батиста и Парис спеша встают им навстречу и озабоченно окружают их. После некоторого молчания.

Парис. Что?

Джанино (глухим голосом). Очень плохо.
К Тицианелло, который заливается слезами.
Бедный, милый Пиппо!

Батиста. Он спит?

Джанино. Нет, бредит наяву. Палитру
Он требует.

Антонио. Но ведь ее нельзя
Давать ему?

Джанино. Напротив. Врач сказал:
Его не надо мучить. Нужно дать
Все то, о чем он просит.

Тицианелло (в отчаянии). Все равно,
Умрет он завтра или уж сегодня!

Джанино. Сказал он, что скрывать не смеет больше…

Парис. Не может умереть он! Невозможно, —
Ошибся врач, обманывает нас.

Дезидерио. Как, Тициан, творец великий жизни,
И смерть? Так кто же вправе еще жить?..

Батиста. Но он что чувствует? Опасность видит?

Тицианелло. В бреду воображает он, что пишет
Картину новую, и жутко видеть
Как, задыхаясь, он спешит. Девицы
Ему позируют, а нас он выслал…

Антонио. Но как же пишет он, откуда силы
Берет?

Тицианелло. В загадочном одушевленьи,
Как никогда он прежде не писал,
Как будто повинуясь приказанью,
Мучительно, безумно…

Паж появляется в дверях, за ним следуют слуги. Все пугаются.

Тицианелло.
Джанино.
Парис.
Что? что с ним?

Паж. О, успокойтесь. Отдан нам приказ
Картины из беседки принести.

Тицианелло. Зачем?

Паж. Он хочет видеть их, сравнить —
Он говорит: те жалкие, плохие —
С картиной новою. Теперь чудесно
Постиг он многие задачи – понял,
Что живописцем был плохим… И нам
Велел картины тотчас принести.
Прикажете?

Тицианелло. Скорей, скорей! Спешите,
Пока вы медлите, томится он.

Слуги между тем проходят через сцену, у лестницы к ним присоединяется паж. Тицианелло идет на цыпочках, осторожно приподнимает занавес, исчезает за дверью. Остальные в беспокойстве ходят взад и вперед.

Антонио (вполголоса). Как страшно! Он, божественный художник,
В бреду… и жалок так невыразимо…

Тицианелло (возвращаясь). Он успокоился, лицо сияет,
Глаза его блестят здоровым блеском,
И, бледный, он все пишет, все спешит,
Беседуя с девицами, как прежде.

Антонио. Так ляжем на ступени, станем вновь
Надеяться до будущей тревоги.

Батиста (как бы про себя).
Тревога… а потом конец… конец
Тревоге всякой, и существованье
Безжизненное, мертвое, глухое…
Еще невероятное сегодня
Уж совершится завтра…

Пауза.

Джанино. Я устал…

Парис. Так жарко веет этот знойный воздух.

Тицианелло (улыбаясь). Бедняжка, ты не спал всю ночь!

Джанино (приподымаясь, опершись на руку).
Да, правда,
Я в жизни первый раз не спал всю ночь…
Откуда знаешь ты?

Тицианелло. Я ощущал
Вблизи твое дыханье, а потом
Ты встал и сел поодаль на ступени.

Джанино. Казалось мне, как будто странный зов
Пронесся среди синей томной ночи.
И сна в природе не было: она
Дышала тихо влажными устами, —
Раскинувшись лежала в тьме глубокой,
Прислушиваясь к таинству молчанья.
Мерцанье звезд струилось непрерывно
На мягкую неспящую траву,
И соком наливалися как кровью
Плоды тяжелые при свете ярком
Луны, и серебрились все фонтаны
Ее лучам сверкающим навстречу.
Проснулись чудных звуков сочетанья,
И там, где тень скользила облаков,
Я слышал, будто мягко выступали
Нагие ноги… Тихо я поднялся —
Лежал я прежде около тебя.

Он встает и обращается к Тицианелло.

Тогда во тьме пронесся сладкий звук,
Как будто флейта тихо застонала,
Которую в раздумье держит фавн
В руке своей из мрамора – вот там,
У группы темных лавров, близ цветов.
Я видел, как стоял он неподвижно,
Блистая белым мрамором, вокруг
В мерцанье серебристо-голубом
Летали пчелы, жадно опускались
На красные раскрытые плоды
Гранатов, соком спелым опьяняясь
И ароматом ночи. И когда
С дыханьем тихим тьмы мое лицо
Благоуханья сада обвевали,
Мне чудилось, что веяли вблизи
Колеблемые складки мягких тканей,
Что теплая рука меня касалась.
При свете лунном, шелковисто-белом,
Кружились мошки роем иступленным,
А на пруду лежал смягченный блеск —
Дрожал, переливался, серебрился…
Не знаю, лебеди белели там
Или наяд купающихся плечи…
И несся запах алоэ, как будто
Смешавшись с нежным запахом волос
Любимой женщины… И все сливалось
В могучее, роскошное виденье…
Бессильна речь, и чувства умолкают.

Антонио. Достоин зависти, кто видит это
Во тьме ночной – и так переживает!

Джанино. Я в полусне пошел потом туда,
Где виден город, как он спит внизу
И кутается в чудные одежды,
Которые и месяц и волна
Соткали над его волшебным сном.
Приносит ветер ночи его лепет
Сюда в наш сад, – таинственные звуки,
Чуть слышные, манящие тревожно
И странно грудь гнетущие тоской.
Я слышал часто их, теперь же понял
И многое внезапно разгадал.
В молчанье каменном раскрылась мне
Вакхическая пляска красной крови,
Таинственного отблеск видел я
В мерцанье крыш под лунными лучами:
И понял я внезапно: город спит,
Но бодрствуют страданье, опьяненье
И ненависть. И дух и кровь не спят,
Течет волна живой, могучей жизни.
Владеем ею мы – и забываем…

Умолкает на мгновение.

Я пережил так много в эту ночь —
И утомился.

Дезидерио (у ограды, к Джанино).
Видишь ли ты город?
Окутан в золото, лежит он там
В лучах вечерних жаркого огня
И в серебристо-розовом тумане,
Внизу чернеет теней синева…
Он манит чистой, ясной красотою!
Но в этой дымке розовой живут
Уродство, безобразие и пошлость,
Там звери и безумные таятся,
И то, что мудро, даль от нас скрывает —
Противно, отвратительно и мутно…
Там люди красоты не признают,
И называют нашими словами
Свой жалкий мир, но все же по-другому
Мы радуемся, думаем, скорбим!
Когда охватит душу крепкий сон —
Мы спим не там, и наши сны не схожи:
Здесь спят цветы пурпурные, и змеи
Спят золотые, спит гора, в которой
Титаны молотом тяжелым бьют…
Они же прозябают в забытьи
Как в раковинах устрицы морские.

Антонио (приподнимаясь).
И потому решеткою высокой
Велел учитель оградить наш сад,
И потому сквозь заросли густые
Не изучать – угадывать должно
Тот внешний мир.

Парис (тоже приподнимаясь).
В этом состоит
Ученье о путях сплетенных.

Батиста (тоже приподнимаясь).
В этом
Великое искусство глубины
И таинство сомнительного света.

Тицианелло (с закрытыми глазами).
И потому так много красоты
Таят полуразвеянные звуки,
И потому так манят нас слова
Неясные умершего поэта
И все, о чем тоскуем, отрекаясь.

Парис. И в этом – чары потонувших дней,
Прекрасного источник безграничный,
Мы гибнем, задыхаемся в привычном.

Все умолкают. Пауза. Тицианелло тихонько плачет.

Джанино (ласкаясь).
Не думай неустанно об одном,
В печаль не погружайся безутешно.

Тицианелло (с грустной улыбкой).
Но скорбь и состоит в терзаньи вечном
Одною мыслью, наконец она
Становится бесцветной и пустою.
Оставь меня, мне думать не мешай!
Давно я сбросил пеструю одежду
Наивных горестей и наслаждений,
И просто чувствовать я разучился…

Пауза. Джанино задремал на ступенях, склонив голову на свою руку.

Парис. А где Джокондо?

Тицианелло. Рано до рассвета —
Вы спали все – прокрался он из сада,
Тревог любви на нем дрожала бледность
И на устах – ревнивые слова.

Пажи проносят через сцену две картины: «Венеру с цветами», «Вакханалию». Ученики поднимаются и стоят опустив голову, с беретами в руках, пока проносят картины.

После паузы. Все еще стоят.

Дезидерио. Где человек, где истинный художник,
Достойный быть наследником его,
Могучий духом, властелин природы
И, как ребенок, вещий в простоте?

Антонио. Из рук его кто примет посвященье
И радостно уверует в свой дар?

Батиста. Кто не подавлен мудростью его?

Парис. Кто скажет нам, художники ли мы?

Тицианелло. Он оживил недвижный лес, и там,
Где в чаще шепчут темные озера,
Где плющ обвил высокий ствол дубов
Из ничего он вызвал сонм богов
С цевницею звучащею сатира,
Чья песнь желанье будит в существах
И увлекает пастухов к пастушкам.

Батиста. Он душу дал бесплотным облакам,
Плывущим мимо: белизну их тканей
Протяжных, бледных, тонких, как вуаль,
Он одарил желаньем нежным, бледным,
И черным тучам с золотой каймой
Дал мрачный бег, заставил улыбаться
Гряду округлых облачков, и тучкам
Серебряным и розовым заката
Внушил воздушность: все он оживил,
Все одарил душою и значеньем!
Из бледных, скудных, обнаженных скал,
Из волн зеленых пенного прибоя,
Из грезы неподвижной черных рощ,
Из скорби молнией сраженных буков
Он создал человечески-живое
И научил нас видеть духа ночи.

Парис. Из полусна он пробудил нам душу,
Ее обогатил и озарил,
Нас научил он наслаждаться днем
Как зрелищем текучим и блестящим,
Он научил взирать на нашу жизнь,
В ней видеть красоту ее и радость.
И женщины, и волны, и цветы,
И шелк и золото, игра камней,
Высокий мост, и светлый луг весны,
И нимфы у хрустальных родников,
И все, о чем мы тихо любим грезить,
И все, что нас чудесно окружает
В действительности яркой и роскошной,
Через него прониклось красотою,
Пройдя чрез душу вещую его.

Антонио. Как в хороводе стройность красоты,
Как факелов мерцанье в маскараде,
Как музыки певучей колыханье
Для спящей сном недвижимым души,
Как зеркало для женщины прекрасной,
Тепло и свет для луговых цветов —
Отражена волшебно красота
Во взоре человеческом впервые…
В нем зеркало свое нашла природа.
«О, разбуди наш дух! сплети из нас
Вакхическое шествие, художник!»
Так все живущее к нему взывало
И жаждало безмолвно его взора.

В то время, как Антонио говорит, в дверях тихо появляются три девицы и останавливаются, слушая его. Тицианелло, который стоит немного поодаль, рассеянный и безучастный, замечает их. Лавиния в богатой одежде венецианской патрицианки, ее белокурые волосы покрыты золотою сеткой. Кассандра и Лиза, девушки 19 и 17 лет, в простых платьях из белой мягкой волнующейся ткани, их обнаженные руки обвиты вверху золотыми запястьями в виде змей, сандалии их и пояса из золотой ткани. У Кассандры пепельные волосы, у Лизы желтая роза в черных волосах. В ней есть что-то, напоминающее отрока, как в Джанино – что-то девическое. За ними выходит из двери паж с кубком и чеканным серебряным кувшином для вина.

Антонио. И если мы душою постигнем,
Как смутно грезят дальние деревья…

Парис. И если нам раскрыта красота
В безмолвном беге белых парусов
Над гладью синей бухты…

Тицианелло (обращаясь к девицам, которых он приветствует легким склонением головы. Все оборачиваются). Если мы
Как счастье и как музыку вкушаем
Волос волнистых блеск и аромат,
И девственного стана белизну,
И гибкость этой ленты золотой —
Он научил нас видеть и ценить…
(С горечью.) Когда поймут нас те, внизу!

Дезидерио (к девицам). Скажите:
Кто с ним? Войти нельзя ли нам туда?

Лавиния. Останьтесь здесь. Он хочет быть один.

Тицианелло. О, если бы теперь явилась смерть,
В молчании, в прекрасном опьяненье,
И, нежная, над ним склонилась тихо!

Все молчат.

Джанино проснулся и приподнялся при последних словах. Он очень бледен. Он смотрит в страхе то на одного, то на другого.

Все молчат.

Джанино сначала хочет подойти к Тицианелло. Потом содрогается, останавливается, внезапно бросается к ногам Лавинии, стоящей поодаль впереди, и прижимается головой к ее коленам.

Джанино. Лавиния! меня терзает ужас!
Я близко никогда не видел смерти!
Я вечно буду помнить, каждый миг,
Что мы умрем! Стоять я буду молча,
Где люди веселятся, буду думать
В безмолвном ужасе: мы все умрем!
Я видел раз, как с пением вели
Несчастного на место страшной казни.
Он шел, качаясь, видел всех людей,
Деревья видел, как дрожали ветром
Душистые их ветки в сладкой тени.
Лавиния! и мы идем всегда
Такой дорогой…
Я недолго спал
Там, на ступенях, и проснулся вдруг,
Услышав слово: смерть!
(Содрогается.)
Какая тьма
Спускается угрюмо с высоты!

Лавиния (стоит выпрямившись, устремив взор на совершенно ясное небо. Она проводит руною по волосам Джанино).

Я тьмы не вижу. Вижу я другое:
Вот бабочка порхает, там звезда
Зажглась вечерняя, а в этом доме
Готовится старик уснуть спокойно.
Последний шаг нетруден, в этот миг
Мы замечаем наше утомленье.

Между тем как она говорит, стоя спиною к дому, невидимая рука беззвучно и порывисто отдергивает занавес в дверях. И все, с Тицианелло во главе, без шума и затаив дыхание устремляются по ступеням вверх в дом.

Лавиния (спокойно, все более и более воодушевляясь).
Приветствуй жизнь, забудь свой страх, Джанино!
Блажен, кто, пойман в сети бытия,
Глубоко дышит грудью безмятежной,
О будущем напрасно не терзаясь,
И отдает могучему потоку
Свободу своих членов: жизнь несет
К прекрасным берегам его…

Она внезапно оборачивается. Она понимает, что совершилось, и следует за другими.

Джанино (еще стоя на коленях, содрогаясь, шепчет про себя).
Конец!

Он поднимается и следует за другими.

Занавес опускается.




Безумец и Cмерть



ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Смерть.

Клавдио, дворянин.

Его камердинер.

МатьКлавдио

Любовница его мертвые.

Друг юности

В доме Клавдио. Костюмы двадцатых годов.

Кабинет Клавдио в стиле empire. В глубине сцены справа и слева большие окна, посредине – стеклянная дверь, ведущая на балкон, откуда спускаются в сад деревянные ступени. Слева белая дверь, справа такая же белая дверь, ведущая в спальню, завешенная зеленым бархатным занавесом. У левого окна письменный стол и кресло пред ним. У колонн стеклянные шкафы с древностями. У стены справа темный резной сундук в готическом стиле, над ним висят старинные музыкальные инструменты. Картина итальянского художника, почти совсем почерневшая от времени, основной тон обоев – светлый, почти белый, украшения белые лепные и золотые.

Клавдио (один, он сидиту окна. Вечернее солнце).
Еще сияет цепь далеких гор
В горячем блеске влажности воздушной.
Плывет венец из белоснежных туч
На высоте с каймою золотою
И с серыми тенями. Так писали
Старинные художники Мадонну —
Гряду ее несущих облаков.
Их теней синева лежит на склонах,
А тени гор наполнили долину,
Смягчая блеск зеленого простора,
Вершина рдеет в яркости заката.
Моей тоске так близки стали те,
Которые живут уединенно
Там, далеко внизу, среди полей!
Богатства их, добытые руками,
Вознаграждают за усталость тела.
Их будит утра чудный, резвый ветер,
Бегущий босиком по тихой степи,
Вокруг летают пчелы, в вышине
Струится жаркий, светлый Божий воздух.
Природа отдалась им на служенье,
Во всех желаньях их течет природа,
Они вкушают счастье в переменной
Игре усталости и свежих сил.
Уж потонуло солнце золотое
В зеленом дальнем зеркале морей,
Последний свет блистает сквозь деревья,
Теперь клубится красный дым, прибрежье
Пылает заревом, там – города,
Из волн они выходят, как наяды,
Качают на высоких кораблях,
Как на руках, детей своих любимых —
Отважных, благородных и лукавых.
Они скользят над дальними морями,
Где никогда корма не прорезала
Волну, где реет таинство чудес, —
И душу будит дикий гнев морей,
Ее врачует он от грез и боли…
Благословенно все и полно смысла,
И жадно я смотрю на дальний мир.
Когда же взор скользит над тем, что ближе,
Все кажется пустынным и печальным,
И оскорбительным, и будто здесь,
Над улицей и домом этим, вьется
Вся жизнь моя, упущенная мной,
Все радости утраченные, слезы,
Пролитые в тиши моей душой,
Бесцельность всех исканий и надежд.
Стоя у окна.
Они теперь зажгли огни, весь мир
В домах их тесных заключен для них,
Со всем богатством скорби и восторгов,
Со всем, что держит душу в заключенье.
Они сердечно близки меж собой,
Печалятся в разлуке с дальним другом,
И если горести постигнут их,
Они сумеют и утешить, я же
Не в силах утешать людей.
В простых словах они передают
Все нужное для смеха и для слез,
Не надо им кровавыми ногтями
Рвать гвозди из дверей запечатленных…
Что знаю я о жизни? Только с виду
Среди нее стоял я, никогда
Я с нею не сливался. Там, где люди
Берут или дают, я оставался
Немым в душе, в бездействии, поодаль.
С любимых уст не пил я никогда
Напитка истинного жизни, скорбь
Могучая меня не потрясала,
С рыданьем одиноким никогда
Я не бродил по улицам пустынным!
Когда я ощущал в себе волненье —
Нет, только тень естественного чувства,
Природы щедрой дар, – стремился я
Умом чрезмерно зорким все назвать,
Все взвесить и сравнить, а между тем
Доверие и счастье исчезали.
А горе… разъедала мысль моя
Его, как щелоком, оно бледнело,
На пряди и на нити распадалось!
К груди моей хотел прижать я скорбь,
Упиться ею, в ней найти блаженство.
Едва она крылом меня касалась,
Ослабевал я, и печаль сменяли
Досада и неловкость.
(Пугаясь.)
Уж темнеет.
Опять томлюсь я думами… Да! время
Детей имеет разных… Я устал.

Слуга вносит лампу, уходит.

Теперь при блеске лампы вижу снова
Весь мертвый хлам, здесь собранный годами,
Хотел проникнуть тайно я чрез вещи
В ту жизнь, куда не знал прямых путей
И о которой молча тосковал.

Перед Распятием из слоновой кости.

К Твоим ногам, Распятый на кресте,
К священным язвам люди припадали,
Моля, чтоб в душу пламя снизошло,
Волнуя сладостно, когда же холод
Охватывал их сердца пустоту,
Томил их стыд, раскаянье и страх.

Перед старинной картиною.

Джоконда! Блеском одухотворенным
На темном фоне дивно ты сияешь
Суровыми и нежными устами
И взором, отягченным странной грезой.
Загадку ты раскрыла мне настолько,
Насколько сам я мысль в тебя вложил.

Подходит к сундуку.

Вы, кубки, – сколько уст в блаженной жажде
К прохладному металлу припадали!..
Вы, лютни старые, в чьих нежных звуках
Таится глубочайшее волненье, —
О, если б вы меня поработили,
Как радостно отдался бы я вам!
Железное оружие, щиты
Старинные из дерева, с резьбою,
С неисчерпаемым богатством форм,
Вы, жабы, фавны, ангелы и грифы,
Неведомые птицы и плоды
Из золота, сплетенные с ветвями,
Вы, страшные, чудесные предметы, —
Вас создала фантазия живая,
Прочувствовало сердце человека,
Великая волна вас принесла
И форма уловила в свои сети!
Очарованьем вашим побежденный,
Напрасно я всю жизнь стремился к вам:
Постиг я глубоко значенье ваших
Упрямых душ – и все же для меня
И жизнь, и мир, и сердце непонятны!
Меня, как рой неумолимых гарпий,
Вы окружили, свежее цветенье
Губили вы у свежих родников, —
В искусственном, в загадочном теряясь,
Я видел солнце мертвыми глазами,
Я слышал только мертвыми ушами,
Проклятье постоянное влачил,
Его почти не сознавал порою
И все же никогда не забывал.
Все было мелко – радости, печали,
Ничтожно все, так мы читаем книгу,
Ее наполовину понимая,
И ищем жизнь вдали от мертвых строк.
Как будто смысла не было ни в чем,
Что радовало или что терзало,
Во всем я видел только обещанье
Другого, полного существованья,
Во всем искал я отблеск дальней жизни.
И так, томился я в любви и в скорби,
Не насладился силами своими,
Но их растратил в призрачной борьбе,
В надежде смутной, что придет рассвет.
Я обернулся и взглянул на жизнь:
Там не нужна для бега быстрота,
Не помогает мужество при споре.
Несчастие там не печалит душу,
И счастье не веселит сердец.
Вопрос без смысла – и ответ без смысла,
У темного порога реют сны,
И счастье – все: и ветер, и волна!
Разочарован мудростью печальной,
В усталой гордости и в отреченье,
Без жалобы живу я в этом доме
И в этом городе. Мои привычки
Здесь никого уже не удивляют.

Входит слуга и ставит на стол тарелку с вишнями, затем хочет затворить дверь на балкон.

Клавдио. Пускай останется раскрытой дверь.
Испуган ты?

Слуга. Там люди, ваша милость.
(Про себя в страхе.) Теперь они в беседке.

Клавдио. Кто они?

Слуга. Не знаю, извините. Всякий сброд.
Мне жутко стало.

Клавдио. Нищие?

Слуга. Не знаю.

Клавдио. Тогда запри садовую калитку,
Которая на улицу выходит,
И спать ложись. Оставь меня в покое.

Слуга. Но, ваша милость, я калитку запер,
Они же…

Клавдио. Что?

Слуга. Они сидят в саду,
Где статуя белеет Аполлона.
Уселись двое рядом у бассейна,
А третий влез на сфинкса – не видать
Его за деревом.

Клавдио. Мужнины?

Слуга. Да.
И с ними женщины. Не попрошайки —
Одеты странно, точно на картинах.
Сидеть так тихо, мертвыми глазами
Уставиться как будто в пустоту,
Да разве это люди? Ваша милость,
Не гневайтесь, туда я не пойду,
Даст Бог, они исчезнут поутру.
Теперь запру все двери на засов
И окроплю замки святой водою.
Не видывал я этаких людей,
Да разве у людей глаза такие?

Клавдио. Как хочешь. Уходи. Покойной ночи.

Ходит некоторое время в задумчивости взад и вперед. За сценою раздаются манящие и волнующие звуки скрипки, сначала издалека, потом приближаются и звучат полно и могуче, как будто они врываются из комнаты рядом.

Что? Музыка?.. Как странно говорит
Она душе! Не вздорные ли речи
Меня смутили?.. Нет, я никогда
Не слышал раньше звуков столь глубоких!

Он останавливается с правой стороны, прислушиваясь.

Всесильно проникают они в душу,
Давно желанным трепетом волнуют,
В них жалоба печали бесконечной
И бесконечность радостной надежды.
Как будто с этих старых, тихих стен
Струится просветленной жизнь моя.
Как матери приход, как появленье
Возлюбленной, как ласковый возврат
Давно потерянного безнадежно,
Так эти звуки сердце согревают.
И молодости море вижу я,
И вновь стою я, отрок, в блеске мая,
Когда душою с миром я сливался
И ощущал стремлений бесконечность,
Предчувствуя богатства бытия!
Потом пришла пора моих скитаний,
И в опьяненье я взирал на мир,
И розы рдели, и колокола
Звенели чуждым, светлым ликованьем…
Как все тогда дрожало чудной жизнью,
Так близко пониманью и любви!
Я, в восхищенье, чувствовал себя
Живым звеном в кольце великом жизни!
В своей душе я предвкушал любовь,
Которая питает все сердца,
Я счастлив был сознанием блаженным,
И сердце расширялось ликованьем,
Как иногда, теперь, в летучем сне…
Не умолкайте, звуки! Сердце жадно
Вас ловит и волнуется былым,
Я жизнь минувшую переживаю,
Веселой, теплой кажется она,
Воспламенились нежные огни,
Застывшие движенья растопили,
И разгорелись, и взлетают к небу!
Охвачен звуком совести начальной,
Младенчески-глубокими тонами, —
Спадает гнет тяжелого познанья,
Нагроможденный долгими годами.
И жизнь, которой я почти не ведал,
Звенит издалека победным звоном, —
Со всем своим значеньем бесконечным,
Простая и могучая в дарах
И там, где отнимает и лишает.

Музыка умолкает почти внезапно.

Умолкло то, что сердце взволновало,
Где в человечески-понятном слышал
Я голоса божественные! Тот,
Кто вызвал этот чудный мир случайно,
Теперь стоит с фуражкой, подаянья
Он ждет – бездомный, поздний музыкант!

У окна, справа.

Здесь нет его внизу. Как странно это!
Но где же он? Взгляну еще сюда.

В то время, как он идет к двери направо, занавес тихо откидывается, и в дверях появляется Смерть со смычком в руке, скрипка висит у нее у пояса. Она спокойно глядит на Клавдио, который в ужасе отступает.

Безумный трепет леденит меня!
Когда так чудны были звуки скрипки,
Зачем же вид твой ужас возбуждает?
Дышать мне трудно, волосы встают,
Уйди! Ты – смерть. Зачем пришла сюда?
Уйди! Мне страшно, я кричать не в силах…
(Падает.)
Нет воздуха… я падаю… слабею…
Уйди! Кто звал тебя, впустил ко мне?

Смерть. Откинь твой страх наследственный и встань.
Я не страшна, я не скелет сухой:
Из рода Диониса и Венеры
Великое ты видишь божество.
Когда в прекрасный, тихий летний вечер
Лист упадал в сиянье золотом,
Я веяньем своим тебя касалась,
Которым я ласкаю все, что зрело.
Когда переполняли душу чувства
Могучими и теплыми волнами,
Когда в огне внезапных содроганий
Огромный мир тебе родным казался,
Великому отдавшись хороводу,
Ты ощущал, как близок ты вселенной, —
Во всякий истинно-великий час,
Когда твоя земная оболочка
Горела трепетом – я прикасалась
Священною, таинственною силой
К незримым глубинам твоей души.

Клавдио. Довольно. Я приветствую тебя
Душой стесненной.
Небольшая пауза.
Ты зачем пришла?

Смерть. Одну лишь цель имеет мой приход.

Клавдио. Я ждать еще могу. Упившись соком,
Осенний лист на землю упадает.
Оставь меня. Я не жил до сих пор.

Смерть. Как все, ты в жизни шел своим путем.

Клавдио. Как сорванные травы луговые
Потоком увлекаются глубоким,
Так ускользали молодые дни,
И я не знал, что это – жизнь уходит!
Потом стоял я у решеток жизни,
Чудес я жаждал в сладостном томленье,
Желая страстно, чтоб они взлетели,
Как молнии средь величавых туч!
Я ждал напрасно, наконец утратил
Благоговение пред тайной жизни,
Забыл, чего желал так жарко прежде,
Тупым оцепенением охвачен.
Смущенный мглою, вечно угнетенный,
Окованный досадным раздвоеньем,
Отдаться чувству больше неспособный,
Я охладел – и никогда уже
Не разгорался внутренним огнем,
Великою волной не увлекаем.
Я на пути своем не встретил бога,
С которым человек в борьбу вступает,
Чтоб Он его благословил потом.

Смерть. Тебе была дана земная жизнь,
Чтоб мог ее прожить ты по-земному.
У вас в сердцах течет великий дух,
Он вам велит вдохнуть соотношенье
В безжизненный хаос, чтоб из него
Вы создали себе прекрасный сад
Для счастья, огорчений и труда.
И горе тем, кто этого не знает!
То властвуют, то сами служат люди,
Броженье молодости дух теснит,
Вы плачете во сне и в утомленье,
Но все вперед стремитесь вашей волей,
Согреты теплой жизненной волной,
Тоскуете, в отчаянье дрожите —
И, зрелые, вы падаете все в мои объятия.

Клавдио. Оставь меня!
Еще я не созрел, еще не жил!
Не стану больше дни терять в унынье,
Цепляться стану я за нашу землю,
Глубокая тоска меня волнует,
Она кричит во мне, взывает к жизни!
Мой страх порвал старинные оковы —
Я чувствую, что жить могу! Уйди!
В порыве безграничном, всей душою
Я привяжусь к земному. Ты увидишь,
Что люди станут для меня родными,
Не куклами, не жалкими зверями,
Они заговорят с моей душой,
Проникну я в их радости и скорби,
И верности, опоре целой жизни,
Я научусь – и пусть добро и зло
Владеют мною, как людьми другими!
Я стану весел, стану дик и смел,
И мертвенные маски оживятся.
Я на пути своем найду людей,
Я научусь давать и брать отважно,
Я буду властвовать и подчиняться.

Замечая невозмутимое спокойствие на лице Смерти, с растущим страхом.

Поверь, я ничего не испытал!
Ты думаешь, что я узнал любовь
И ненависть? Знакома только мне
Игра обманных слов, притворных чувств!
Смотри, я покажу. Вот письма, вот…

Торопливо выдвигает ящик и вынимает связки старых, тщательно сложенных писем.

Слова любви здесь, жалобы и клятвы,
Ты думаешь, я чувствовал, как эти,
На их любовь любовью отвечал?

Бросает связки писем к ногам Смерти, так что отдельные листки разлетаются.

Бери! Играя чувствами своими,
Я думал о себе, я презирал
Священную поддержку этой жизни,
Чужим я заражался настроеньем!
И все прошло без смысла, без страданья,
Без счастья, без злобы, без любви!

Смерть. Безумец! Научись же пред концом
Ценить богатство жизни! Встань сюда
И молча слушай, как любовь земная
Других детей земли переполняла,
А ты один остался нем и пуст.

Смерть несколько раз проводит смычком по струнам скрипки, как бы призывая кого-то. Они стоят у дверей спальни на авансцене справа. Клавдио стоит в полутьме налево у стены. Из дверей справа выходит Мать. Она не очень стара. На ней длинное черное бархатное платье, черный бархатный головной убор с каймою из белых кружевных оборок, обрамляющих лицо. В тонких бледных пальцах она держит белый кружевной платочек. Она тихонько выступает из дверей и беззвучно ходит по комнате.

Мать>. Как много сладких мук вдыхаю я!
Как аромат лаванды, здесь остались
Следы существованья моего.
Жизнь матери – мученье и заботы,
И скорби без числа – вот наша доля!
Мужчины разве знают нашу жизнь?

У сундука.

Вот острый край, где он тогда разбил
Себе висок до крови. Был он мал
И резв и дик, и удержать его
Я не могла. А вот окно. Здесь часто
Стояла я в тревоге по ночам,
К его шагам прислушивалась жадно.
С постели гнал меня невольный страх.
И било два часа, и три… и он
Не возвращался на рассвете бледном…
Я – чаще все одна… Займешься делом:
Польешь цветы, подушку выбьешь, ручки
Дверей потрешь, чтоб медь блестела ярко —
И день прошел… А в праздной голове
Круговорот предчувствий, темных снов,
Томит тревога, связанная тесно
С святыней материнства, – да, она
Сродни, должно быть, сокровенной силе,
Которою живет весь мир кругом.
Но не дано мне более дышать
Здесь этим сладким воздухом былого,
Волнующим так скорбно и так нежно:
Ведь я должна уйти отсюда…

Уходит в среднюю дверь.

Клавдио. Мать!

Смерть. Молчи. Ее ты к жизни не вернешь.

Клавдио. О, мать моя!
Приди: позволь мне только
Дрожащими губами – да, они
Всегда молчали гордо – на коленях, —
Верни ее! Уйти ей не хотелось,
Ты видела, жестокая! Зачем
Велишь ты ей уйти? Верни ее!

Смерть. Оставь, она моя. Была твоею.

Клавдио. И ничего не чувствовал я прежде!
Все сухо, все! И никогда не знал,
Что к ней стремились корни моей жизни,
Что душу переполнит ее близость
Любовью человеческой и скорбью!

Смерть, не обращая внимания на его мольбы, играет мелодию старинной народной песни. Медленно входит молодая девушка, на ней простое платье из пестрой цветистой ткани, башмаки с тесемками, охватывающими ногу крест-накрест, на шее обрывок покрывала, голова у нее не покрыта.

Молодая девушка.
Так чудно было все – о, так прекрасно!
Ты никогда не думаешь о том?
Через тебя так горько я страдала —
Но что же не кончается в скорбях!
Я видела так мало ясных дней,
А эти были точно чудный сон.
Ты помнишь – на окне моем цветы,
И старенькие эти клавикорды,
И шкаф, где я хранила твои письма
И то, что ты порою мне дарил.
Не смейся, все мне мило становилось
И, как живое, говорило мне…
Ты помнишь – мы стояли у окна,
И дождик шел – так душно было днем!
И пахли влагой свежие деревья…
Все умерло – погибло все живое,
Покоится в гробу моей любви!
И все-таки ты дал мне это счастье,





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=66847078) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Гуго фон Гофмансталь (1874-1929) – австрийский писатель, поэт и драматург. В сборник вошли такие драмы автора, как «Смерть Тициана», «Безумеци смерть», «Женщина в окне», «Свадьба Зобеиды» и «Авантюрист и певица, или Подарки жизни».

Как скачать книгу - "Драмы" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Драмы" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Драмы", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Драмы»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Драмы" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Книги серии

Книги автора

Аудиокниги серии

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *