Книга - Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)

a
A

Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский

Василий Васильевич Каменский


Пушкинская библиотека
В очередную книгу серии включены два романа о важных событиях в жизни великого поэта. Роман известного советского писателя С.Н. Сергеева-Ценского (1875–1958), вышедший в 1933 г., посвящен истории знакомства и женитьбы Пушкина на Наталье Николаевне Гончаровой. Роман русского поэта-футуриста В.В. Каменского (1884–1961), изданный в 1928 г., рассказывает о событиях, приведших к трагической дуэли между великим русским поэтом Александром Пушкиным и поручиком бароном Жоржем де Геккерном-Дантесом.





С.Н. Сергеев-Ценский, В.В. Каменский

Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес





Два романа о пушкинской драме


Бывает нечто, о чем говорят:
«смотри, вот это новое»;
но это было уже в веках,
бывших прежде нас…
Что было, то и теперь есть,
и что будет, то уже было…

    Книга Екклесиаста, или проповедника, гл. 1, 10; гл. 3, 15.

В жизнеописании любого «исторического лица» читателя привлекают в первую очередь страницы таинственные или сенсационные, эпизоды романтические или скандальные, главы, посвященные любви или смерти, но никак не духовным поискам или самоотречению во имя науки. Так уж устроен человек – и никуда от этого не деться. Должно смириться и с тем, что литература потакает читательскому интересу, идет навстречу всегдашнему спросу. Так было до нас – и так наверняка будет и впредь. Было и будет с каждым героем, всяким персонажем российской истории – и, разумеется, с Пушкиным.

Не приходится сомневаться, что отечественная беллетристика ни за что не откажется от излюбленных тем в Пушкиниане, коих несколько, но только одна – центральная, самая популярная. Издавна такой темой для писателей стали перипетии драмы последних лет жизни поэта, его неоднозначно воспринимаемая женитьба, его злосчастная дуэль, его кончина. Всегда будут пребывать в центре внимания биографов главные действующие лица этой драмы: красавица Наталья Николаевна, император, заезжие проходимцы, Бенкендорф, великосветское общество, а также зайцы, непременно перебегающие дорогу суеверному Пушкину почти во всяком произведении. Будут множиться попытки разгадать тайны сей драмы, исследовать ее причины и следствия, грядет вереница очередных «открытий», версий, уточнений и опровержений, жестокосердных приговоров и милостивых амнистий…

Наверное, знаменитый австрийский психоаналитик сумел бы объяснить такую тягу к изучению обстоятельств одной-единственной русской смерти по-своему, в духе собственных витиеватых теорий, но нам доподлинно известно, что здесь фрейдизм бессилен. Мы-то знаем, что влечет нас в печальное прошлое: просто-напросто жившие или живущие в России до сих пор никак не могут смириться с той давней январской кончиной, не понимают и не принимают ее, воспринимают эту смерть как вечно длящуюся и как следствие – стараются оправдать сам факт пушкинской смерти. С такой благой целью усложняется до бесконечности смысл антипушкинской интриги, с каждым шагом все отчетливее демонизируются образы врагов поэта, с каждым годом открываются все новые и новые «адские козни» недругов. Если вдуматься в складывающуюся ситуацию, проанализировать крепнущие исследовательские тенденции, то откроется обстоятельство и любопытное, и двойственное: наши историко-литературные сыщики, зачастую сами того не подозревая, скорее интуитивно, нежели осознанно, с помощью методов сугубо рациональных вознамерились пробиться в области, так сказать, мистические; вектор усилий сыщиков явно ведет к находящемуся вне пределов видимости выводу, что Пушкина погубила некая сверхъестественная сила. Такая интуиция, пусть и добытая позитивистской практикой, есть не что иное, как своеобразная форма проявления людской любви к поэту, форма веры в его могущество: мол, с любыми посюсторонними врагами, любыми здешними кознями Пушкин, несомненно, справился бы и вышел из сражения победителем, и только в схватке с князем мира сего он мог потерпеть поражение. Но указанная интуиция то и дело вступает в конфликт с традиционной обмирщенной методологией поиска, конфликт антагонистический, и плодотворный компромисс между сердцем и разумом здесь едва ли возможен. Посему столь трудно осиливается дорога, столь часты возвраты, виляния и остановки. Нужны новые мировоззренческие подходы к самой проблеме, подходы, рассматривающие драму Пушкина как часть драмы самой России, как явление бытийное, онтологическое. Нужно, образно выражаясь, обращение сыщиков. И тогда – есть надежда – найденный эмпирическим путем вектор движения обретет новое качество, наполнится требуемым религиозно-философским смыслом, что в итоге и позволит русскому расследованию приблизиться к более глубокому и высокому, более верному пониманию тайны пушкинского ухода.

Поведав вкратце об обнадеживающей тенденции, проявившейся с некоторых пор в отечественном пушкиноведении, стоит рассказать и о той почве, на которой пустила ростки данная тенденция. Обратимся к историографии животрепещущего вопроса.

Она настолько обширна, что с трудом поддается учету и обозрению. О пушкинской драме 1830-х годов написаны без преувеличения тысячи работ самого различного содержания и достоинства. Но вот что характерно: трудов много, но все они, если приглядеться, довольно легко укладываются в нехитрую схему. Поясним: существуют две крупные партии исследователей драмы, две «школы», каждая из которых издавна отстаивает свою версию случившегося. Первая склонна винить во всем быт, трактуемый очень широко; другая же сосредоточилась на проблемах политического свойства. Внутри каждой партии есть свои фракции и течения, допускается определенная разноголосица в деталях, подчас даже возникают суждения почти автономные (к примеру, теория «масонского заговора»), но в целом указанная «двухпартийная система» весьма крепка и жизненна. На сегодняшний день она полностью доминирует в пушкиноведении, а все прочие воззрения имеют статус «маргинальных» или «ненаучных».

Но ведь художественная литература о Пушкине – незаконная и нелюбимая дочь пушкиноведения, и посему в изящной словесности прослеживаются те же родовые черты. Здесь также господствуют две точки зрения на драму поэта, с теми или иными малосущественными разночтениями. И в книге, которую ныне держит в руках любезный читатель, как раз и соблюден этакий издательский «плюрализм»: представлена и та, и другая литературная позиция, причем выбраны образчики на удивление яркие, сочные, очень точно отражающие взгляды и вкусы своих влиятельных партий.

Давно написаны эти романы, но есть в них нечто нестареющее, встречаемое и узнаваемое и сегодня. Впрочем, обо всем по порядку.

Знаменитый писатель и академик Сергей Николаевич Сергеев-Ценский (1875–1958), создатель историко-революционной эпопеи «Преображенная Россия», куда вошел и роман «Севастопольская страда», отмеченный Государственной премией (1941), оказывается, писал и о Пушкине. В 1934 году в Москве, в издательстве «Советская литература», вышел его роман «Невеста Пушкина». Ныне это произведение почти забыто – так что полезно и перечитать его, и порассуждать о концепции автора.

Сразу отметим, что автору удалось – или почти удалось – избежать широкого применения социологических штампов, считавшихся обязательными в ту эпоху. В книге сыщется не так уж и много «советских» аберраций исторического прошлого, что, очевидно, было неизбежной, но минимальной данью времени. Сергееву-Ценскому явно не хотелось творить политизированную карикатуру на Пушкина, и не случайно он ввел в текст произведения и строфы поэта, и подлинные документы тех дней: таким способом автор опять-таки пытался увести свое детище из плена современной коньюнктуры. Но, отрицая роман политический, Сергеев-Ценский столь же целеустремленно и, полагаем, искренне стал разрабатывать сюжеты, объявленные прерогативой иной пушкиноведческой партии.

И вышло из-под его пера произведение, где главный герой – коварный быт, где верные слуги быта сперва окружают Пушкина, берут в плен, а потом, по примеру мифологических тварей в истории с Лаокооном, постепенно удушают поэта.

Действие романа начинается в апреле 1829 года в Москве, когда Пушкин, увидев Наталью Гончарову, враз влюбился в юную прелестницу и поспешил с предложением, которое фактически отвергла ее мать, Наталья Ивановна. Затем события разворачиваются в Тифлисе, Петербурге, Полотняном Заводе, Болдине, и, описав круг, повествование возвращается в Первопрестольную, где и ставится романная точка – ровно за час до вымученного венчания поэта в церкви Большого Вознесения. На календаре – 18 февраля 1831 года. Минуло почти два года с момента пробуждения пушкинского чувства. Целых шесть лет осталось до роковой дуэли – но здесь, в романе, все уже ясно, все сказано и предопределено автором.

Предопределено в первую очередь авторским отношением к Наталье Николаевне Гончаровой, невесте поэта. Она – не только заглавная героиня, но, пожалуй, и верховная жрица ненасытного быта. Она кокетлива, капризна, норовит «делать гримасы» на приятном личике. Она с энтузиазмом рассуждает о «шляпках в мефистофелевских лентах», о «колокольчиках» и прочих модных вещицах и совершенно равнодушна к стихам своего пылкого и незадачливого ухажера. Впрочем, кажется, и к стихам, и к самому Пушкину: «Мне, право… все равно!» – такова чистосердечная реакция барышни на семейные разговоры о ее возможном замужестве. И тут же, спустя минуту, Натали внезапно преображается: ведь речь заходит о танцах, о волшебной и волнительной феерии балов и раутов. А рядом по-прежнему мельтешит этот Пушкин, который кажется ей «немного страшным», ну что ж, Пушкин так Пушкин, и девица в конце концов покоряется воле вечно нуждающейся в деньгах матушки.

Матушка же, сиречь Наталья Ивановна Гончарова, – сущая ведьма, правда, ведьма в обличье святоши. Разумеется, и она – преданнейшая служанка быта. На каждом шагу, в любом обществе Наталья Ивановна не ведает покоя: что-то вынюхивает, высматривает, выслушивает и, конечно, высчитывает. Цифирь – ее родной, основной, изученный в совершенстве язык. И на нем она выговаривает поэту, и выманивает у Александра Сергеевича деньги, и хитрит сызнова, и им же приводит Пушкина в бешенство. Для изображения будущей тещи Пушкина автор романа не поскупился на краски и, надо признаться, не особенно погрешил против исторической истины.

Желая усилить впечатление от столкновения с этим «темным царством» Гончаровых, Сергеев-Ценский прибегнул и к контрасту: весьма привлекательно у него выглядит Александрина, сестра Натали, явно увлеченная и рифмами будущего родственника, и прочими его достоинствами, девица с богатой внутренней жизнью. Так исподволь намечается еще одна коллизия, еще один аспект приближающейся драмы.

Развязка этой драмы вроде бы наступит еще не скоро – но ее детали уже не интересуют Сергеева-Ценского: роли расписаны наперед, незримый пистолет повешен в глубине сцены. С начальных глав романа Пушкин обречен автором на подчинение быту, приговорен к погружению в «тьму низких истин», к миру не вдохновений, но денег, долгов, процентов, к царству платьев и шляпок, хлопот о приданом и пустых разговоров, к атмосфере слухов, заушательств, интрижек, амурных фривольностей и т. д. и т. п. Ясно, что от такой жизни поэт рано или поздно должен был ринуться в глубь сцены, за разрешающим судьбу средством. Ясно и то, кого Сергеев-Ценский, почти не скрываясь, обвинял в случившемся на Черной речке.

Все на поверку в «Невесте Пушкина» оказалось старо, как мир: «Любовная лодка разбилась о быт»…

Казалось бы, эта поэтическая формула, провозглашенная знатоком амурного фронта, коим считался Маяковский, могла быть и близка, и понятна другу и единомышленнику пролетарского классика, поэту-футуристу, прозаику и драматургу Василию Васильевичу Каменскому (1884–1961). Однако дружба дружбой, но за истиной Каменский пошел в иные дали и свой взгляд на обстоятельства, приведшие к трагическому финалу поэта, изложил в романе «Пушкин и Дантес».

Он трудился над этим произведением довольно долго, одолев его в несколько этапов. Еще в начале 1920-х годов написал пьесу о Пушкине под тем же названием, не раз выступал в печати, столичной и провинциальной, со статьями о поэте, планировал обрадовать читательские массы и поэмой (ее отрывки сохранились). Все эти опыты, очевидно, следует рассматривать как тщательную рекогносцировку перед решающей баталией. Упорный труд наконец завершился в 1927 году, а спустя еще год «Пушкин и Дантес» был напечатан, причем почти одновременно в Тифлисе и Берлине, тиражами довольно скромными. С тех пор роман не переиздавался в течение более чем шестидесяти лет, и только недавно вошел в состав сборника избранных произведений Каменского, который выпустило в свет в 1991 году издательство «Правда»[1 - Составитель указанного сборника А.Г. Никитин провел впечатляющую текстологическую работу, создав контаминацию тифлисского, берлинского и хранящегося в архиве рукописного вариантов романа «Пушкин и Дантес». В данной книге воспроизводится именно этот, «синтетический», текст.].

«Мой Пушкин будет на 70 процентов биографическим и на 30 процентов – в преломлении лучей советской современности» – такую запись в своем дневнике сделал Каменский в ходе работы над романом. По-видимому, под «лучами современности» подразумевались социально-политические мотивы, ставшие основой поэтики произведения. Эти мотивы так сильны в романе, что подчас даже покушаются на изначально означенный жанр книги: отдельные ее страницы уместнее считать страстной публицистикой, нежели сочинением, проходящим по ведомству художественной литературы.

Хотя действие этого «процентного» романа начинается в 1824 году в селе Михайловском, куда Пушкин был сослан за прегрешения молодости, цель Каменского проясняется с первых же абзацев и глав: его волнуют главным образом причины гибели поэта, автор ненавидит его гонителей и «самодурное самодержавие» в целом и готов сделать все возможное и невозможное, принести в жертву художественность и мало-мальскую историческую объективность, но пригвоздить гнусную шайку к позорному столбу.

Такая вариация на тему «Мой Пушкин» потребовала и соответствующих подходов. Выполняя поставленную перед собой нелегкую задачу, Каменский произвел определенную ревизию в среде персонажей пушкинской драмы и переакцентировал значение некоторых главных ролей.

Например, он сознательно принизил функции пошлого быта в этой драме, отведя быту лишь место необходимого, но малосущественного фона, немых декораций. Естественным и – надо признать – логичным развитием такого воззрения на быт стало иное, нежели господствовало в ту эпоху, отношение к Наталье Николаевне Гончаровой-Пушкиной.

Автор не скрывает, что Натали была воспитана «в духе мещанской христианской нравственности». Но в остальном невеста и жена Пушкина выгодно отличается от ограниченной героини Сергеева-Ценского и прочих хулителей. Есть у юной красавицы, нарисованной Каменским, и «приветливое обаяние», и «тепло слов», присутствует и «сияние счастья» на личике, и множество прочих достоинств. Она мигом дает свое согласие, всегда рада лицезреть влюбленного поэта, торопит свадьбу и мечтает о собственном доме. А после венчания и стихи пушкинские читает «с удовольствием», и мила в обращении с закадычными друзьями поэта, и чувства ее к супругу «выросли и окрепли». Не беда, что Натали обрадовалась встрече с императорской четой, встрече, которая в одночасье открыла ей двери в великосветские салоны и на балы знати – эта радость невинна, понятна, извинительна. Не беда, что в свете окрыленная Натали ведет себя «как ребенок», теряет голову от полонезов, котильонов и мазурок, увлекается смазливым кавалергардом и тут же ревнует мужа, завидев того с сомнительной Анной Керн – не беда, ибо Натали безгрешна, она верна мужу и сама рассказывает Александру о невесть откуда подвернувшемся ухажере. Ее репутация безупречна, Наталья Николаевна – тоже ничего не подозревающая жертва убыстряющихся событий.

Каменский весьма последователен: канонизируя Натали, он попутно жалеет и ее мать, Наталью Ивановну. Конечно, нельзя сказать, что изображенная им теща Пушкина внушает сильные симпатии, однако она довольно жива, терпима и не похожа на жадную фурию из романа Сергеева-Ценского.

Радуют глаз также фигуры некоторых близких друзей Пушкина, по-своему трогательно выглядит Арина Родионовна, няня поэта, – и здесь отмеренный Каменским запас «чувств добрых» иссякает. Он в совершенно иных тонах описывает другую группу действующих лиц – пушкинских смертельных врагов.

Враги гения организуют заговор с целью умерщвления поэта. Этот заговор на языке конспираторов называется «игрою в шашки». Каждый злоумышленник играет по-своему, ходы дополняют друг друга, а со стороны творящаяся изощренная партия походит на оргию из страшного сна Татьяны Лариной.

Вот, к примеру, вкрадчиво двигает фишки нидерландский посланник барон Луи де Геккерен: «грязная, безнравственная, душевно ничтожная личность», «с оскалом редких желтых зубов», «с извращенными глазами гомосексуалиста». Он – один из коноводов интриги, он «решил затравить Пушкина, как зайца».

Бок о бок с дипломатом – Идалия Полетика, которая то строит всяческие козни Пушкину, то, оказавшись с поэтом в карете наедине, «прижимается» к нему и «впивается» в его африканские губы. У дамы «змеиные глаза ненависти, глаза скрытого заклятого мщения».

К руководителям заговора относится и граф Бенкендорф. Придет время, и всесильный шеф всесильного Третьего отделения бестрепетно пошлет своих жандармов по ложному следу, дабы те по недомыслию не помешали кровавой дуэли.

Вовсю играет за тем же столом, теми же шашками и Жорж Дантес, пошляк с «женским выразительным алым ртом», «щеголь, болтун и танцор». Играет азартно, самоуверенно, но, похоже, так и не подозревает, что он – только «жалкая игрушка», марионетка, выполняющая волю могущественных хозяев.

Ну а заправляет партией, плетет свои «царские сети», не слишком афишируя участие в игре, сам император Николай I, к которому Каменский относится в духе «советской современности»: он-де и «суровый солдафон», и «ретивый венценосец», и прочая…

Поэт беззащитен – и конец его неизбежен. Недаром друг, верный Павел Воинович Нащокин, сокрушается: «А ты, Сергеевич, в искусстве – гений, а в этой жизни, извини, брат, – профан». Тем не менее «в эти черные дни Пушкин неудержимо поднимался на вершину вечной славы русской литературы».

И – так далее и тому подобное…

Любопытно, что мнения критиков об этом романе разделились, и разделились именно в вопросе о мере политизированности данного произведения. Одни, более умеренные, пусть робко, но все-таки противопоставлявшие литературу публицистике, обратили внимание читателей на избыточную тенденциозность сочинения Каменского; в частности, ими указывалось, что «даже тихая няня Арина Родионовна, за которой, кажется, никогда не числилось революционных заслуг, выведена каким-то Стенькой Разиным». Зато их пламенные оппоненты сочли роман недостаточно «советским»; по мнению радикалов, «Пушкин и Дантес» более всего походил на те «великосветские романы, которые, на радость лавочникам, печатались лет 15 тому назад»; из тех же уст прозвучал упрек касательно жанра: мол, Каменский выдал роман «бульварный». Наверное, политизированная критика политизированного произведения и не могла быть иной.

Итак, подытожим: и Сергеев-Ценский, и тем более Каменский написали произведения,

В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно…

Век – конечно, не пушкинский, а двадцатый, «железный», и человек – не эпохи Александра и Николая, Бородина и Карса, шампанского, стихов и молитв, а пасынок революции, озлобленный мечтатель, крайне идеологизированный субъект, втихомолку тоскующий о благоустроенном быте. Иными словами, писатели создали откровенно современные романы о Пушкине.

Но писать современные исторические романы – дело, как доказано, довольно рискованное; слишком быстро, особенно в России, меняются конъюнктуры, что влечет за собой и соответствующие литературные последствия: злободневные новинки могут быть разжалованы в старомодный курьез, объект насмешек. Читая сегодня романы Каменского и Сергеева-Ценского, просвещенный шутник, безусловно, может проявить свои дарования в полном блеске. Кое в чем он будет прав – книги изобилуют фактологическими неточностями, стилистическими перлами и прочими грехами. Но ошибется тот, кто, обнаружив несовершенство этих романов, будет настаивать на их списании в архив, отлучении от нынешнего читателя. Ошибется потому, что есть у данного дела другая, вовсе не смешная, чрезвычайно важная сторона.

Как это ни странно, но эти романы опосредованно вносят определенную ясность в давнишний спор о методах познания пушкинской драмы.

Вернемся к началу своему, к первым размышлениям, и повторим убежденно: тайна ухода Пушкина не поддается и не поддастся никогда рациональному объяснению. Чтобы приближаться и приблизиться – именно приблизиться, не более того – к разгадке этой наиважнейшей русской кончины, надо стремиться к тому, чтобы духовно соответствовать уровню поставленной великой задачи, нельзя десятилетиями топтаться на одном и том же месте и конструировать изощренные, но методологически совершенно одинаковые комбинации из давно известных фактов. Непреходящая ценность романов Сергеева-Ценского и Каменского в том и заключается, что они, эти произведения, пусть и в спорной, доведенной до крайности, гротескной форме, но показали любому желающему видеть пределы возможностей сторонников бытовых или квазиполитических версий. Уже тогда, в первые годы Советской власти, данные книги продемонстрировали, что возможности сугубо материалистических подходов ограничены, что выводы, полученные в результате применения таковых подходов, или абсолютно неверны, или – и это в лучшем случае – годятся только в качестве вспомогательного материала для построения теорий иного, более высокого порядка. В каком-то смысле и Сергеев-Ценский, и Каменский, разумеется, сами того не осознавая, исполнили роли литературных камикадзе, и жаль, что такое непреднамеренное самопожертвование не получило должной оценки ни в истории литературы, ни в пушкиноведении. Должной оценки – то есть подобающего осмысления с последующим движением к новому знанию. Минули с той поры десятилетия, возникли кое-какие интуиции, но движения как не было – так и нет: воз и ныне там. Пусть обижаются на нас многие современные исследователи и литераторы, пусть негодуют или анафемствуют, рискнем утверждать, что их увлеченный поиск, их гипотезы – чаще всего лишь перепевы тех романов. Талантливые, полные остроумных частных наблюдений, живо читаемые – но перепевы. В них учтены достижения науки, обновлена фразеология, улучшен стиль, утончены акценты – но суть осталась неизменной, методология исследования как будто окаменела.

«Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас…» То-то и оно…

Вот почему полезно сегодня и переиздать вроде бы старые романы Сергеева-Ценского и Каменского, и поставить их на книжную полку в доме, и прочитать или перечитать, и позднее не брезговать ими. Это – романы-напоминания, романы – если угодно – предупреждения, в особенности адресованные той многочисленной и все разрастающейся когорте влюбленных в Пушкина сыщиков, которые мечтают, силются, но так и не могут поставить жирную точку в деле о жизненной драме, дуэли и смерти Пушкина.

«Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было…»

В вечных словах этих – бездна смыслов, и каждый – бездонный. Сверхзадача пушкиноведения как феномена национального самосознания – стремиться к тому, чтобы завтрашнее слово науки или литературы (»что будет») максимально, елико отпущено, описывало минувшее – то, что «уже было» на самом деле, а не то, что привиделось нам в нескончаемых идеологических грезах.

От нас тоже зависит, будет ли произнесено: «Смотри, вот это новое», причем произнесено на сей раз безошибочно. К такому вожделенному моменту можно продвигаться и «апофатическим» способом, постепенно определяя истинное через отрицание и отметание ложного. Так что читайте, глубокоуважаемые пушкинолюбы, эти романы, творчески полемизируйте с их авторами, делайте надлежащие, далекоидущие выводы и – и дорогу осилит идущий…



Михаил ФИЛИН




С.Н. Сергеев-Ценский. Невеста Пушкина





Часть первая

Милый омут





Глава первая


В конце апреля 1829 года в Москве, в доме кн. Петра Андреевича Вяземского в Чернышевском переулке, в обширном кабинете его с прекрасными книжными шкапами сидели трое: сам Вяземский, высокий, курносый, в очках, начисто бритый, с тонкими, широкими, насмешливыми губами, человек лет тридцати семи; затем граф Толстой Федор Иваныч, прозванный Американцем, лет уже близко к пятидесяти, плотный, осанистый, молодцеватый, с густыми седеющими бакенбардами, тот самый, о котором сказал Грибоедов: «В Камчатку сослан был, вернулся алеутом и крепко на руку нечист», тот самый, который «развратом удивил четыре части света» и теперь «только что картежный вор», по выражению Пушкина, и, наконец, сам Пушкин, который в Москве остановился всего на несколько дней проездом из Петербурга в Грузию.

Щуря умные серые глаза, говорит Пушкину Вяземский:

– Я все-таки теряюсь в догадках, как это тебе разрешили поездку на Кавказ, где так много декабристов… И где близка действующая армия…

– А самое важное: где близка заграница! Ты это хочешь сказать? – нетерпеливо перебивает Пушкин.

– Это само собою, хотя турецкая и персидская границы во время войны для русского правительства в отношении Пушкина едва ли опасны: не захочет же он, Пушкин, чтобы его посадили на кол… А вот близость действующей армии… Ведь год назад, Федор Иваныч, нам с ним отказали, когда просили мы позволения следовать за императорской квартирой в действующую армию, но… нам отказали ввиду, очевидно, нашей безнравственности! Да, да, разумеется! Опасались, что мы скверно повлияем на молодых офицеров и… и войска наши, конечно, будут из-за этого разбиты!

– Гм… да. А не было ли тут, то есть в этом разрешении, чего-нибудь закулисного? – И Толстой многозначительно выпячивает губы.

– А именно? – настораживается Вяземский, вскидывая высоко на лоб почти безволосые брови.

– Сейчас в армии на Кавказе множество богатых людей. В тылу там безделье, скука, карточная игра. Мне писали: выигрывают огромные деньги, целые состояния… – с подъемом говорит Толстой.

Пушкин вскакивает и кладет ему руки на плечи, вдруг захохотав, но тут же оборвав смех:

– Так ты хочешь сказать, что я еду выиграть себе состояние? Ты умен, я всегда это думал!.. Это было бы для меня не плохо, но это не то… Я просто не нахожу себе места… Ах да, так ты думаешь, что почему именно разрешили?

Но Толстой не любит, чтобы его перебивали; он продолжает, обратясь к Вяземскому:

– Так вот, компания игроков великосветских, между нами говоря, тепленькая шайка шулеров, могла решить: Пушкин просится на Кавказ? Прекрасно! Надо шепнуть, кому следует, чтобы разрешили. Пушкин – игрок: где он, там азарт; где азарт, там бросают на стол большие деньги… Отсюда вывод…

Хватая за руку Толстого и сильно дергая его к себе, перебивает Пушкин:

– Не смеши меня, пожалуйста, своими выводами! Мне и не до смеха, я серьезен, как сатана… У меня к тебе дело, большое дело! Петр Андреич, оставь меня с ним t?te-?-t?te! Ради бога! Очень прошу! – И он пытается подтащить Вяземского к двери, вместе с креслом, в котором тот сидит.

– Вот как он выпроваживает меня, злодей! – широко улыбается Вяземский.

– Не сердись, я тебе потом скажу, в чем тут суть!

– Зачем же сердиться? Я знаю, что скажешь. – И Вяземский уходит из кабинета, а Пушкин берет Толстого за плечи и приближает свой «арабский профиль» к его лицу:

– Федор Иваныч! Ты для меня теперь самый нужный человек в Москве! Ты понимаешь, что это значит, когда говорят: самый нужный!?

– Что? Проигрался? Кому?.. Денег надо?.. У меня нет!.. Я сам на днях проигрался! – подозрительно глядя на него, бубнит Толстой.

– Неужели и ты когда-нибудь можешь проиграться? Не верю! – весело тормошит его Пушкин.

Но Толстой мрачно отзывается:

– Верь!.. Это – Жемчужников, вот кто шулер!.. Огонь-Догановский, в доме которого ты, должно быть, и проигрался, тот тоже шулер!

– Верю! Мне нет никакого смысла в это не верить, тем более что не с этой стороны ты мне нужен, не с этой! Понимаешь! Не с этой!

Однако совершенно озадачивает Толстого такой оборот дела. Он смотрит на Пушкина удивленно:

– Как? Не с денежной?.. Теряюсь в догадках, с какой же еще?

Но быстро говорит Пушкин:

– Не теряйся! Я влюблен! Помоги мне жениться!

Лицо Американца становится сразу успокоенно лукавым.

– Жениться? А говорит, что не с денежной стороны я ему нужен! Что же такое женитьба? По-эт! Постой! Ты, пожалуй, будешь просить, чтобы я тебе Натали Гончарову высватал?

– Как ты умен! – совершенно искренно поражается Пушкин.

– Что «умен»? Угадал, а?

– Умен, умен!.. Мудр, точно райский змий!

– Это я, братец мой, и без тебя знаю! Зато ты глуп, хотя и не так уже молод!.. Лет тридцать есть? – присматривается к Пушкину Американец.

– А ты сколько дашь?

– Да уж видно, что пожил! Меньше тридцати никто не даст, а больше, пожалуй… Не моложав, нет!

Однако этот дружеский отзыв не нравится Пушкину, и он возражает быстро:

– Моложавость свойственна только дуракам! А умный создан для того, чтобы жить, а не беречь моложавость, как дева невинность!.. Так вот, будь другом, посватай!

Толстой искренно изумленно разводит руками:

– Я чтобы посватал? Послушай, что ты городишь! Умный человек, а… Я тебе удивляюсь! Хочешь бесприданницу взять?.. Ведь она в дырявых перчатках на балы является! В стоптанных туфлях танцует! Красива, скажешь? Что из того, что красива? Все девчонки красивы, а откуда уроды-дамы берутся, – черт их знает!

– Нет, ты о Натали не говори так! Она и в пятьдесят лет будет красавицей! – отшатывается от него возмущенно Пушкин.

– Ого!.. Ретиво!.. Влюблен, влюблен, это видно… Но ведь ты знаешь, конечно, или не знаешь? У Гончарова-старика миллиона полтора долгу! Кроме того, он ведь, даром, что стар, еще два-три мильончика профинтить вполне в состоянии, если б только ему их дали! Он по-своему умен, конечно, тоже: вот уж пожил на свете! Не меньше как тридцать миллионов он промотал! Прав, прав, после смерти казачка не отпляшешь! А умрет, – мертвии бо сраму не имуть, – пусть наследники проклинают, сколько хотят…

Но Пушкин не дает ему говорить. Он обнимает его и нежно на него смотрит:

– Хорошо, хорошо, все это я слышал, оставь!.. Федор Иваныч, ты туда к ним вхож… Закинь удочку на такого живца, как я, может быть и клюнет!

– Э, закинь! Я люблю верную игру, а это что за игра без онеров! Ты думаешь, что ты такой вот Пушкин-поэт им там нужен? Им нужен министр, а не поэт! Самое меньшее – генерал-губернатор! Ведь у них там только и капиталу, что одна Натали, больше козырять нечем. Старшая уже под годами, средняя – раскосая, так и просидят в девках. Вхож я к ним? Мало ли я к кому вхож? А только нигде не бывает так тошно, как у них. Я за Гончарихой волочился даже когда-то, только это когда было! А теперь ведь черт знает до чего дошла барынька!.. Когда-то была красавица тоже, не хуже Натали, а теперь халда, ханжа и, черт ее знает, кажется, даже попивает втихомолку!.. Да что ей еще и делать прикажешь? Я бы на ее месте тоже, пожалуй, спился или с ума сошел, как ее муженек. Ведь сама она мне говорила, что то был тих, а то уж буйствовать начал, однако опеки над ним добиться она не может, вот наши порядки!.. Нет, знаешь ли что, желая тебе добра, скажу тебе, братец мой, так: ты в этот милый омут лучше оглобель не заворачивай – увязнешь! Поверь!

– Верю!.. Верю… а все-таки… Вот что, Федор Иваныч… У тебя ясная, как день, голова и сердце у тебя золотое… Ведь ты там завтра будешь, а? Я вполне уверен, что будешь… Сказал бы так, между прочим, а?

– Вот тебе на! – отзывается Толстой и озадаченно, и пытливо.

– А то, видишь ли, подорожная на Кавказ – она тут вот, со мною, надо ехать… времени терять нельзя… Скажешь, а?.. Будешь другом? – умоляюще глядит Пушкин и гладит его плечи, отчего Толстой становится вдруг торжественным и говорит вещим тоном:

– Вот что, братец мой: если у тебя любовь, то знай, что это болезнь, и очень свирепая болезнь… Однако клин клином выбивают. Лечи свою любовь любовью же, этакой, понимаешь, общедоступной… При помощи Венеры простонародной, вот тебе мой совет! Потому что я тебе не враг, понимаешь? Мы когда-то поменялись эпиграммами, но помирились, мне кажется, прочно… Я к тебе зла не питаю, твой талант я любил и люблю и в пропасть тебя толкать не намерен… Все!..

И от торжественности собственных слов Толстой даже подымается с кресла, но Пушкин бросается ему на шею:

– Федор Иваныч!

– Не намерен! Отстань! – пытается освободиться от него Американец.

– Пойми, что мне-то самому ведь неудобно: в глупое положение могу стать! – умоляет Пушкин.

– А мне зачем же в глупое положение становиться?

– Друг мой! Ведь ты мой друг? Пойми, как же я поеду на Кавказ, если у меня не будет даже надежды?..

– Вот и бери с собой Надежду! – быстро отзывается Толстой. – Бери с собой Надежду, а Наталью оставь!.. Это безнадежное дело, пойми раз навсегда!

Но Пушкин тоже переходит на его торжественный тон:

– Федор Иваныч, я убежден в том, что меня выручит твой ум!.. И буду я тогда твой вечный данник…

Это несколько смешит Американца, и он сдается:

– Гм… данник… Хорош ты будешь данник, когда в долговой яме невылазно будешь сидеть!.. Но черт с тобой, сказать я, конечно, могу.

Радостно и бурно бросается обнимать его Пушкин:

– Только скажи, больше ничего! Только скажи!

Но Американец принимает деловой вид и освобождается от объятий поэта:

– Я, кстати, должен быть там завтра: вспомнил долговую яму, и как раз должок есть за стариком Гончаровым, завтра срок… Разговор неприятный, а надо говорить…

Сияя по-детски широкими глазами, которые кажутся черными теперь от расширенных зрачков, прижимается к нему Пушкин:

– Вот!.. И о том, что я прошу, скажешь?.. Так, между прочим, хотя бы…

Снисходительно к нему, сощуренно глядя и слегка улыбаясь, спрашивает Американец:

– Из любопытства поглядеть, как они взовьются на дыбы оба – Наталья Ивановна и старик?.. Пусть даже и взовьются, а?

Пушкин подбрасывает голову:

– Хотя бы и так, что ж… Пусть даже и взовьются!

– Игрок!.. Нет, я все-таки больше всего люблю тебя за то, что ты игрок!

И Толстой смеется густо, по-отечески трепля рыжеватые курчавые волосы Пушкина от шеи к затылку.




Глава вторая


Дом Гончаровых на углу Никитской улицы и Скарятинского переулка. В большую моленную комнату Натальи Ивановны Гончаровой в первом часу дня на обычную утреннюю молитву собирается женская половина семейства и приближенные приживалки – Катерина Алексеевна с Софьей Петровной – входят из одних дверей, девицы Гончаровы по старшинству: за Екатериной – Александра, за Александрой – Натали – из других, и сама Наталья Ивановна из третьих, из своей спальни; с нею выходит и ключница Аграфена, пожилая, грузная, из крепостных.

Женщина уже на пятом десятке лет, но с неостывшими еще следами былой красоты, высокая и прямая, Наталья Ивановна церемонно и безмолвно, точно совершая обряд, целует поочередно своих дочерей, потом позволяет приживалкам прикоснуться к себе подобострастными губами.

Улыбаясь той скверной улыбкой, которую принято называть сладкой, спрашивает более приближенная из приживалок, Катерина Алексеевна:

– Как почивали, Наталья Ивановна? Сон был ли спокоен?

Но Наталья Ивановна говорит недовольно:

– После этих балов какой уж сон! Спишь и просыпаешься, и все опять как наяву мелькает… А ведь не ездить мне нельзя: как тут не поедешь? Не одних же их (жест в сторону дочерей) на балы пускать! Что это у тебя? Молитвенник? – перебивает она себя, пристально глядя на книжку, которую не успевает спрятать в рукав восемнадцатилетняя почти Александра…

– Это, мама?.. Да, это…

Александра в полном замешательстве краснеет сплошь, засовывая в то же время книжечку поглубже в раструб широкого рукава.

Но мать отводит от нее недовольные, недоспавшие глаза. Она ищет кого-то ими и не находит и спрашивает всех и никого:

– Секлетея Кондратьевна где же?

– Секлетея Кондратьевна сегодня в обиде большой! – отзывается Катерина Алексеевна слегка насмешливо, при этом она чуть слышно хихикает и кивает в сторону Александры.

– Что еще такое?.. Секлетея Кондратьевна! – кричит в дверь Наталья Ивановна.

– Иду я, иду-у! – входит простоватая третья приживалка с толстым, в красном сафьяновом переплете молитвенником крупной славянской печати. – С добрым вас утром!.. Как почивать изволили? – останавливаясь перед Натальей Ивановной, смотрит она задумчиво в пол.

– Ты что это, дуешься, что ли? Это она тебя? – кивает на Александру Наталья Ивановна. – Что? А?

И Секлетея Кондратьевна объясняет загробным голосом, но с большим выражением:

– Да как же теперь это можно, матушка Наталья Ивановна? «Гончаровский дьячок!» – говорят на меня и очень меня дразнят, как я читаю… Тогда поэтому я читать уж больше, выходит так, что и не должна… что же… вот… То я – дьячок, то я – протопоп… Одни насмешки-с! – И она протягивает Наталье Ивановне молитвенник.

– Ты-ы это что такое себе позволяешь? – кричит Александре мать. – Над священным саном глумишься? Кто тебя учил этому, дуру?

Она бьет ее по щеке ладонью. Из рукава Александры выпадает книжка.

– Это что такое за книжка? Натали, подыми! – (Натали подымает. Наталья Ивановна смотрит в лорнет на заглавный лист.) – Что-о? «Стихотворения А. Пушкина»? Та-ак? Тебя кто же учил врать матери, а-а?

– Я, мама, я… не лгала вам! – чуть говорит Александра сквозь слезы.

– Как не лгала? Я тебя спрашиваю: «Это – молитвенник?» А ты мне говоришь: «Да!»

– Я ничего не сказала, мама!

– Вот посмотрите на нее! И не хочешь, так непременно согрешишь с такими! Ты что меня в грех вводишь, а?.. Тебе кто позволил читать подобную безнравственность? Откуда ты ее взяла, эту книжку?

И Наталья Ивановна с силой бросает злосчастную книжечку стихов в дальний угол молельни.

– Везде ее продают, мама! Во всех лавках книжных… Если бы это… было безнравственно… не продавали бы… – сквозь всхлипывания говорит Александра.

– Да, да-а!.. Так вот отвечают матери! Поспорь, поспорь с матерью еще! А?.. Она еще спорить смеет!.. Читай, Секлетея, молитвы!

И Секлетея Кондратьевна выступает вперед, перед иконы, развертывает благоговейно молитвенник, разглаживает листочки и начинает читать глухим мужским голосом, отчетливо произнося слова:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь!

Все начинают креститься истово, а Наталья Ивановна, оглядываясь, спрашивает вдруг:

– А Сережа? Сережа где?

– Сережа давно встал, занимается с учителем, – отвечает старшая, двадцатидвухлетняя Екатерина.

– Занимается, а молился ли? Позови его сюда поди!

Екатерина уходит. Из дверей, откуда вышла Секлетея Кондратьевна, осторожно высовывается повар Пров – в белом колпаке, человек очень толстый и почтительно требовательный.

– Ты что сюда лезешь? – кричит на него Наталья Ивановна.

– Барыня, мне два слова насчет обеда сказать… – хрипло рычит Пров.

– Пошел, пошел!.. После с обедом!

– После, – может у меня обед запоздать, барыня! – настаивает Пров.

Но Аграфена, на которую негодующе глядит Наталья Ивановна, шикает на него:

– Иди, иди, когда тебе говорят, Пров! Иди!

И Пров скрывается. Входит из других дверей высокая темноволосая Екатерина, за ней Сережа с недовольным лицом красивого подростка.

– Ты почему на молитву не вышел? – очень строго спрашивает мать.

– Мне никто не сказал, мама?! – почтительно подходя и целуя руку матери, бормочет Сережа.

– Становись рядом!.. Секлетея, сначала начни!.. – приказывает Наталья Ивановна.

И Секлетея тоном начетчицы начинает снова:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь. Боже, милостив буди мне, грешному!.. Господи Иисусе Христе, сыне Божий, молитв ради Пречистой Твоея Матери и всех святых помилуй нас, аминь… Слава тебе, Боже наш, слава тебе. Царю Небесный, Утешителю, душе истинный, иже везде сый и вся исполняй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякия скверны и спаси, Блаже, души наша…

Тут она звучно переворачивает лист и продолжает с большим подъемом:

– Восставше от сна припадаем Ти, Блаже, и ангельскую песнь вопием Ти, Сильне: свят, свят, свят еси, Боже, Богородицею помилуй ны!

Среди молящихся начинается движение, они переглядываются недоуменно, а Секлетея продолжает трубить:

– От одра и сна воздвигл мя еси, Господи, ум мой просвети и сердце и устне мои отверзи, во еже пети Тя, Святыя Троицы! свят, свят еси, Боже, Богородицею помилуй мя!

– Постой! А что же ты «Пресвятую Троицу» пропустила? – негодующе останавливает чтицу Наталья Ивановна.

– И ведь «Отче наша» тоже не прочитала! – вставляет Катерина Алексеевна тихо, но с ужасом.

– Ах, горе мое! Листочки тут слиплися два, – и сама читаю, удивляюсь, как же это так скоро сегодня читается! – пугается своей непростительной ошибке Секлетея Кондратьевна, но тут медленно отворяется дверь и входит с лорнетом в одной руке и с бумагами в другой, в седом парике, в полосатом бухарском халате Афанасий Николаевич Гончаров, семидесятилетний свекор Натальи Ивановны, владелец майората Гончаровых в Калужской и других губерниях; семенящей, однако хозяйской походкой подходит он к Наталье Ивановне:

– Доброго утра, дорогая моя Натали, хотя давно уж день, и я давно на ногах… Я, знаешь ли, подглядывал в дверь и вижу, – в молитве какая-то заминочка, значит, я могу… Я с неотложным делом, с наиважнейшим! Иначе разве бы я посягнул?..

Но Наталья Ивановна, отступая на шаг, всплескивает руками:

– Я изумлена!.. Как вы вошли сюда, когда мы молимся!

Держа руку около левого уха, наклоняется к ней Афанасий Николаич:

– А? Молитесь? Да ведь не молитесь же, я вижу… И, наконец, между нами говоря, бог, он, владыка, терпелив! Бог терпелив, и он подождет немного, а вот кредиторы… они, моя дорогая Натали, они не желают ждать!.. И вот бумажка такого рода… возьмите-ка свой лорнет и взгляните…

Наталья Ивановна, отступая в ужасе, смотрит на него так, точно сейчас же он должен провалиться сквозь пол, и она даже подбирает платье, как бы опасаясь провалиться с ним вместе:

– Так говорить о Господе нашем? Вы – афей, афей! Оставьте меня! Идите отсюда, идите!.. Так говорить перед иконами?..

И она крестится и пятится, крестится и пятится и пронизывает старца иступленно возмущенным взглядом.

Но старец, расслышав слово «афей», т. е. безбожник, возмущается и сам, всех кругом оглядывает изумленными глазами и крестится частыми крестиками, бормоча:

– Я – афей! Я?.. В первый раз слышу!

В это время за дверью, в которую вошел Афанасий Николаевич, раздаются дикие крики:

– Держите! Уйде-ет! – потом торопливый и звучный топот ног, и в дверь врывается растрепанный, в сером байковом халате, рыжий с проседью, голубоглазый Николай Афанасьевич, его сын, муж Натальи Ивановны, а за ним его камердинер Терентий, красивый человек средних лет, и еще двое лакеев помоложе. У одного в руках широкая белая крепкая тесьма с петлею.

Николай Афанасьевич, вбегая в середину шарахающихся от него дочерей и жены, кричит неестественно громко:

– А-а, царица с царевнами!.. А царевичи, царевичи, где?.. Где царевичи?.. А-а! Вот один, вижу! – находит он глазами Сережу, робко выглядывающего из-за сестер.

В ужасе пятясь от мужа под иконы, визгливо кричит Наталья Ивановна:

– Вяжите его! Вяжите!

Но Николай Афанасьевич схватывает Натали и тискает ее, приговаривая:

– Ца-рев-на Ле-бедь! Царевна Лебедь!

Натали визжит, вырываясь из отцовских объятий. От нее разбегаются сестры и приживалки.

– Терентий! Терентий, вяжи! – вопит Аграфена.

Терентий с лакеями бросается на Николая Афанасьевича, который воет пронзительно и заунывно, по-волчьи. Они опрокидывают Николая Афанасьевича и вяжут ему руки. Освобожденная Натали выбегает вон из комнаты, плача, а за нею обе сестры.

Наталья Ивановна топочет ногами, приседая:

– Вон его! Несите вон его отсюда!.. Несите же!.. Тащите, вам говорят!

– Здо-ро-вый! – рычит, борясь с больным, один из лакеев.

Это слово расслышал Афанасий Николаич.

– Я то-оже был когда-то здоровый! Эх, Коля, Коля! – кивает он беспомощно.

– Ногами бьет, барыня!

– Нет терпенья! – орет другой лакей.

Но его покрывает пронзительный вскрик Терентия:

– Укусили! Барыня! Они меня укусили! Ей-богу!.. Ах, погибший я теперь человек! Сбешусь!

И в отчаянии, что теперь непременно он сбесится, Терентий толкает своего барина локтем в лицо.

Это замечает Сережа и кричит высоким, тонким, но ломающимся, как у всякого подростка, голосом:

– Не сме-ей! Хам! Не смей бить папу!.. Мама, они папу бьют!

– Тащите его! Тащите скорей! – кричит, не слушая его, Наталья Ивановна.

Николай Афанасьевич упирается и тоже кричит истошно, но его подхватили под колени и уносят на руках.

– Они и рады! Этот Терентий!.. Барину своему руки вязать! – не унимается Сережа и вызывает грозный окрик матери:

– Сережка! Уйди вон отсюда! Иди заниматься!

– Вот они, пугачовцы!.. Это пугачовцы! – испуганно бормочет Сережа и стремительно выбегает вслед лакеям, уносящим отца; за ним порывисто уходит Наталья Ивановна, а за нею Афанасий Николаевич и Аграфена; остаются одни приживалки, не решаясь уйти из молельни, и, всплескивая ручками, говорит Катерина Алексеевна:

– Боже мой, боже мой, что же это с ним? Все время был тихий, только ходит и бормочет, а то про себя улыбается… и вдруг… что такое?

– Музыку, должно быть, полковую услыхал… Или лошадь близко около себя увидел… – пытается догадаться Софья Петровна.

– Где же ему лошадь увидать? – хочет уяснить Катерина Алексеевна.

– А может в саду гулял, а за оградой чья-нибудь лошадь… Ведь это когда он с лошади упал, за зайцем скакал, тогда ведь это с ним сотрясение головы случилось!

– А какой музыкант был замечательный, ах-ах, ах!.. Жить бы да жить в уме, в здоровье, ан вот…

И Екатерина Алексеевна скорбно качает головкой, а Секлетея Кондратьевна спрашивает ее мрачно:

– Что же нам теперь? Будем ли молитвы продолжать или уж расходиться нам?

Проворно оглядываясь на открытые настежь двери, отвечает ей Софья Петровна:

– Я полагаю, что как же иначе? Уж Наталья Ивановна свое сделает, а как же?

– Как это свое? Это – божье, а не наше совсем! – подозрительно глядит на нее Секлетея, и Софья Петровна вынуждена поправиться:

– Ну, то есть свой обиход жизни, я хотела сказать!.. А вот учитель Сережин, немец, и даже из комнаты сюда не вышел… Ему хоть из пушек пали!

Между тем неотступно думающий о господском обеде Пров сначала заглядывает в дверь, потом появляется весь толстый, в белом:

– Ну вот, потребуется в свое время обед, а что я сделаю, когда провизии мне не дадено? А говорю, внимания ко мне нет. Потом же крик один будет, а в рассуждение никто не возьмет: чем же я виноват? К Аграфене обращаюсь, Аграфена не знает, а кто же ключница? Аграфена! И она не знает! Кто же тогда знает?

Однако входит всезнающая Наталья Ивановна решительной походкой и говорит недовольно:

– Куда это все разошлись? А? А ты чего опять здесь, Пров?

– Барыня! Я опять же касательно обеда… – кланяется Пров, насколько может по своей толщине.

– Как ты сме-ешь входить безо времени? Кто тебя звал сюда? Кто? А? – раздражается Наталья Ивановна.

– Барыня! – умоляет Пров и даже пытается сложить соответственно руки перед животом.

– Я тебе сказала: после? Я тебе сказала: после? Ступай вон.

Наталья Ивановна топает ногами и Пров исчезает, а Катерина Алексеевна говорит ревностно:

– Я сейчас позову всех, всех!

– И Сережку тоже! – кричит ей вдогонку Наталья Ивановна.

– Секлетея Кондратьевна! Опять сначала начнешь… Только смотри уж не пропускай! Это на нас наказание за твой грех… А еще Афанасий Николаич своей выходкой афейской добавил…

И когда входят Екатерина Александра, Натали, за ними Сережа с весьма недовольным лицом и Катерина Алексеевна, она обращается ко всем с привычной строгостью в голосе:

– Куда это все ушли из моленной? Чтоб никогда больше этого не смели делать! Читай, Секлетея!

Секлетея Кондратьевна крестится, – а за нею все как по команде, – и начинает снова:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь!.. Боже, милостив буди мне, грешному!

Однако входящая плавно, но решительно Аграфена говорит таинственно:

– Барыня! Там гости к вам… Их сиятельство граф Толстой!

– Что-о? Еще что такое? Какой граф Толстой? – негодует Наталья Ивановна.

– Ну обыкновенно, Федор Иваныч…

– Скажи… Скажи, что сейчас выйду! Что это, господи, никак домолиться сегодня нам не дают!

Повышая голос, как всегда, при конце своего чтения, Секлетея возглашает:

– И ны-ыне, и присно, и во веки веков, аминь! – крестится и закрывает книгу.

– Что же это ты зааминила? – изумляется Наталья Ивановна.

– Да ведь как же, матушка Наталья Ивановна, когда гости?

– Что у тебя за разговоры такие? Придут гости, уйдут гости, а Бога я не забуду, нет! – трясет головою в буклях Наталья Ивановна.

Но стук в дверь и голос гр. Толстого:

– Наталья Ивановна, к вам можно? – заставляет ее перейти на шепот и она машет руками, говоря:

– Идите все отсюда! Идите все! – И все проталкиваются к двери, оставляя ее одну. Последней уходит Аграфена.

– Войдите, граф! – томно говорит Наталья Ивановна, оправляя платье.

Толстой, входя, кланяется низко; у него торжественный вид.

– Приношу мое почтенье, дорогая Наталья Ивановна, если только не помешал я вам, от чего боже избави!

Обольстительно улыбаясь, говорит Наталья Ивановна, протягивая руку для поцелуя:

– Здравствуйте, граф!

– Очень рад вас видеть здоровой, цветущей! – кланяется Толстой, длительно целуя ее руку.

Наталья Ивановна жеманится:

– Какое у меня уж здоровье? Идемте в мою комнату, граф!

Однако Толстому не хочется уходить из молельни.

– Я всегда был в убеждении, что это тоже ваша комната! – говорит он серьезно… – И знаете ли, дорогая Наталья Ивановна, святость этих ликов кругом как нельзя более приличествует предмету моей с вами беседы… Нет, вы разрешите мне, человеку искренно религиозному, остаться с вами здесь! Я сейчас очень серьезен, я сейчас именно молитвенно, я бы так сказал, настроен. Я к вам по очень волнующему меня делу… Поверьте, я искренне говорю!

И в доказательство этой искренности он прикладывает руку к сердцу.

Такой торжественный тон заставляет Наталью Ивановну насторожиться.

– Садитесь, граф!

Оба садятся; она тщательно оправляет платье и вздыхает:

– Ах, все эти серьезные дела, граф, мне успели уж так надоесть сегодня, хотя я и недавно встала!.. О серьезных делах вам надо бы говорить с моим свекром… А с меня довольно своих тяжестей… Три дочери, граф, так как вы не жених и не отец жениха, то я вам могу пожаловаться на эту тяжесть!

– И очень, очень кстати! Именно мне!.. – подхватывает Толстой… – Правда, я не жених, о чем очень сожалею, и не отец женихов, – об этом я сожалею меньше, – но отчего бы мне не быть вот сейчас сватом, а? Как вы находите, Наталья Ивановна, гожусь я в сваты?

При этих словах Наталья Ивановна вся преображается против своего желания показать это.

– Неужели? Вы, конечно, шутите, как всегда?

– Помилуйте, я ведь сказал вам, что по серьезному делу!

– Я знаю, что это за серьезные дела! Вексель, который просрочен и отсрочен и по которому наконец надо платить! Но ведь этими делами ведает Афанасий Николаич, а не я, нет!

– Нет, к вам, дорогая Наталья Ивановна, на вашу половину я не с тем пришел, не с тем!

И вдруг, вдохновенно поднявшись сам, он подымает ее и подводит к иконам:

– Помолимся Господу!.. Помоги, Господи, принять решение твердое ко благу, а не во вред!.. – Он истово крестится и кланяется низко на три стороны, так как с трех сторон висят иконы. Наталья Ивановна крестится и кланяется тоже, но вопросительно глядит на него вбок. – Дай нам, Боже, ума светлого! – продолжает креститься Толстой, наконец говорит просто: – Вот теперь наша беседа освещена. Теперь сядемте, поговорим. Вы, конечно, знаете Пушкина?

При этой фамилии очень оживляется Наталья Ивановна:

– Графа? Какого именно?

– Нет, не графа… Пушкина-стихотворца…

Лицо Натальи Ивановны мгновенно каменеет в изумлении.

– Пушкина-стихотворца? Этого афея и сорванца?

Она глядит на книжку, которая валяется, брошенная ею, недалеко от Толстого, и кивает на нее Американцу:

– Вот, возьмите, граф, эту мерзкую книжонку и посмотрите!

Но Американца трудно смутить. Он догадливо дотягивается до книжечки. Поднимает ее, смотрит:

– А-а, ну вот, тем лучше! Значит, вы даже и читаете этого поэта… тем лучше… так мы скорее столкуемся… «У вас – товар, у нас – купец, собою парень молодец»… Вот как раз подходящие открылись строчки… Сорванец, вы сказали? Какой же он теперь сорванец? Ему уже тридцать лет! Был, конечно, сорванцом, не спорю, и всем это известно, но теперь…

– Государь его терпеть не может. Это мне говорили верные люди! – горячо перебивает Наталья Ивановна, чем возмущает Американца.

– Что вы! Что вы!.. Совсем напротив. Государь-то его и ценит, а за ним все!

– Помилуйте, граф! Да за ним, мне говорили, даже секретный полицейский надзор! – понижает голос Наталья Ивановна.

– А за кем же из вас нет полицейского надзора? – беспечно спрашивает Толстой. – Это еще хорошо, что секретный, а не гласный!

– Даже письма его, говорят, приказано читать на почте!

– А чьих же писем не читают на почте! И мои, и ваши, конечно, читают, будьте покойны! – улыбается Толстой.

– Неужели все письма успевают прочитать? Что вы!

– По наитию, Наталья Ивановна! Там, в почтамте, сидят ясновидящие и всякую зловредность нашу видят сквозь конверты… Нет, Пушкина никто уж больше не притесняет…

– Даже и кредиторы?

– Кого же из нас не притесняют эти пакостники!

– Но ведь Пушкин – он ведь известный афей! – совершенно пугается Наталья Ивановна.

– Вот уж этого бы я не сказал! Он был когда-то грешен в этом и то немного, за что и наказан царем Александром… Нет, он теперь совсем не афей, поверьте! – наклоняется к ней для большей убедительности Американец.

– Хорош не афей! А «Гаврилиаду» кто написал? Ведь это такое кощунство!

И она вдруг закрывает глаза руками в полнейшем ужасе.

– Откуда же «Гаврилиада» до вас дошла? – удивляется, вздергивая плечи и брови, Американец. – Вот уж не думал даже, чтобы вы так интересовались и до меня моим женихом! Нет, нет, дорогая Наталья Ивановна, на этот счет успокойтесь: «Гаврилиада» не его сочинение, а на него только свалили. И он мне сам говорил: «Написал я лично государю, чтобы от меня отстали с «Гаврилиадой», и царь приказал оставить меня в покое!»

– Значит, это не он писал такую мерзость? Вы убеждены? – начинает светлеть Наталья Ивановна.

Но Толстой говорит совершенно убежденно:

– Помилуйте, да если бы действительно он, ведь его бы в Соловки за это загнали! Что вы, дорогая!

– И стоило бы! За это стоило бы! Я бы сама так и решила! Но ведь он… какой же он жених, ведь он нищий! Что у него есть?

– Тысяча душ! – не задумываясь решает Американец.

– Тысяча? У него? Неужели? – приятно удивляется Наталья Ивановна.

– Пока у отца, конечно, но ведь это все равно что у него… Дочь выделена… Конечно, отец передаст ему имения свои, лишь только он женится.

Наталья Ивановна смотрит на него пытливо, неопределенно цедя слова:

– Если вы это знаете… Но как же он уродлив, этот Пушкин! Он ведь мне был представлен на одном балу… Он к Александре сватается? – вдруг спрашивает она живо.

Этот вопрос удивляет Толстого.

– Насколько я от него слышал, он влюблен в Натали, – говорит он.

Наталья Ивановна даже несколько приподнимается от крайнего изумления:

– На-та-ли? Что вы сказали, граф?! На-та-ли, чтобы я… Натали, чтобы отдала за какого-то Пушкина?.. Ого!

Несколько мгновений она уничтожающе молчит и негодующе смотрит, пока не заканчивает быстро и решительно:

– Так не выдают дочерей, Федор Иваныч, начиная с младшей! Пока не выдана старшая, младшая сиди себе и жди своей очереди! Да!

И вдруг она смеется нервическим затяжным смехом:

– Пушкин! И Натали! Пуш-кин и На-та-ли!.. А на какое приданое, любопытно мне знать, рассчитывал ваш жених? – добавляет она сквозь смех.

– Он мне ни слова не сказал об этом, дорогая Наталья Ивановна, – с достоинством человека, которого совершенно невозможно обескуражить, отвечает Американец.

– Очень богатое воображение у этих, поэтов! Он, конечно, рассчитывал на гончаровские миллионы? Но этих миллионов уж нет, к сожалению, как вам хорошо известно, граф! – качает головой Наталья Ивановна.

Толстой возражает спокойно:

– Я думаю, что и ему, Пушкину, это тоже известно.

– Что известно? Что ему известно?.. – вдруг вскидывается Наталья Ивановна. – Миллионов за моими дочерьми нет, но они не бесприданницы, отнюдь нет!.. Этого никто не смеет думать!

– Помилуйте, Наталья Ивановна, кто же смеет такое думать? А что касается долгов, то у кого же их нет? Государство даже и то берет в долг на то, на сё. Без «долгов» и молитва «Отче наш» не считалась бы молитвой Господней… Но что же все-таки должен я сказать милейшему Пушкину, который ждет решения своей участи от вас единственно! Да или нет?.. Только не будьте к нему жестоки, – он далеко пойдет, – не просчитайтесь! А жестокостью вы его убьете, Наталья Ивановна! Он не сегодня завтра едет на Кавказ и там…

Очень оживленно перебивает Наталья Ивановна:

– На Кавказ? Зачем? Он поступает в полк?

– Не в полк, но у Паскевича будет… Сам царь ему разрешил поездку эту, вот что важно! – подымает палец Толстой.

Однако Наталья Ивановна только удивлена этим:

– Как это «разрешил сам царь»? Я знаю столько случаев, люди ездили на Кавказ лечиться и ни у кого разрешения не спрашивали, не только у самого царя! Но может быть он за чем-нибудь важным туда едет, если царю доложили об этом?

– Несомненно! Но об этом знают только царь да он, Пушкин… Наталья Ивановна, я у вас засиделся! Однако так и не узнал вашего ответа. Что же все-таки должен я передать ему?

– Что же еще передать ему, кроме того, что говорилось? Разве Натали моя перестарок какой-нибудь? Ей всего-то шестнадцать лет! Ей еще много партий может представиться! Ей еще очень и очень можно подождать с окончательным словом!

– Значит не то чтобы «да», однако же не окончательно и «нет». Так я вас понял?

– Разумеется, между нами говоря, окончательно «нет» говорят когда же? Когда другой жених сватается в одно и то же время и он выгоднее, этот другой жених.

– А за Натали никто такой другой еще не сватался? – осторожно допытывается Толстой.

– Зачем же мне лгать и выдумывать, перед святыми иконами сидя? Я говорю откровенно вам: нет, пока не сватался! Да ведь Натали мы недавно и вывозить стали: к ней еще не присмотрелись… А присмотреться есть к кому, есть? – самодовольно заканчивает Наталья Ивановна, делая движение подняться.

– Ну, кто же будет спорить? Разве слепец только!.. Итак: ни «да», ни «нет», но надеяться все-таки может? – почтительно наклоняется к ней, подымаясь, Толстой.

– Надежды ни у кого нельзя отнимать, граф! – поднимается и Наталья Ивановна, протягивая руку.

– Хорошо. Я так и передам. Счастливо оставаться, дорогая Наталья Ивановна, и прощенья прошу за беспокойство…

Он целует руку и уходит, а из другой двери выглядывает тут же после его ухода любопытствующая голова Катерины Алексеевны, потом Софьи Петровны, и в то время, как Наталья Ивановна уходит тоже провожать гостя, они входят в молельню.

Вся в возбуждении, сцепивши руки над головой, тихо вскрикивает Софья Петровна:

– За Наташечку сватается! Пушкин-сочинитель!

– Да вы ясно ли расслышали? – сомневается Катерина Алексеевна.

– Ну, еще бы, еще бы! Так же, как вас вот слышу!

Отворяя дверь, ведущую в комнаты сестер, она кричит:

– Наташечка! Наташечка!

Натали входит и смотрит в недоумении. К ней кидается Катерина Алексеевна:

– Вы знаете, какую вам честь оказал сочинитель Пушкин? Предложение делает!

– Сурьезно, сурьезно! Я сама слышала! – подскакивает с другой стороны Софья Петровна.

– Че-есть? Какая же тут особенная честь? Не понимаю! – удивляется Натали и пожимает пренебрежительно плечами, так что Катерина Алексеевна сразу спадает с тона, говоря:

– Ну все-таки! Пушкина, как генерала какого важного, вся ведь Россия знает! Скажи только: «Пушкин!» – и сейчас тебе всякий грамотный отзывается: «Это сочинитель?»

Так как входят и две старшие сестры Натали, то к ним со своей новостью тоже бросается Софья Петровна:

– Пушкин-сочинитель присылал свата – графа Толстого!

Это заставляет Александру зардеться и вскрикнуть:

– Пушкин? Не-у-же-ли?

А Екатерину спросить тихо у Катерины Алексеевны:

– За кого сватался?

– Вот за счастливицу нашу, – продолжает сиять, гладя руку Натали, Катерина Алексеевна, – а она недовольна!

Александра зло отворачивается к окну, видит свою книжечку, положенную Толстым на пуф, берет ее было, но швыряет снова на тот же пуф.

А Екатерина отзывается весьма пренебрежительно:

– Пуш-кин! Подумаешь тоже! Вот так жених? Очень странно даже, что граф Толстой пришел от него сватом!..

Входит Наталья Ивановна, проводившая гостя:

– А-а! Все опять собрались? Ну, вот и отлично, что никого не звать! А где же Секлетея? Секлетея Кондратьевна! Домолимся уж теперь, авось никто больше не помешает, а потом за кофе сядем!

Секлетея выступает снова с молитвенником вперед. Все принимают молитвенные позы, и снова раздается густой и несомневающийся голос:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь! Боже, милостив буди мне, грешному!..




Глава третья


В доме князя Вяземского, в том же кабинете, как и в первой главе, сам Вяземский, Вера Федоровна Вяземская, его жена, которая года на два старше мужа, и Пушкин.

– Кстати, Пушкин, о тебе написал в Лондоне доктор Гранвиль, будто ты перевел на русский язык Шекспирова «Лира», а? Какова осведомленность? – широко улыбается Вяземский.

– Да, я знаю это… Говорил мне кто-то… Кажется, Полевой… Да-ле-ко вперед забежал Гранвиль! Правда, думал я перевести одну Шекспирову пьесу, только не «Лира», а «Меру за меру»… Но откуда Гранвиль мог узнать даже и это? Никому ведь я не разбалтывал. Теперь мне остается думать, что я окружен дальновиднейшими шпионами!

– Ты и окружен ими! – быстро вставляет Вяземский.

– Спасибо за откровенность! Ха-ха-ха-ха!.. Как я его поймал, а, Вера Федоровна? – торжествует Пушкин, а Вера Федоровна смеется звонко вместе с ним.

– По-вашему выходит, что и я за вами шпионю! Благодарю!

– Кстати, говорят, что тот же Гранвиль произвел в девицы Зинаиду Волконскую! – продолжает о литературных новостях Вяземский, но Пушкин подхватывает живо:

– Разжаловал!.. Не так ты сказал. В девицы можно только разжаловать, ха-ха-ха!

– И будто заставил ее написать оду на смерть императора Александра! – удивляется в свою очередь Вяземская, на что замечает ее муж ядовито:

– Ничего! Все это – кусок хлеба для Полевого с его «Телеграфом»!

– Отвратительное создание этот Полевой! И руки у него вечно потные, брр!.. И невоспитан: я уронил платок, а он кинулся поднимать!.. – морщится презрительно Пушкин.

– А как говорит по-французски!.. – поддерживает Вяземский… – Нет, милый Пушкин, нам надобно затевать свой журнал!

– Я только об этом и думаю! Но не в Москве, как ты хочешь, а в Петербурге! Ах, княгинюшка, какая омерзительная Москва! Даже хуже Одессы, не правда ли? Вы как будто этого не замечаете и так прилежно заняты своим вышиваньем! Это ужасно!

– Боже мой, что же я должна делать? Проливать слезы? – смеется Вяземская.

– Непременно!.. Выть! Вопить! Биться головой о все стены! – Пушкин вскакивает и мечется по комнате. – Москва! Что может быть гаже? Как хорошо, что я сегодня же ночью еду на Кавказ!

– Сегодня? – сомневается Вера Федоровна.

Обеспокоивается и Вяземский:

– Как так сегодня ночью? И почему ночью?

– Он шутит, разве ты не видишь? – говорит Вера Федоровна.

– Нет, я не шучу… Вот вы увидите… Подъедет сюда почтовая колымага, и только вы меня видели! Найдется же там кто-нибудь с белой головой и меня застрелит, как зайца! – мрачно предсказывает о себе Пушкин, все также бегая по комнате, и Вяземский наконец замечает, что он волнуется.

– Ты в скверном настроении что-то… Что случилось? Или просто хандришь? Ах, как пишут на Западе, – прости, это я чтобы не забыть, говорю, – Вальтер Скотт выдает в свет полное собрание своих романов со своей биографией… Ты его «Карла Смелого» не читал?

– Нет… не читал, – бурчит на ходу Пушкин. – Но ведь это только предпоследний, а есть уже и новый – «Анна Геренгейм»… Положительно, он их печет, а не пишет! Должно быть, у него совсем и не бывает черновиков!

– Как у Лопеза-де-Веги?.. Конечно, зачем и черновики, когда язык уже давно разработан, и все забыли в Англии, когда умер их Шишков, Александр Семеныч! А попробуй-ка у нас тот же Вальтер Скотт написать без черновиков! Загрызут Булгарины, потому что поляки! Вполне правильным русским языком у нас пишут только поляки, это их привилегия! – зло отчеканивает Пушкин, а Вяземский подхватывает:

– Они же только могут и издавать журналы… Вот почему я думаю все-таки, что и Полевой вылетит в трубу!

– Хорошо еще, если только в трубу, а не в Сибирь!

Но тут Пушкин слышит осторожный стук, и он кидается к двери и отворяет.

– Гость-с! – говорит, появляясь, лакей.

– Кто? Кто? Граф Толстой?

Пушкин нетерпеливо отпихивает лакея, чтобы бежать навстречу Толстому, но лакей отвечает, кланяясь:

– Нет-с… Господин Баратынский.

И Пушкин тянет разочарованно:

– А-а!..

– Евгений Абрамыч? Прекрасно! – встает Вяземский навстречу Баратынскому, который входит, щегольски одетый.

– А я на огонек! Домовничаете? Здравствуйте, княгиня! – целует Баратынский руку Веры Федоровны – Петр Андреич! И Пушкин! Хорошо, что я тебя еще увидел до твоего отъезда!

– Сегодня ночью еду, – холодно здоровается с ним Пушкин.

– Что так? И почему же ночью? А проводы? – удивляется Баратынский. – Надо бы хотя бы завтрак у Яра, а, Петр Андреич?

– Он не в своей тарелке… – объясняет Вяземский. – И я заметил, что у него какие-то шашни с Американцем.

– Шашни? Вопрос жизни или смерти, а не шашни!.. – горячо кричит Пушкин. – А впрочем, к черту Американца!

– Неужели дуэль? – пугается Баратынский.

– Нет, нет, успокойся! Пожалуй, и дуэль, но это дуэль другого рода, – обнимает его Пушкин, а Вяземская улыбается лукаво, говоря Баратынскому:

– Поверьте мне, это любовь! Это его сто первая любовь. Правда, Александр Сергеич?

– Сто первая? Нет… нет, едва ли… едва ли у меня было так много… Впрочем, может быть, было и больше!

– «Едва ли», а? Какая скромность!.. Но он потому и поэт, что вечно в кого-нибудь влюблен… Что он будет делать, когда женится? – спрашивает Вяземский.

– Писать прозу… – быстро отвечает Пушкин. – Поэтом же и вообще-то можно быть так лет… до тридцати пяти, а вот пьесы можно писать и до семидесяти, как Кальдерон… Странно, прежде я любил ездить, а в этой поездке моей будущее рисуется мне очень смутно.

– А меня, признаться, будущее всегда пугает! Я люблю настоящее, – подхватывает Баратынский.

Это веселит Пушкина.

– Ха-ха-ха!.. Вот домосед!

Но Баратынский готов разъяснить, почему он домосед:

– Да ведь теперь путешествие по России все равно что к соседу по имению в гости съездить. Разве увидишь что-нибудь отличное от того места, из которого выехал, если ее даже из конца в конец проедешь? Ничего особенного не увидишь. И напрасно у нас дороги измеряют верстами… Писали бы просто: от города Кирсанова, например, до города Казани столько-то часов скуки.

– Так за границей измеряют дорогу: временем, – вставляет Вяземский.

– Но у нас гораздо больше на это права… Кстати, дороги за границей… Читаю сейчас «Confessions» Руссо и думаю, что это – огромный подарок человечеству… Конечно, каждый писатель мыслит и имеет некоторое право на звание философа, но надо, чтобы философия его была своя, а не чужая… У Жан Жака она – вся целиком своя, и это в кем меня покоряет. Нам, грешным, недостает просвещенного фанатизма… Поэзия веры совсем не для нас, нам в удел дана только индивидуальная поэзия… А французы, даже современные, как Гюго или вот хотя бы Барбье!

Это вызывает горестное замечание Вяземского:

– Во Франции есть общество, к которому обращается поэт, а у нас оно где? У нас какой-то необитаемый остров!

А Пушкин, живо представляя необитаемый остров, вмешивается бурно:

– И хотя говорил Виланд, что если бы он жил на необитаемом острове, то так же бы тщательно отделывал свои стихи, как и в кругу друзей, но… я весьма сомневаюсь в этом! Он ходил бы по берегу целый день и глотал бы ракушек, а про стихи бы забыл… Кстати, в Одессе едят ракушек греки. Эти ракушки называются мидии. Вера Федоровна, вы их там ели, кажется, эти ракушки?

– Мидии? Брр… – выставляет руки вперед Вяземская, как для защиты. – Я их попробовала попробовать, но один их вид вызвал у меня отвращение… Их там едят с рисом, в виде пилава.

– Но устриц мы, однако, глотаем и, кажется, без всякого протеста! – замечает Баратынский.

– Устрицы, конечно, такая же дрянь, и я лично ни одной проглотить не в состоянии, но они почему-то вошли в моду!

– Потому же, почему входят в моду иные поэты!.. – объясняет Вяземской Баратынский. – Кстати, недавно я видел Мицкевича, и он мне целый вечер говорил о Байроне… Он положительно Байронов пленник… А между тем он сам…

– Великий поэт! – живо заканчивает Пушкин.

– Ты согласен?.. Конечно, у кого же другой взгляд на Мицкевича!

– Блестящий импровизатор! – горячо говорит Пушкин. – У меня вертится в голове мысль воспользоваться этим его талантом для одной вещи… Потом, потом… не сейчас…

– А я был, признаться, очень удручен этим его байронизмом… Мы, славянские поэты, и без того очень эклектичны… Я ему высказал это без стеснения… А потом я написал вот такие стихи… Прослушайте! – И Баратынский, обведя всех своими красивыми глазами и усевшись прямее, читает наизусть:

Не подражай: своеобразен гений
И собственным величием велик.
Доратов ли, Шекспиров ли двойник,
Досаден ты: не любят повторений.
С Израилем певцу один закон:
Да не творит себе кумира он!
Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроновых ног,
Я думаю: поклонник униженный,
Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!

– Браво! – вскрикивает Пушкин.

– Прекрасно, Евгений Абрамович! Прекрасно! – восхищенно говорит Вера Федоровна.

– А Дорату, слишком мелкому писателю, не большая ли отдана у вас честь? Поставили вы его в один ряд с Шекспиром, – удивляется Вяземский.

– Я это сделал сознательно!.. – объясняет, волнуясь, Баратынский. – У нас находятся подражателя даже и таких легковесных французов, как Дорат…

– Ты эти стихи послал Мицкевичу? – живо спрашивает Пушкин.

– А ловко ли будет ему их послать?

– Отчего же? Ведь это не эпиграмма…

– Стихи превосходны!.. – задумчиво говорит Вяземский.

– Мне очень нравится и ваше «Переселение душ» в «Северных цветах», Евгений Абрамович! Вы показали себя там и таким, между прочим, знатоком женской души! – слегка грозит пальцем Вера Федоровна.

Баратынский польщенно наклоняет к ней голову:

– Я стал им после женитьбы, княгиня.

Этот ответ очень нравится Пушкину; он подхватывает живо:

– Вот именно! А быть знатоком женской души в России, где читателей совсем нет, а есть только читательницы, это все… Лишний довод в пользу моей женитьбы.

– Неужели вы все-таки женитесь на Олениной? – любопытствует Вера Федоровна.

– О нет!.. Меня больше прельщают московские красавицы, которым, кстати сказать, посвящены в альманахе московском стихи «Портрет». Ты, наверное, не читал, Баратынский? Вот стихи, – я их наизусть выучил:

Очи – радость,
Губки – сладость,
Щечки – розы,
Сердце – слезы,
Ручки – лилья,
Ножки – крылья…
Волос – Феба,
Душа – небо,
Жизнь – свобода,
Вся – природа!

– Подписи под ними нет, но узнаю по ушам: должно быть, князя Шаликова сочинение! И что это значит: «Вся – природа!..» Единственная женщина между нами, Вера Федоровна, объясните!

Но таинственная строчка стихов так и остается без объяснения, потому что лакей, входя в дверь, которая осталась полуотворенной, возглашает:

– Их сиятельство…

– Что? Толстой?

И Пушкин, как подброшенный, кидается в дверь, выталкивая лакея.

– Кто, кто? Толстой? – удивляется его стремительности Баратынский.

– По-видимому, он. Я ведь говорил, что у него с Пушкиным какие-то тайности, – улыбается многозначительно Вяземский.

– Должно быть, по части зеленого стола… – пускается в догадки Баратынский. – Ох, проиграет тут, кажется, Пушкин все свои прогоны и никуда не поедет… что, может быть, и к лучшему… А вы, Петр Андреевич, серьезно убеждены, что Попп – полдень английской литературы, а Байрон, и Кольридж, и Мур, в Вордсворт и другие – только вечер? Я вычитал это в тех же «Северных цветах» из вашей «Записной книжки», но принял это за шутку.

– А зачем же мне было бы шутить, дорогой Евгений Абрамович? – лукаво спрашивает Вяземский.

– Ну, мало ли зачем! Хотя бы затем, чтобы озадачить критиков… Я решил тоже как-нибудь отзываться на статьи своих зоилов: молчать хуже…

Входит Толстой-Американец, за ним Пушкин. Он в сильнейшем волнении. Толстой здоровается с Вяземскими и Баратынским. Пушкин нетерпеливо оттягивает его за рукав.

Усмехаясь, тихо говорит ему Толстой:

– Послушай, милый мой, я ведь уже сказал тебе все… Чего же ты еще от меня хочешь?

Так же тихо, как он, но требовательно спрашивает Пушкин:

– А она? Ты не сказал, что же она?

– Она? Я ее не видал, конечно… – И, обращаясь к Вяземскому, добавляет Американец: – Какая скверная погода, Петр Андреич! Не помню, чтобы поднялось такое когда-нибудь в конце апреля! Это Аляска, а не Москва!

Такое сообщение о внезапной перемене погоды пугает Баратынского:

– Неужели? А я – налегке!.. Но ведь я недавно же приехал сюда, было прекрасно.

– Вот то-то и изумительно, что вдруг налетело… Как он поедет на почтовых, этот греховодник, вот что скажите?

– Никак он не поедет, он шутит, что поедет! И кто же его пустит ехать ночью? – смеясь, говорит Вера Федоровна.

Мечется по кабинету в неопределенном волнении Пушкин и вдруг останавливается перед ней:

– Я готов ехать куда угодно, будь хоть ливень и ураган… Мне надобно только написать письмо… Разрешите мне пройти в вашу комнату, Вера Федоровна, там я видел у вас кроме чернил и перьев еще и прекрасную почтовую бумагу фабрики Гончарова!..

Не дождавшись ответа, он убегает, хлопнув дверью.

– Федор Иванович! Что такое творится с Пушкиным? – озадаченно спрашивает Вяземский.

– А разве надо объяснять это? Видно же, что влюблен! – отвечает Американец.

– Я только что, только что говорила это! У женщины на это глаз зоркий! И я догадываюсь, в кого он влюблен! В Ушакову Елизавету, правда ведь, а? – сияет от собственной догадливости Вера Федоровна.

Такая уверенность несколько сбивает с толку Американца.

– Может быть, да… Может быть, и в самом деле влюблен в Ушакову! От этого молодца можно ожидать всего, чего угодно! В Лизавету ли Ушакову? Может быть, в сестру ее Катерину?

И, оглядывая Вяземских и Баратынского, вспоминает вдруг Толстой:

– Но мне называли в одном доме и Алябьеву как его пассию!.. А что, не сделал ли он всего вместе в один сегодняшний день: не объяснился ли обеим Ушаковым, не сделал ли предложения Алябьевой, не посватался ли к Гончаровой, почему и заказал лошадей на ночь? Кажется, именно так! Он говорит одно, делает другое, а думает третье! Да ведь это какой-то Талейран, а не Пушкин!.. И поверьте моему слову, служить ему когда-нибудь в Министерстве иностранных дел и быть посланником при австрийском дворе… Это – верно, как дважды два!




Глава четвертая


Начало июня 1829 года. В одном из загородных садов Тифлиса молодые офицеры и чиновники тифлисских учреждений чествуют приехавшего Пушкина ужином. Это происходит в саду Ломидзе, который и распоряжается чествованием вместе с молодым чиновником Савостьяновым. Ночной сад, который лучше назвать виноградником, так как деревья в нем только по сторонам широкой аллеи, освещен фонарями, прикрепленными к деревьям, и цветными фонариками. На перекрестке этой и другой аллеи высится и сияет сплетение трех букв: «А, С и П» – вензель Пушкина. Более тридцати человек почитателей Пушкина, «на ловлю счастья и чинов» забравшихся на Кавказ, его окружают. Накрытые столы устанавливаются винами, закусками, корзинами ягод, букетами цветов, серебряными вазами с фруктами. Гремит оркестр. Суетится многочисленная прислуга – все одетые по-восточному – в черкесках и легких шапках. Пеструю смесь азиатщины с уставной военной и чиновничьей формой представляют и костюмы хозяев праздника. Когда оркестр смолкает, раздастся сразу несколько голосов:

– Венчать! Венчать виновника торжества! Венчать Александра Сергеевича!





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/vasiliy-vasilevich-kamenskiy/nevesta-pushkina-pushkin-i-dantes/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Составитель указанного сборника А.Г. Никитин провел впечатляющую текстологическую работу, создав контаминацию тифлисского, берлинского и хранящегося в архиве рукописного вариантов романа «Пушкин и Дантес». В данной книге воспроизводится именно этот, «синтетический», текст.



В очередную книгу серии включены два романа о важных событиях в жизни великого поэта. Роман известного советского писателя С.Н. Сергеева-Ценского (1875–1958), вышедший в 1933 г., посвящен истории знакомства и женитьбы Пушкина на Наталье Николаевне Гончаровой. Роман русского поэта-футуриста В.В. Каменского (1884–1961), изданный в 1928 г., рассказывает о событиях, приведших к трагической дуэли между великим русским поэтом Александром Пушкиным и поручиком бароном Жоржем де Геккерном-Дантесом.

Как скачать книгу - "Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (сборник)" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Видео по теме - ФИЛЬМ ПАРФЕНОВА О Пушкине (Часть 2)

Книги серии

Рекомендуем

Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *