Книга - Руссиш/Дойч. Семейная история

a
A

Руссиш/Дойч. Семейная история
Евгений Алексеевич Шмагин


Художественно-публицистическое повествование бывшего дипломата и экс-посла Е.А. Шмагина погружает в историю причудливого переплетения человеческих судеб русских и немцев на фоне знаковых событий в российско-германских отношениях. Действие рассказа начинается в «кровавое воскресенье» 1905 года и разворачивается на протяжении целого столетия в городе Осташкове на озере Селигер и Москве, Бонне и Берлине. Среди прочего читателю открывается будничная жизнь советской и российской дипломатии с её забавными и драматичными сюжетами.





Евгений Шмагин

Руссиш/Дойч. Семейная история



© Шмагин Е.А., 2020

© Блехманн М., автор обложки, 2020

© ООО «Издательство Родина», 2020


* * *


Человеку редкой души и большого сердца – моей Иришке


Основано на реально вымышленных событиях. Совпадения имён, названий, дат и фактов надлежит считать исключительно случайными.







Пролог


Плотно, шибко плотно, не разомкнуть, переплетаются судьбы людей и государств. Но что удивительно! Людей-то вон сколько, и все разные, каждый по-своему уникален, а продукты сочленения жизненных их линий с планидой государства почему-то чаще всего оказываются похожими друг на друга. Как кусочки единоутробной пряжи одного и того же формата, одинакового фасона и даже аналогичной расцветки.

Виной всему несоразмерность двух составляющих этого сплетения – человека и государства. Государство – это ведь какая махина, мощь и громадина! Что на его фоне один-то человек, пусть даже очень крупный и значимый? Капля в море, песчинка в пустыне, травинка в степи.

Немудрено поэтому, что в скрутке с толстенным и длиннющим государственным канатом тонюсенький и крохотный волосок людской можно обнаружить разве что только с лупой, затратив уйму усилий, да и то далеко не всегда. За колоссальной спиной великана-государства не разглядеть мизерные фигурки его верноподданных.

Ниточка судьбы человеческой, попадающая на прядильный станок государства, изначально обречена на то, чтобы затеряться в миллионах волокон гигантского, всеобъемлющего и всепоглощающего полотна.

Хорошо, если ткань эта первосортная, качественная. Добротное сукно, бархатный хлопок, нежный шёлк. Ворсинкам, образующим материалы эти, должно быть в таком окружении вполне комфортно. Радуются они жизни и вправе благодарить небеса за то, что вплели их в такую уютную, цивилизованную среду обитания.

А что делать, если холст родины оказывается с изъяном? Если материя, в которую при рождении заворачивают, не натуральная, не созданная природой, а грубая

синтетика, сварганенная руками алхимиков, опасная для здоровья, с канцерогенными, не исключено, свойствами? Землю-то ведь, на которой появляешься на свет божий, как и родителей, не выбирают.

Государство твоё – это жизнь и судьба твоя, твоя история, твоё время. А от времени не спрятаться, не ускользнуть. Убежать попытаешься – настигнет оно тебя если не на втором, то на третьем светофоре. Можно, правда, обидевшись на весь мир окружающий, не подавать государству руку, делать вид, что незнакомы, но что толку? Так и жить, с жизнью не здороваясь?

Вот и старается жаждущий перемен правдами и неправдами разомкнуть крепкие объятия отечества, освободиться от опеки родного государства. Да не тут-то было! Силы ведь заведомо неравные. Немногим удаётся преодолеть обычаи и нравы эпохи, выпавшие на их долю. Отеческие устои всегда одержат победу.

Так что, может быть, лучше не брыкаться? Себе дороже. Ведь не случайно сказывают – чему быть, того не миновать. Что на роду написано, от того не уйти. Да и так ли уж она плоха – роль невольника государства, заложника времени? Ко всему приспосабливается человек, вырабатывая привычку, которая становится второй его натурой.




Часть первая





Глава I


Всю субботу 8 января 1905 года Георгий Аполлонович Гапон провёл в разъездах с одного питерского предприятия на другое. На Путиловском заводе, в мастерских Николаевской железной дороги, в цехах Невской мануфактуры, да и на многих других промышленных объектах столицы, присоединившихся к всеобщей забастовке, – везде его встречали с распростёртыми объятиями, под гром аплодисментов, как положено разве что самым знатным персонам из царствующей фамилии.

Большевики, меньшевики и прочие партийцы завидовали и недоумевали, каким таким образом доселе неизвестному и незамеченному в политических баталиях 34-летнему выходцу из провинциальной Полтавы удалось, едва ступив на землю столицы, реализовать мечту всех борцов с царским режимом – с ходу создать мощное «Собрание русских фабрично-заводских рабочих», завоевать за короткое время небывалую популярность и повести за собой широкие народные массы. Левые и правые, либералы и радикалы, революционеры и реформаторы остолбенели от удивительной напористости пришельца, который, казалось, способен стать стержнем их объединения в единое целое. Перед российской оппозицией замаячил уникальный шанс избавиться от врождённого порока – жуткой раздробленности и агрессивного противостояния отдельных её отрядов.

По воспоминаниям, оставленным потомкам многочисленными очевидцами тех событий, Гапон обладал какой-то сверхъестественной магической силой, которая воздействовала на его слушателей религиозно-мистическим образом. Ни один из последующих великих три-

бунов отечества, ни картавый Ильич с оглушительным Троцким и мелодичным Бухариным, ни тем более медлительный Иосиф Виссарионович, ни любитель крепкой народной речи Хрущёв, ни Горбачёв с неправильными ударениями, ни уверенный в себе и своём окружении Владимир Владимирович Путин или страстный разоблачитель Алексей Анатольевич Навальный, не сгодились бы как ораторы, судя по свидетельским показаниям тех лет, и в подмётки этому уникальному Цицерону начала XX века.

По ходу его искромётных речей люди возбуждались чуть ли не до умопомрачения, рыдали навзрыд, впадали в исступление и обмороки, женщины протягивали для благословения младенцев, мужчины клялись крестом в вечной преданности. У квартиры Георгия Аполлоновича круглосуточно дежурили несколько сотен молодцов ради охраны своего кумира.

Яркая, ослепительная внешность – длинные, вьющиеся, чёрные, как смоль, волосы с аккуратно подстриженной бородкой, магнетический взгляд, большие глаза, которые словно заглядывали в душу всем, кто встречался на его пути, – стройная, худощавая фигура, облачённая в рясу священника, но совсем не соответствовавшая типичному народному образу толстого и пузатого попа, производили неизгладимое впечатление.

Современники называли Гапона русским Христом, Пророком, ниспосланным Богом для выправления многострадальной линии жизни Российской империи. Даже его фамилия, переводившаяся с украинского на русский как «Агафон», а на греческом означавшая «добрый», «благой», казалось, говорила сама за себя.

Но, разумеется, первоосновой нарождавшейся всенародной любви стали его пламенные выступления в защиту интересов трудового люда. Почти весь разночинный Петербург с редким одобрительным единодушием воспринял его замысел в воскресенье 9 января устроить мирное шествие верноподданных и прямо на Дворцовой площади, перед резиденцией императора, передать в руки лично царю-батюшке челобитную о правах трудящихся.

Уж больно тяжела жизнь простых людей в России! Не видна она из хрустальных дворцовых окон, ох, не видна. А суть-то вся в печальной истине – бедные становятся в империи всё беднее, а богатые богаче. Бедные бесправны, а богатым всё дозволено, и пуще всего тем, кто у царского трона. Всепоглощающее вымогательство и бесстыдное разворовывание государственных средств держат великую страну за горло, не дают ей силы расправить крылья. Золото правит Россией. Всё покупается и продаётся, и что особливо горько – правосудие. Судья и палач синонимами стали. За украденную краюху хлеба простому человеку по этапу назначат, а если есть кошелёк или рядом с власть имущими, из любого пакостного деяния как из воды сухим выйти можно.

Исправить надобно сие нездоровое положение, исправить как можно быстрее, чай на дворе – двадцатое столетие, а не допотопные времена. Иначе плохо будет и государю, и его верноподданным. Иначе – как в Париже, революция, которая ударит по всем, порушит страну с её вековыми устоями.

В сочинённой самим Гапоном петиции о рабочих нуждах, текст которой был расклеен по всему городу, выражались самые злободневные, выношенные столетиями российской истории просьбы к самодержцу – даровать народу неприкосновенность личности, свободу слова, печати, собраний, обеспечить всеобщее равенство перед законом, наказать зарвавшихся царедворцев, ввести бесплатное народное образование, созвать учредительное собрание. Смысл воззвания – хотим жить свободно в свободной стране! – был понятен каждому.

«Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к тебе… Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию и счастливой, и славной, а имя твоё запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовёшься на нашу мольбу, – мы умрём здесь, на этой площади, перед твоим дворцом… Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России».

Георгий Аполлонович имел стальную волю, бешеный темперамент, но и безумное, неистовое честолюбие. Он свято и искренне верил, что его идея прямого разговора с монархом будет воплощена в жизнь. Николай II непременно сделает шаг навстречу народу, и он, Гапон, войдёт в анналы как лидер, повернувший вспять ход истории Отечества.

Главное в таком тонком деле, как диалог с Зимним дворцом, – это проявить добрый настрой, низко поклониться и передать обращение прямиком, из рук в руки, исключив любое посредничество. Ибо, как издавна повелось на Руси, скрывают от престола безмозглые бояре-гниды всю неприглядную правду. Отгородили государя от простого народа. Не в курсе он, насколько мучительна жизнь в стране. Окружение околоцарское, особливо то, что за охрану порядка отвечает, злонамеренно затушёвывает истинную картину, подсовывает божьему помазаннику не ту цифирь, затыкает рот обличителям, вот откуда все беды. Великий поэт Аполлон Майков ещё в середине прошлого века предупреждал:

Бездарных несколько семей
Путём богатства и поклонов
Владеют родиной моей.
Стоят превыше всех законов,
Стеной стоят вокруг царя,
Как мопсы жадные и злые,
И простодушно говоря:
«Ведь только мы и есть Россия!»

Не услышали, не захотели услышать ни Майкова, ни Некрасова, ни Лермонтова. Годы, десятилетия, века приходят и уходят, а ничего не меняется. И всё из-за того, что нет прямой линии связи между государём и его верноподданными. Возвели все эти министры и губернаторы, обогащающиеся из государственной казны, непреодолимые преграды на пути к трону, не дают открыть самодержцу глаза на творящиеся в империи безобразия.

– Мешают чиновники, а с царём народ завсегда сговорится, – любил повторять великий проповедник. – Только не силой оружия, не железом и кровью надобно своего добиваться, а по-старинному – просьбой, поклоном, коленопреклонением, любовью в конце концов, как русскому люду свойственно.

Поэтому надлежало придать шествию максимально праздничный характер, вывести на улицы жён и детей, нарядно приодеться, взять в руки знамёна, иконы и хоругви. Демонстрация воскресная должна быть исключительно мирной, сродни народным гуляньям по питерским прошпектам. Никакого насилия! Всем, кто решит выйти на свидание с царём, запрещалось прикасаться к спиртным напиткам, иметь при себе любое оружие, даже нож перочинный, в случае столкновений с полицией и гвардейскими частями, которые зачем-то неожиданно заполонили столицу, ни в коем случае не дозволялось сопротивляться.

Все властные структуры оповещались, что на главную площадь страны двинется по нескольким маршрутам смиренный, незлобивый, влюблённый в царя-батюшку и абсолютно безоружный народ.

Вечером 8 января положение в Петербурге было наэлектризовано до предела. К шествию готовились обе стороны. У министра внутренних дел Святополка-Мирского прошло совещание с участием высших должностных лиц. Несанкционированные воскресные прогулки по столичным магистралям с финальным собранием на Дворцовой площади единодушно истолковали как провокацию врагов государства, скрытых террористов, вознамерившихся затруднить передвижение по городу, устроить массовые беспорядки и раскачать политическую ситуацию в империи. Подонки те ещё бабами и ребятишками прикрываться намерены! Вот прямое доказательство законспирированного антигосударственного заговора! Безобразие, господа! Как допустили? Куда охранка смотрела? Кто виноват? Что делать? Его Величество недовольны будут.

Надо было заблаговременно принять меры: в противовес смутьянам организовать контрдемонстрацию – прославления и благодарности. А в качестве лозунга взять хотя бы вечно молодое изречение великого нашего предшественника – графа Бенкендорфа: «Прошлое России – удивительно, настоящее – более чем великолепно, а будущее – выше всего, что может нарисовать самое смелое воображение!» Но, к сожалению, поздно спохватились. Учесть следует предложение сие умное на перспективу. А пока… Пока запретить надо бы по меньшей мере участие – под угрозой увольнения и отчисления – всем чиновникам, преподавателям, студентам, гимназистам.

Идею передачи народного послания царю напрочь отвергли. Негоже государю встречаться с возомнившими о себе холопами. Подстрекатели те не о процветании империи нашей великой, а о собственном имени пекутся да очки политические заработать пытаются. Они, эти неблагодарные твари, баррикады, что ли, как в Париже хотят? Не дадим! Не позволим бунтовщикам народ бередить, против государственных законов шествовать, стабильность в стране подпиливать! Вредный создали бы прецедент. Этак, поди, дай волю, и всякое быдло без рода и племени пожелает завтра государством управлять.

Да и не ровён час эти «миролюбивые» бандиты на штурм Зимнего ринутся! Одной полиции маловато, надо гвардию привлекать! Не либеральничать! Идея либеральная, нерусского происхождения, из моды в России, слава Богу, давно вышла, ещё в прошлом столетии дух испустила. Да и не сдаётся ли вам, господа, что от всей затеи прогулки по столице иностранным запашком разит? Опять Запад козни строит, в жизнь нашу российскую умиротворённую вмешивается! Пошурстить на этом направлении надобно, извлечь хоть из-под земли причинно-следственную связь.

По итогам бурного обсуждения приняли решение попытаться уже на выходе из квартиры арестовать бунтаря-закопёрщика Гапона («большой руки мерзавец!», «не еврей ли?», «даже имя его вслух произносить не следу-

ет»). На подступах к центру выставить усиленные заставы войск и демонстрантов ко дворцу не допускать ни под каким предлогом. А если не послушаются, не захотят расходиться, применить силу, не исключая и оружие. Пресечь на корню! Выжечь калёным железом! Иначе распространится эта мерзкая зараза демонстраций и митингов со столицы на всю империю.

Ближе к полуночи министр направился в Царское Село для доклада самому государю.

В свою очередь в редакции популярного «Эха Петербурга» совещалась элита русской интеллигенции во главе с великим Горьким. Алексей Максимович ощущал свою непосредственную причастность к назревающим событиям. Ведь не кто иной, как он сам, несколько лет назад одним из первых бросил в народ пламенный революционный клич «Пусть сильнее грянет буря!». Призыв тот многие коллеги по перу вроде Чехова решительно отвергли, не поняли, повторения бунта пугачёвского испугались, а зря. И вот теперь в этот напряжённый момент, когда буря, яростная буря собиралась грянуть не в стихотворной форме, а в суровой российской действительности, появлялся реальный шанс доказать свою правоту всем этим гнилым русским интеллектуалам.

Он, великий пролетарский писатель, буревестник революции, не мог самоустраниться, уподобиться «глупым пингвинам» – либералам, «робко прячущим тело жирное в утёсах». Наступает великий час. Мы обязаны быть со своим народом. Необходимо убедить власть, что вся акция – в её интересах. Не допустить насилия против мирных демонстрантов! Эй, господа там наверху! Не будите лихо, пока оно тихо! Правящий класс обязан вступить в реальный диалог с обществом! Система правления без обратной связи с народом, без учёта его мнения неизбежно приведёт к углублению кризисных явлений. Они, тупые властители, баррикады, что ли, как в Париже хотят? А те и появятся при такой-то издевательской плутократии!

Горький, страстно поддержавший Гапона, пожелал стать предводителем депутации общественных деятелей,

потребовавших немедленной встречи с министром внутренних дел – главным ответственным за порядок в столице.

Однако к великому изумлению мужей, олицетворявших, как им самим казалось, «совесть империи», Святополк наотрез отказался их принимать. Пришлось удостоиться безрезультатным разговором с его заместителем. Более добродушный и смышлёный председатель правительства С.Ю. Витте аудиенцию дал незамедлительно, но и он только разводил руками – помочь ничем не могу, не моя компетенция. «Да и не вы ли, господа, кашу-то заваривали?»

Этим же вечером накалялась обстановка и в совершенно другом месте – вдалеке, вёрст этак под пятьсот от Питера, в небольшой деревушке Тверской губернии. В просторном, от души натопленном срубе на окраине селения крестьянка Авдотья Никитична Селижарова уже вторые сутки не могла разрешиться от бремени. Схватки каждые четверть часа становились всё более болезненными, но ребёнок никак не желал обозначаться.

– Охти мне, охти, моченьки моей нету, – причитала Авдотья.

Учащавшиеся стоны материнские передавались мужу и детям.

– Мама, мамочка, родненькая, жёнушка ты моя ненаглядная, потерпи, болезная, уже близко, – слышалось то и дело.

Многоопытная, чай родила 18 душ, повивальная бабка Степанида, приглашённая на подмогу, сбилась с ног, но никак не могла понять причину недуга. Вроде сама Авдотья не первороженица, нынешняя беременность у неё аж десятая. Вроде соблюли родственники все положенные обряды – и пробиралась она в дом огородами, и пообещали ей недюжинную оплату за услуги, целый рубль вместо обычных десяти копеек. Водили Авдотью три раза вокруг стола, в дверной проём с поднятыми руками ставили. Висела она на вожжах, в бутылку дула, поднималась

и спускалась по лестнице на сеновал, тужилась что есть мочи, да всё не впрок.

– Видать, согрешила ты, Авдотьюшка, малость. Ни в какую не хочут Господь отпускать на свет божий чадо твоё, – заикнулась повитуха.

– Да что ты такое дурное несёшь, окстись, Степанида, – тут же откликнулся муж Авдотьин, Игнатий Ильич. – Типун тебе на язык! Уж кто-кто, а Авдотья моя ни в жись не могла небеса прогневить. Во всей округе не найдёшь, чай, бабы более непорочной, чем она.

В очередной раз ощупала Степанида роженицу. Сахар, приманивающий младенца, между ног на месте. Руки повитухи почувствовали, как бьётся в материнском лоне, требует своего освобождения живое создание. Пробила её мысль: может, младенец идёт «не путём», нацелился выбраться вперёд ножками, не в этом ли причина задержки?

– Нукося, Ильич, тащи скоречко доски из сарая, их естя у тебя, небось, много, ты ведь мужик хозяйный, запасливый, все знают. Да подушки, какие в доме естя, надобны. Лидк, Нюрк, хвать лясы точить, пошевеливайтесь, девки, мамке подсоблять надоть. Горку для устраху делать будем, может, она распоможет.

Вскорости посреди комнаты была сооружена настоящая горка. Не такая, правда, длинная и крутая, как рядом с домом, – излюбленная зимняя забава деревенской детворы. Но скатиться на ней при желании на пол, не на санках, конечно, а на подушках, вполне можно было.

Под Степанидиным руководством водрузили с трудом муж и дети Авдотью на самый верх этого доморощенного приспособления спиною вниз. И мгновенный спуск. Затем ещё раз и ещё. Но ожидаемого эффекта злоключения эти так и не дали.

– Готовиться потребно к худшему, – как бы невзначай, вроде для себя самой, тихонько пробормотала повитуха.

Авдотья уже не стонала, а вопила из последних сил. Игнатий не смог сдержать слёз. Заревели и дети. Стрелки часов приближались к полуночи.

И вот как раз в тот момент, когда монарх в Царском Селе молча выслушал доклад и, скрепя благородное сердце, одобрил неблаговидные, но вынужденные намерения своего министра на завтрашний день, роженица неистово заорала благим матом, детей тут же отправили в сени, и несколькими минутами спустя население Российской империи, число верноподданных Его Величества Николая Второго Романова, увеличилось на одну единицу Все вздохнули.

Но когда спустя мгновения открыла Авдотья опухшие глаза и окинула испытующим взглядом повитуху, сразу почувствовала что-то неладное.

– Кто у меня? – еле слышно выдавила она. – Пошто не кричит?

– Мальчонка, родная, сынок… Да вот только штой-то не так с им… Я всё вроде ладно, как предписано, сделала, пуповина, правда, вокруг шейки чуток заплутамши была, случалось такое и прежде, так я её осторожненько, штоб не поранить младенца, ниткой льняной перетянула… Вины моей здесь никакой…

Превозмогая боль, привстала Авдотья с полати, увидала рядышком на столе маленькое дрожащее тельце, покрытое большими желтовато-синеватыми пятнами. Новорождённый не кричал, но издавал слабые хрипы и постоянно сучил ручками и ножками, вертя головкой.

– Что делают-то в таких случаях, Степанида? – произнёс вконец растерявшийся супруг. – Выживет малой?

– Так не фельшир я, родов таких у меня отродясь не было. Может, в печи насиженной пропечь, раз как-то пришлось испробовать. Ребёнок, он ведь у матери в нутре привык к одному, а выходит на свет другой. Надобно поместить его как бы в ту жись его прежнюю, дородовую.

Так и сделали, «припекли» младенца в печи, но лучше тому не стало. Он продолжал лежать с закрытыми глазами и тяжело, с подхрипыванием дышать, дрожа всем тельцем, несмотря на тёплые пелёнки.

– Видать, придётся тебе, Ильич, отправиться в Кудыщи, за фельширом Никодимом Петровичем, он один-оди-

нёшенек, авось подсобить в силе, а не выйдет до завтраго, знать не судьба, бог дал, бог взял.

С судьбой Игнат Селижаров знаком был не понаслышке. Жена его Авдотья до этого рожала девять раз, вот только к сегодняшнему дню выжили всего трое детишек – две старшие девочки Лида и Нюша да следовавший за ними сынок Максим. Шестеро других померли, кто сразу после рождения, кто от болезней в возрасте от одного до трёх лет. Авдотья после последней потери отпрысков своих так и говорила:

– Непригодна я, видать, стала, Игнатий, для произведения потомства здорового. Да и годы уже не те, скоро сорок стукнет.

Уразумел это и супруг её верный, любимый. Только хотелось ему непременно ещё одного сынишку в подмогу. Хозяйство разрасталось, крайне требовались ещё одни мужские руки. Задуманный малыш должен был поставить точку в наращивании количественного состава селижаровского семейства.

Кудыщи так Кудыщи. Делать нечего, хоть и темно. На дворе пурга жуткая, ни зги не видно, ветрюга волком воет. Да и время больно нехорошее, ночь на воскресенье. Люди на отдых настраиваются, а ехать-то надобно и как можно быстрее. Промедление смерти подобно, смерти его дорогого сына, рождения которого Игнат дожидался больше всего на свете. Запряг он в сани лошадь и отправился в путь.

До фельдшера-то, к счастью, недалеко, всего-навсего каких-нибудь вёрст восемь, но метель-зараза спутала карты. Хоть и знал Игнатий дороги здешние вдоль и поперёк, поплутал он в ту ночь изрядно.

Было уже под утро, когда с горем пополам да в паре с измождённым конём доплёлся, наконец, до Кудыщ, села по меркам Тверской губернии весьма и весьма солидного, назначенного недавно волостным центром. Дворов крестьянских и ремесленных этак сотен пять, разбиты все они по нескольким улицам. Церковь стоит огромадная,

хоть и немного запущенная, ремонту требующая, и ещё несколько больших домов, каменных.

И главная, немалая по тем временам достопримечательность – строящаяся железная дорога сообщением Бологое – Полоцк с остановкой в Осташкове. Осташковым именовали главный населённый пункт родного уезда. А где был тот Полоцк, и почему новая железная ветка должна была соединить его именно с озером Селигер, не таким уж известным в империи, этого Игнат, как, впрочем, и все остальные, не знал.

В воскресные утренние часы обнаружить живую душу на кудыщинских просторах оказалось делом весьма затруднительным. Лишь на одном из пустынных перекрёстков, освещённом фонарём керосиновым, улыбнулась Игнатию удача в образе подвыпившего мужика.

Заплетающимся языком сумел он таки объяснить, как найти дом фельдшера Никодима Петровича. Да ещё по-русски присовокупил своё личное о нём мнение – порядочный это, мол, благообразный человек, знает толк, положительности в нём пруд пруди, всё село молится на него не зазря, не чета настоятелю церкви отцу Пафнутию, который такой-сякой, хоть и в каждой бочке затычка, да на всё с высокой колокольни положил и в ус не дует.

«Неудобно вроде бы будить так рано врачевателя, но иного выхода нет, они, чай, должны быть к тому привыкшими», – рассудил Игнат.

В дверь пришлось стучать долго. Только через четверть часа внутри послышался какой-то шум, и вскоре раздался женский голос:

– Кто там?

– Мне дохтора достопочтенного Никодима Петровича.

– А по какому вопросу?

Тут внутри Игнатия что-то щёлкнуло, не смог он сдержать чувства и сбивчиво, не стесняясь слёз, поведал о причине своего приезда.

Дверь распахнулась, и стройная, миловидная женщина лет сорока пригласила его войти.

– Очень, очень вам, голубчик, сочувствую. Но дело в том, что Никодим Петрович вчера вечером уехал в Осташков и обещал вернуться не раньше утра понедельника.

При этих словах Игнатию Ильичу стало совсем плохо. Только что его надеждам на сына был вынесен смертный приговор. И зарыдал он громко, навзрыд, как в детстве, когда получал от отца совершенно незаслуженную, несправедливую порцию розг. Спустя минуту ему, правда, стало неловко за собственную слабину. Утерев слёзы и поблагодарив за беспокойство, он направился к выходу.

– Погодите, – раздалось ему вслед. – Возможно, я могла бы всё-таки чем-то вам помочь. В одной из деревень поблизости от вас живёт удивительная женщина, которой подвластны многие заболевания. Звать её Аграфена Панкратьевна. О её диковинных способностях врачевания знают немногие, иначе ей и прохода не было бы. Да и она сама не берётся за лечение всех и каждого. Её пациентами становятся только люди «хорошие», вызывающие её доверие. А чтобы определить, человек плохой или хороший, ей достаточно одного взгляда. Аграфена, кстати, и будущее предсказывает.

– Таких воистину знающих и ясновидящих людей на Руси не так уж много, – продолжала хозяйка дома. – Не беспокойтесь – это не ведьмы и колдуны, а замечательные природные лекари, обладающие невероятным сверхъестественным даром целительства. Никодим Петрович и сам между прочим частенько к ней заглядывает. Вам решать, но если сочтёте уместным, мчитесь к ней что есть мочи и, передав поклон от Лизы Павловны, так меня зовут, просите о вспомоществовании.

Метель, к счастью, прекратилась. Названная деревня была Игнатию знакома. Располагалась она от родных мест на самом деле совсем близко, так что уже через час Игнатий придержал коня у четвёртого от начала дома.

Возле убогой, немного покосившейся избушки высились громадные сугробы, которые, казалось, никто никогда не разгребал. Однако из трубы на крыше домишки вилась тонкая струйка дыма. Начинало светать. Пробраться

к входу можно было, только преодолев глубокие снежные завалы. Большого труда для визитёра дело это привычное не составило – в санях всегда ждала своего череда лопата уникальной формы, смастерённая искусными руками Игнатия. Дверь перед посетителем распахнулась мгновенно, ему не пришлось даже стучать.

Перед ним предстала худенькая, невысокого росточка старушка с испещрённым сетью морщин лицом. На первый взгляд ей было лет сто. При всём при том манера говорить и двигаться выдавала в ней женщину относительно молодую, под пятьдесят, которую как бы насильно состарили некие злые духи.

Поразили Игнатия прежде всего глаза Панкратьевны. Они, казалось, источают какой-то огненный свет, будто новомодные электрические лампочки, какие он видал в поместье господ Сугряжских. Поклон от Лизы Павловны имел, вероятно, статус волшебного слова. Знахарка тут же согласилась отправиться на подмогу.

Через полчаса лихой, но подуставший селижаровский конь домчал сани до отчего дома. Родные и повитуха встретили неожиданную гостью вначале малоприветливо, но потом растаяли. Рассказ об отсутствии фельдшера всех ужасно расстроил. Состояние младенца не только не улучшилось, но и обострилось ещё больше. Ребёнок задыхался, временами переставая дышать. Конвульсии на тельце, по-прежнему с синеватыми пятнами, становились всё чаще. Авдотья и дети распухли от слёз.

– Не протянет, поди, и до вечера, штоб хоть денёк полный на свете белом пожить, – рассуждала сама с собой бабка повивальная.

Аграфена Панкратьевна внимательно осмотрела ребёнка и заключила:

– Пособить ещё можно. Только лечение будет тяжкое, закомуристое. Што б я ни делала, на всё ли согласны?

– На всё, на всё, матушка, – запричитали родители, даже не задумываясь о значении не совсем понятного слова.

– Тогда подай, Игнатий, корзину мою со склянками да два таза – с водой горячей и водой ледяной. Тряпки

чистые, какие есть. И давайте-ка все отседова, и тебя это, бабка, касается, – обратилась она к Степаниде. – И покуда не велю, возбраняется заходить сюда любому.

Родители с повитухой перебрались в сени, детей отправили в баню.

Битый час, не менее, оставалась целительница наедине с новорождённым. Обряды какие она совершала, так никто и не узнал. В сенях с трудом улавливались только обрывки её заговорных причитаний. Что-то вроде «умывать нервы, продувать глаза, выгонять горечь из головы, рук, живота, из сердца, печени, зелени, из шеи и позвоночника, из синих жил и красной крови». И вновь и вновь знакомое «Аминь, аминь, аминь», после чего все крестились.

И Авдотья, и муженёк её славный Игнатий, и тем более многоопытная Степанида уже потеряли всякую надежду на излечение. Но примерно в полдень 9 января, именно тогда, когда на Шлиссельбургском тракте в Питере раздался первый залп в безоружных демонстрантов и вся гапоновская идея установления прямой связи между государём и народом пошла прахом, селижаровское жилище оглушил пронзительный крик младенца. Дверь в сени распахнулась, и на пороге предстала Аграфена с кричащим малышом на руках.

– Жить будет, да не ахти каким простым будет житьё его, – молвила целительница и на мгновение задумалась. – С фортуной в прятки играть возжелает, да вот только как бы она сама его в бараний рог не скрутила. Вижу я наперёд, большим чиновником вроде околоточного надзирателя станет, порядок в народе наводить примется, бояться все его будут. И родителям своим даже спуску не даст. А проживёт ровно столько, сколько и мне господь отмеряет, – поведала она с сумрачным видом.

Счастливым родителям некогда было вдумываться в то, что наплела загадочная целительница.

В последующие дни здоровье сына Игнатиева быстро выправлялось. Задышал он полной грудью, хрипы прошли, пятна нехорошие на теле быстро исчезать начали, и

скоро о них совсем забыли. Проснулся в нём аппетит невиданный, расти стал не по дням, а по часам.

Нарекли нового члена семьи Емельяном – в честь «Емельяна-перезимника» с его снежными метелями, в день которого тот родился. «Мели, Емеля, твоя неделя», – дразнили его потом в детстве. Спустя годы раскопал Емельян, в какую непростую дату – 8 января по старому или 21-го по новому – его угораздило появиться на свет. Давным-давно казнили в этот день на Болотной площади в Москве его тёзку Емельку Пугачёва. В Париже некогда гильотина отрубила голову Людовику XVI. Позже, в 19-летие Емельяна Селижарова скончается, правда естественным путём, и более значимая фигура – вождь мирового пролетариата Ульянов (Ленин). А задолго до этого тем же числом уродится на свет человек не менее известный – Григорий Распутин.

Сам Емельян Игнатьич величал себя – и в шутку, и всерьёз – не иначе как «буревестник первой русской революции», что и соответствовало исторической правде – родился он прямиком накануне «кровавого воскресенья». Истинный же автор «буревестника» был глубоко разочарован и раздражён – и властью, и собой, и, в особенности, откормленной правящими верхами элитой русской интеллигенции, потерпевшей в событиях 9 января, по его мнению, «моральный крах», занявшей преимущественно выжидательную позицию и не пожелавшей присоединить свой голос к требованию мирных демонстрантов.

Мечта Георгия Аполлоновича Гапона сбудется. В историю России имя его впишут навечно, но, к великому сожалению, в совершенно другой тональности, другим шрифтом, исковерканным последующими фальсификациями прошлого. На грудь ему незаслуженно навесят ярлыки провокатора, агента царской охранки и даже иностранного шпиона, кем он никогда не был. Эпитеты эти неаппетитные, и ещё более оскорбительные, научатся приклеивать своим диссидентам правящие режимы отечества всех расцветок – на столетия вперёд.

Правда, самому Гапону история не даст шанс оправдаться. Через год его задушат в Озерках, тогдашнем питерском предместье, сегодня составляющем один из районов северной столицы. Такая же участь постигнет в будущем и многих других ему подобных – «мирных и безоружных оппозиционеров», набравшихся смелости просить у правителей свободы, равенства и наказания воров у трона. Борцы за справедливость на столетие вперёд так и останутся в раздробленном состоянии, чем с удовольствием во все времена будет пользоваться господствующая верхушка.

Но история, как бы её не переписывали в угоду власть имущим, всё-таки отдаёт должное несостоявшемуся лидеру нации. Пророческими оказались его выводы из так и неосуществившегося свидания царя с народом: «По всему этому я могу с уверенностью сказать, что… Николай II готовит себе судьбу одного из английских королей или французского короля недавних времён, что те из его династии, которые избегут ужасов революции, в недалёком будущем будут искать себе убежище на Западе».




Глава II


Деревенька, в которой располагался дом Селижаровых, называлась Занеможье и в народной молве числилась зажиточной. Состояла она из 16 дворов. Большинство имело в хозяйстве лошадь или корову, на полях в несколько десятин выращивали пшеницу, рожь, овёс, лён или пеньку, кое-кто разводил кур или уток, несколько семей держали даже поросят. В нескольких дворах произрастали и давали хороший урожай яблони. Здешний климат благоприятствовал, очевидно, именно яблоневым садам. Излишки продуктов приобретали кулаки-перекупщики, регулярно наведывавшиеся сюда и в соседние селения. На вырученные деньги в лавчонках кудыщинских и осташковских отоваривались одеждой да нужными в обиходе

вещами, которые нельзя было изготовить собственными руками.

Трудились здесь все или почти все от зари до зари, а пуще всех Игнатий Ильич с женой и детьми. Имел глава семейства золотые руки. Умельцем первоклассным слыл он во всех крестьянских работах, но особо знатно удавалось ему столярное дело. В городе напокупал он всяких рубанков, долот, ножовок и фуганков, завёз пиломатериалы. И когда выдавался час отдыха, шёл не на сеновал прикорнуть, а в ту часть просторного своего сарая, где размещалась его любимая столярная мастерская. Вся мебель в срубе, все эти лавки-полати, стол и стулья, шкафчики и полочки, вызывавшие восхищение гостей – прошеных и непрошеных, вышли из-под его наторелых рук. Путники, забредавшие в Занеможье, дивились филигранно выточенным ставням на окнах.

Хату свою Ильич выстроил также почти самолично, при малом вспоможении мужиков-соседей. Скроена она была по стандартным русским лекалам. Едва ли не треть просторной, в десять квадратных саженей, горницы (наши пятьдесят квадратов) занимала здоровенная печь-каменка, сложенная лучшим в округе печником и потому дымившая лучше некуда. Как и везде в России предназначалась она для отопления жилья в зимнюю пору и приготовления пищи в любое время года.

В печи Авдотья, кухарка отменная, варила, парила, жарила, пекла, грела и томила. Если в других деревенских семьях питались преимущественно щами, капустой, картошкой и кашей, а свежий пшеничный хлеб попадал на стол разве что по праздничным дням, у Селижаровых, по тамошним меркам, праздник был едва ли не круглый год.

Еду готовили в печи в чугунках, горшках да сковородах, которыми, дабы не обжечь пальцы, управлялись с помощью ухватов и чапельников. Стряпню затем, будь то первое или второе, в деревянной миске внушительных размеров или на таком же объёмистом блюде ставили посередине стола. Каждый едок заполучал в руки здоровенную деревянную ложку, которую надобно было переме-

щать между общей лоханкой и собственным ртом. Просто и удобно.

Сверху на печи размещался лежак, где на тёплом матрасе, когда на дворе лютый мороз, на ночь свободно могли уложиться три человека. По обоим бокам к печке были приставлены две достаточно широкие полати, на которых, впитывая тепло камня, спали дети. Печь ненасытно требовала дрова. Поэтому Игнат, подобно другим односельчанам, должен был каждое лето идти на поклон к господам Загряжским, чтобы вымолить делянку для раздела на дровяное топливо. Им принадлежал исполинский лесной массив с вековыми дубами и соснами.

Заготавливать на зиму полагалось также зерно, сено, картошку да много ещё чего, как и совершать уйму других жизненно важных дел. Обряжаться по хозяйству приходилось всем членам семьи, и жене, и дочерям, понемногу превращавшимся в статных девушек, и даже девятилетнему Максиму.

Родители воспитывали детей в строгости, чтобы честь фамильную чинно блюли. Особо следили, как бы с дочками не вышло чего. Добрачное целомудрие и верность семье считались у Селижаровых высшей ценностью. Авдотья тщательно контролировала, чтобы не «забаловались» обе красавицы до срока. И выполнила она эту задачу блестяще: вплоть до выданья дочек замуж ворота селижаровские, поди, ни разу не были обмазаны дёгтем, как это случалось там, где водились гулящие девки.

Подворье Игната отличалось во всех отношениях. Рядом с избой своей образцовой и под сенью двух древних, но по-прежнему обильно плодоносивших яблоневых деревьев собрал он бревенчатую баню. Односельчане обычно мылись по домам, прямо в печке, по-чёрному или по-белому. Процедура та была не из лёгких, так что назначалась раз в месяц, а то и реже. Селижаровы же устраивали себе банное наслаждение чуть ли не каждую неделю.

Есть ли в этом сложном и несовершенном мире что-то более простое и совершенное, чем русская баня? На всю оставшуюся жизнь сохранят потомки Игната, кото-

рым выпадет счастье помыться в той удивительной баньке, неповторимую атмосферу жаркой парной и пьянящий, ни на что не похожий аромат душистых трав и ржаного хлеба. Полок на входе в баньку осенью заваливали дубовыми, берёзовыми, липовыми и даже крапивными вениками, а к весне он изрядно опустошался.

Воду в Занеможье брали из общего колодца. Тем не менее выкопал Игнат у себя на огороде свой собственный и, в отличие от коллективного, въедливо заботился о его ухоженности. Порядок был коньком этого семейства, непонятно от кого унаследованным и уж во всяком случае совершенно не свойственным русской деревне явлением.

Наводить чистоту и прибираться в доме родители сызмальства прививали детям собственным примером. Если в других избах бабы мели полы только по острой нужде, а мыли их вообще по праздникам, на Пасху да Рождество, то Авдотья подметала в доме ежедневно, а по субботам скоблила дюжий семейный стол и лавки, отмывала начисто полы, окрашенные в коричневый цвет.

– Свихнулась, знать, свихнулась от чистоты, ей-богу, – судачили деревенские сплетники.

Мать периодически затевала большие стирки, в которых участвовала вся семья. Таскать воду, кипятить, стирать голыми руками на ребристой доске, полоскать и развешивать грузное бельё на верёвках во дворе, особенно в зимнее время, когда простыни и наволочки приобретали причудливые архитектурные формы, было делом хлопотным и в деревне не слишком распространённым. Но Авдотья на других не смотрела, а только бдительно следила, чтобы супруг и дети были одеты опрятно. Приучила к порядку дочерей, и даже малолетний сынок знал свой шесток.

Тяге Игната к порядку и уюту предела не было. Однажды задумал он перекроить обыденный, сложившийся веками русской жизни уклад справления нужды. Ведь как это обычно делалось? Для отхожих мест в деревнях отводился укромный уголок где-то на огороде, на приличном расстоянии от входа в избу. Обрамлялся нужник не-

ким сооружением из грубых досок, дверь часто не запиралась.

Отправиться по нужде в этот налегке сколоченный приют в летнее время трудов не составляло. А как зимой, в метель и мороз тридцатиградусный? Хорошо ещё, если потребность была сходить по-маленькому. Для этих целей ставилось в сенях поганое ведро, которое опустошалось по утрам и ожидало следующего вечера. А если приспичило по-большому?

Вот и придумал Игнат, как произвести «переворот» в деле отправления естественных надобностей. В задней части дома, прямо с выходом в сени-коридоры соорудил уборную с дверцей на запоре. Цивилизация, какая-никакая, а поселилась в селижаровском жилище прочно. Пользоваться сим удобным заведением стало возможным в любую непогоду, но прямая выгода ощущалась прежде всего зимой. Хоть тепло печки, понятно, до неё не доходило, всё равно морозы трескучие туда не пробирались. Игнатово нововведение изрядно упростило жизнь обитателей дома. Но когда прознали о том в деревне, насмешек в адрес селижаровский было не перечесть.

– Не рехнулся ли ты, Игнат? Уж до чего умён, аж не высказать! Да русский ли ты человек? Барина из себя корчишь? Хочешь всё как у немчуры иностранной? Смотри, в говно не провались! – скалили зубы деревенские.

В оригинале, правда, звучала та язва на порядок, а может, и два, смачнее. Матерщина на деревне – в один или несколько этажей – была естественным и общепринятым языком общения промеж людьми. И понимали матерок даже домашние животные.

Недоброжелателей у Селижаровых набиралось не то что хоть отбавляй, но вполне порядочно. Причиной тому являлась предположительно исконная черта характера русского – зависть, в ограниченном деревенском пространстве пуще других выпуклая и поэтому приметная. Завидовали благополучию семьи Игната, радуясь, когда что-то у того не получалось. Завидовали его верной и дружной семье, ладности Авдотьи, красоте детей.

А что девки, что Максим – уродились все отпрыски селижаровские с какой-то особливо благородной внешностью. От отца все трое, а после рождения Емельяна – четверо, унаследовали голубые глаза, стройные фигуры, от матери – белёсые волосы.

Каким-то необыкновенным образом, судя по всему, избежали их предки укусов татаро-монгольского ига. Сквозь века умудрились они пронести изначальную породистость, утраченную в веках гармонию образа русского человека. Может такое понравиться вечно недовольному и непромытому соседу напротив? Как так и почему расхаживает игнатьевская молодёжь по деревне в чистой, незамызганной, без дыр, одежде, тогда как нашинским приходится шастать без порток?

Завидовали всему доброму, что навещало селижаровский дом. И никак не хотели, да и не могли взять в толк, что достойная жизнь этой семьи зиждется исключительно на фундаменте до неприличия простом и открытом – усердии и упорном, временами адском труде.

В первейших ненавистниках Игната числились деревенские пролетарии Боголюбовы и Мерзликины, чьи полуразвалившиеся хаты располагались на другом краю деревни. Главы этих семейств с жёнами были до боли хорошо известны местной общине как страстные поклонники зелёного змия и редкостные бездельники.

В Занеможье алкоголь не пользовался большим спросом, хотя абсолютных трезвенников тоже не водилось. Спиртные напитки, в основном водку, употребляли преимущественно по престольным праздникам согласно церковному календарю, когда принято было ходить друг к другу в гости. В одном доме варили бражку и самогон, поэтому в случае острой надобности имелась возможность отовариться без разъезда в Кудыщи. В волостном центре имелась винная лавка и с утра до вечера работали аж три кабака.

Каким образом боголюбовско-мерзликинские ухитрялись назюзюкаться, что чаще всего уже с утра не стояли на ногах, было для всех загадкой. Пьянчуг этих на общин-

ных сходках решительно осуждали, но желающих проводить с ними воспитательную работу, тем более брать на поруки, не обнаруживалось – времени на это не хватало, своё дело делать надобно было.

По-настоящему сочувствовали разве что детям из этих двух семейств, а насчитывалось их больше десятка. Росли они будто беспризорные, ходили в отребье, питались отбросами и часто недоедали. Бывало, что от голодухи выкапывали тайком на чужих огородах картошку или выкрадывали яйца в курятниках напротив. Страдавшие от набегов соседи, правда, властям волостным не жаловались, входили в положение «грабителей». Отроков своих родители непутёвые иногда отсылали побираться в Кудыщи. На воскресном базаре просили те милостыню, которую надобно было в полном объёме сдать папке с мамкой.

Справедливости ради надо сказать, что не испытывать дружеского расположения к Селижаровым и прочим состоятельным односельчанам у деревенской бедноты существовали и некоторые объективные основания.

Во многих российских губерниях со времён правления Александра III стал регулярным и массовым явлением голод, который вследствие не только неурожая, но и особенностей царствования «миротворца» и его сына Николая Александровича разыгрывался каждые три-пять лет. Не обошёл он стороной и тверьщину.

Из-за жары, засухи невиданной и прочей непогоды неурожайными выдались 1905, 1908 и 1911 годы. Сбор зерна не превысил тогда и одной трети от нормы. Продовольствия остро не хватало. Отчаявшиеся и обезумевшие от голода люди бросились бежать из деревень в города. Путь им преграждали урядники с отрядами казаков – ОМОНом того времени.

Согласно постановлению правительства, повсюду в деревнях шла конфискация остатков зерна. Этот метод, как и многое другое из негативного наследия царского режима, охотно возьмут на вооружение в ленинско-сталинское время. Погибли миллионы, не меньше, чем при «голодоморе» большевиков в 20-е и 30-е годы.

Парадоксальность этой неправедной политики состояла в том, что зерна в империи вполне было достаточно для пропитания всего населения, но по величайшему повелению пшеницу гнали на экспорт.

– Недоедим, но вывезем, – людоедски разглагольствовало окружение императора, богатевшее уже от самого факта близости к монарху

А тому и самому нравилось, что немцы и прочие западники, на дух не переносившие соперника на Востоке, зависят от российских поставок хлеба и масла, что «богоносная Россия» щедро кормит всю Европу и в целях политических следует, мол, всячески углублять зависимость эту В Европе же не хотели разбираться, в какие карманы идут доходы от продажи пшеницы, и голод народа русского, из чьего зерна выпекались парижские багеты и сдобные берлинские пончики с повидлом, был ей до барабана.

Зарубежная пресса охотно смаковала русскую драму, хотя в самой России цензура жёстко возбраняла распространяться о случившемся. При Николае продолжали действовать циркуляры его «миролюбивого» отца. Александр III, по праву вошедший в историю как пламенный почитатель и покровитель двух единственно верных союзников отечества – армии и флота, раздражался всякий раз, когда докладывали ему о голоде на подвластных территориях.

В конце концов он строго-настрого запретил публичное употребление слова «голод», заменив его на благозвучное понятие «недород». За несоблюдение высочайшего указа можно было запросто загреметь в тюрьму.

Особенно тяжёлым выдалось лето 1911 года. Засуха вытравила почти все посевы. Трава на корню сгорела. Плодовые деревья едва не погибли. Даже грибов и ягод, спасительного пропитания деревни, в лесу не уродилось. Скотину и птицу кормить было нечем. Пришлось пустить всю живность под нож, да надолго её в пищу не хватило. Большинство крестьян продало или заложило всё, что можно было продать или заложить. С наступлением холодов дело усугубилось. Еда стала на вес золота. Харчева-

лись щами из собранной под снегом любой растительности, пекли хлеб из сена. Наступил «царь-голод».

А тут ещё повальное обшаривание всех изб на предмет выколачивания последних заначек продовольствия. Кто-то, как Игнат Селижаров, за мзду немалую уряднику да казакам грозным, опричникам новоявленным, его сопровождавшим, смог откупиться. Не только припрятал он в потайных местах чуток зерна и картошки, но даже чудом сохранил корову, которой всю зиму пришлось скармливать ветки ёлки.

А вот многим другим дворам, не только в Занеможье, пришлось туго. От голода повымирало людей тьма-тьмущая. Семейство Боголюбовых в ту пору недосчиталось троих малышей, а у Захара Мерзликина жена с ума сошла от отчаяния беспросветного и повесилась. Да одна из дочерей бесследно сгинула по дороге в Кудыщи, где рассчитывала разжиться хлебными корками.

Прибавилось в результате той голодухи число завистников и ненавистников Игнатовых. Невзлюбили Селижаровых всерьёз и надолго. Сам он никак не мог взять в толк такого к себе отношения. Вроде старался делиться с соседями в меру возможного. И хлебом, и картошкой подкармливал, тем же детям боголюбовским руку помощи протягивал. И молока отливал, хотя надаивали от Зорьки в ту пору самую малость. Да всё неладно было. Только и слышалось по деревне:

– Чой-то у нас нет ничёва, а у их, подлюг, по горло естя всякой всячины. Пошто им дадено, а нам кукиш, да и то без масла? Вот господь-то, поди, отмеряют им когда-нибудь.

Не раз в те дни приходило на ум Игнату исконно русское изречение «Не делай людям добра – не получишь зла».

– Воистину, воистину прав народ… – рассуждал он невесело.

По счастью следующие года с лихвой выправили общественное неблагополучие, и печали «недорода» вроде

бы стали в памяти крестьянской постепенно пеленой затягиваться.

Между тем маленький Емелька подрастал и был душой всей семьи. Не могли не нарадоваться на этого беспокойного, голубоглазого и белокурого мальчугана ни мать с отцом, ни старшие сёстры. А пуще всех обожал его братец Максим. Со временем стали они не разлей вода, несмотря на существенную разницу в возрасте, аж целых девять лет.

Не родители, не сёстры, а чаще всего именно он убаюкивал малыша, пел ему колыбельные, рассказывал на ночь сказки да всякие былины и небылицы, притчи и прибаутки. Но больше всего обожал Емельян жуткие, душераздирающие истории.

– Расскажи что-нибудь страшное, – просил он.

Старший брат и здесь был горазд на выдумку. Про некоторые злодеяния прошлого, леденящие кровь, иногда заходила речь в его родном училище. И он с удовольствием преобразовывал услышанное на уроках истории и литературы в произведения собственного сочинения.

– Жили-были в дремучем лесу с непроходимыми дорогами дед да баба. И было у них десять детей, все – сыновья. Жили-поживали да добра наживали. Но вдруг ни с того ни с сего пришла в их дом беда. В вязком болоте по соседству поселилась нечистая сила, геенна огненная. Пришла она из-за бугра далёкого и звалась революцией. Бродила, знать, бродила по свету белому, и вот угораздило её набрести как раз в тот лес дремучий на старую дедову хижину. И больно ей там понравилось. Когда ночь наступала, подбиралась она к избушке той и ребят честных в свои сети заманивала. Сколько раз дед да баба сынам своим сказывали – не заговаривайте и не ходите с незнакомыми, что бы они вам ни сулили, да всё не впрок. Революция та пакостная феей доброй прикидывалась, конфетки сладенькие предлагала, и дети как лунатики ослеплённые прямо за ней следовали. Ушёл один, ушёл другой, потом ещё. Плачут дед да баба, боженьке молятся, помоги, мол, деток воротить. А боженька молвит, что и она, дескать,

против бесовщины той, революции, бессильна. Сами в болото пустили, сами, мол, и выкарабкивайтесь. Ну где там старикам немощным одолеть силу грозную, нечистую!

И вот пришло время, когда уже девять ребятишек исчезли. Как будто их изродясь на свете белом не было! Некому стало хозяйство везти, в доме прибираться. Расстроилась жизнь вся. Вот-вот пожрёт революция последнего сынишку, у которого ещё молоко на губах не обсохло. Говорят дед да баба тому – убирайся отседова побыстрее да подобру-поздорову, иначе придёт революция и за тобой, в болото зыбкое утащит. Да не тут-то было! Младший братик обладал, оказывается, волшебной силой. Когда надобно, он в птицу-сокол оборачивался, а была нужда – в паука-великана, что по дубам лазить горазд, а в иные дни превращался аж в крота и бесшумно так из-под земли к врагам своим подбирался. «Нет, матушка-батюшка, – говорит, – не покину я избушку нашу отеческую, не оставлю вас одних. Здесь вы меня родили, и здесь дети мои родиться должны!» И пошёл он сражаться с нечистой силой. День сражается, два сражается. То соколом обернётся, то пауком, то кротом. И уж было стал он побеждать, как на подмогу революции той гнилой вдруг откуда-ниоткуда новое войско с пушками и ружьями наперевес представилось.

И кто это был, как ты, Емелька, думаешь? Ни за что не догадаешься – все его братья! Революция проклятая их заколдовала и против родителей да брата своего воевать заставила. Не помогли младшему ни сокол, ни паук, ни крот. Навсегда сгинул он в болоте топком. Дед с бабой померли, а братья, нечистой силой одурманенные, разбрелись по лесу суровому, свои избушки понастроили, детишек нарожали да из рабов божьих окончательно превратились в рабов силы нечистой – революции.

– А что потом? Дальше-то что было? – нетерпеливо вопрошал взволнованный Емеля.

– С тех пор и ждут в мрачном лесу того молодца лихого, кто мог бы прийти и освободить братьев от чар колдовских да наставить их снова на путь истинный, господний.

Рос Емельян послушным, доверчивым и восприимчивым к людским нуждам мальчиком. Рассказ впечатлил его не на шутку С ходу воспылал он желанием стать как раз тем богатырём, который освободит «рабов революции». Да и не только запавшая в душу притча про негодницу из дремучего леса, рассорившую родителей с детьми, – любые истории, придуманные братом, оказывали на его детское воображение глубокое воздействие. Ему хотелось стать главным персонажем всех этих повествований.

Однако верх возбуждения и очарования старшим братишкой наступал в зимние вечера, когда оказавшийся дома Максим при свете керосиновой лампы раскрывал одну из трёх книжек, имевшихся в доме, и начинал читать вслух, громко и с чувством. В такие праздничные минуты замирало всё семейство и чинно, с упоением внимало тому, как ладно справляется сын и брат с непонятными другим чёрными знаками на белых листах.

В семье тот был самым грамотным. Отец Игнат читал с трудом, запинаясь. Когда-то в молодости преподал ему эту премудрость инок-скиталец, случайно забредший в деревню и с месяц столовавшийся у них в зачёт обучения. Писать старший Селижаров и вовсе не умел. В случае потребности расписаться научился изображать на листке крест, слева обрамлять его полумесяцем вроде как начальной буквой родовой фамилии – «С», а справа присобачивать маленькую замысловатую змейку, какую как-то высмотрел на серьёзной, с вензелями, бумаге. Выглядела эта подпись вполне симпатично, и почти никто не догадывался об отсутствии у её обладателя элементарных навыков письма. Авдотья грамоты не знала вообще. Такая же участь ожидала и дочерей. Впрочем, без особой охоты отдавали крестьяне в обучение детей и мужеского пола.

– А к чему вся канитель эта? – судили-рядили. – Жили деды и прадеды наши без школы-грамоты, и жили нас не хуже, так и мы проживём век свой без их… На кой ляд нам науки ихние? Как земельку пахать да зёрна разбрасывать, знаем и без гимназий. А пустишь детёв по образованной части, так они вырастут и паче чаяния с дома

сбегут, работать не станут. А как без них хозяйство справлять? Нет уж, спасибочки.

Игнатию Ильичу подход такой был чужд.

– Недоумеваю, отчего в русском народе доподлинного понимания насчёт грамотности нету, – заключал он. – Ну, с девками-то ясно, у них своя судьба, везде и всегда одна и та же – детей рожать, пищу готовить, в церковь ходить. А вот мужицкому полу грамота надобна, как без неё в будущем-то? Отрокам моим должно вырасти людьми образованного класса.

Мечтал Игнат, чтобы превзошли сыновья его самого в умении, в знаниях, в благополучии жизни, и пытался внести в дело то благородное свою лепту. С малых лет учил он родного Максимушку плотницкому и столярному мастерству, а потом, когда времечко подоспело, пытался привить охоту к деревообработке и младшему сынишке. И ведь получалось у обоих. Не мог отец не нарадоваться, как быстро схватывают они искусство пилить и строгать.

– По меньшей мере по этой части подрастают у нас с тобой, Авдотьюшка, наследники бравые, – с гордостью вещал Игнат. – Максим во всяком случае пойдёт далеко. Достались ему не только руки золотые. Не обделил Господь его ни внешностью, ни умом. Смекалистый, чёрт! Ты только, мать, погляди, вчера начали возиться над комодом, так сын взараз столько всего навыдумывал, что я чуть не лёг, такое мне и в голову придти не могло. А какие грабли сварганил! Диво дивное, да и только! На базаре в Кудыщах вмиг расхватают.

В восемь лет отдал Игнат сынишку в церковно-приходскую школу, что при Воскресенском монастыре в Кудыщах. По утрам, особенно зимой, коли была возможность, возил тятька на санях Максима на занятия. А после уроков добирался тот обратно домой самостоятельно – в любое время года, и в дождь, и в мороз, – и чаще всего пешедралом.

Путь был не из лёгких – ноги мять приходилось ни много ни мало восемь вёрст. Напрямик, по бездорожью, правда, получалось меньше. Да вот только пробираться

меж деревьев больно боязно было. Да и сбиться с проложенного и освоенного маршрута тоже не хотелось, темнело в зимнюю пору раненько. А на большаке можно было всё-таки иногда подсесть к кому-нибудь в телегу и скостить таким образом часть пути. Так или иначе, ради школы Максим был готов пойти на любые жертвы и ухищрения.

Учёба давалась ему легко. Все предметы были по душе, и русский с чистописанием, и история с географией, и даже закон божий. Но всё-таки в любимых числились арифметика с черчением, страсть как нравилась ему игра цифр и линий. А на занятиях по труду, где мальчуковую часть учили столярке, а девочек домоводству, не было Максиму равных не только среди сверстников.

Сам учитель чуть ли не кланялся способному ученику, каких у него не было ни до того, ни после. На вручении свидетельства об окончании курса начальной школы Игнату Ильичу настойчиво рекомендовали продолжить обучение неординарного юноши.

– Поверьте, дорогой папаша, молодёжь нынешняя брехливая измельчала ужасно. А дети такие, как чадо ваше, появляются на свет божий крайне редко. Видать, по каким-то неизведанным причинам избрал Господь именно вас объектом для сией награды. Гордиться вам отпрыском своим необыкновенным надобно. И негоже будет, коль встанет сын ваш на иной путь взросления и совершенства, кроме как наукопостижение. Мы, во всяком случае, благословляем Максима Игнатьича на дальнейшее покорение высот познания.

Посоветовавшись с супругой Авдотьей, решил старший Селижаров так и поступить. Ради блага сына пошёл он на великое пожертвование для хозяйства своего, ибо лишалось оно одной важной единицы рабочей силы. В 12 лет определили Максима в реальное училище в Осташкове.

Взять-то его взяли (ещё бы не взять с таким похвальным листом), да вот с «фатерой» для жилья заминка вышла. Жили в столице уезда родственники селижаровские, но никто не отваживался пустить паренька на постой, все и без того ютились в крошечных хибарках, а то и землян-

ках. Через пень-колоду удалось-таки уговорить в конце концов двоюродного брата Авдотьи.

Осташков во все времена слыл городом кожевенников и рыболовов. Главным или, как сказали бы через сто лет, градообразующим предприятием значился знаменитый кожевенный завод, существовавший уже почти полтораста лет. В своё время посещал завод сам император Александр I. Слаженное производство, в том числе дорогущие, ибо непромокаемые хромовые сапоги «осташи», которые покупали даже англичане, одобрил, да остался доволен не всем. «Нельзя ли, Кондратий Лексеич, – обращался он к владельцу предприятия Савину, – хотя бы снизить градус этого амбре, несёт-то на всю округу изрядно».

Рекомендацию монарха удалось реализовать, да и то не в полном объёме, только в начале XX века, когда «Товарищество юфтевого завода Владимир Савин» основательно взялось за модернизацию предприятия. Из Германии завезли новейшие силовые машины, построили газовую станцию, с учётом уроков «кровавого воскресения» взялись даже за обустройство быта рабочих. Авдотьин родственник как раз работал на кожевнике, а его семья владела комнатой в одном из бараков, специально сооружённых товариществом для своих рабочих. В ней и отвели малюсенький уголок для реалиста.

Раз в месяц-полтора наведывался отец, привозивший продукты для «квартиросъёмщика» и согласованную плату для «собственника» жилья. Каждый раз первым вопросом к Игнату был, конечно:

– Как там Емеля? Не болеет ли, не скучает ли, ждёт ли меня?

– Здоров, слава Богу, но скучает шибко, – отвечал Игнатий. – Ждёт, не терпится, когда каникулы твои начнутся. Книжки занимательные, чтоб ты ему почитал, привезти просит. Так что уж не обессудь, родной. Я вот тебе копеечку на труд твой умственный оставлю. Транжирить, знаю, не будешь. Нужда будет, не скромничай, купи себе, к чему душа лежит. Ты уж больно тово… постарайся при-

мерно учиться, род селижаровский не позорь, сердешно прошу.

О житие-бытие сына отец обычно не справлялся. Сам знал, что обретаться у малознакомых людей, хотя бы и сродственников, – не чай с сахаром да баранками распивать. А про учение расспрашивал подробно. Глаза сынка тут же загорались, и он вдохновенно рассказывал про всё то, о существовании чего в природе отец до тех пор и не подозревал.

В реальном училище Максим сразу же выдвинулся в отличники. Его по-прежнему интересовали прежде всего точные науки – алгебра с геометрией, физика с естествознанием, но и гуманитарные предметы были ему не чужды.

Неожиданно открылась в нём тяга к иностранным языкам. Высшее общество империи в начале века XX увлеклось изучением немецкого, точно так же как на заре века предыдущего предпочитало общаться на французском. Ненароком обнаружилась в Осташкове знатная, очевидно, когда-то дама, которая согласилась совершенно бескорыстно познакомить парня с языком «великой германской нации». За этим мощным государством Европы, утверждала она, будущее планеты, и не случайно, что русские цари, глядя в эти перспективы, непременно немецких принцесс в жёны берут.

Вскоре Максим освоил первые слова на доселе незнакомом языке – «руссиш» и «дойч», «хэр» и «фрау» – и даже пытался втолковать невразумительные для русского уха выражения родственникам, пока отец не запретил ему «ругаться по-басурмански».

Главным развлечением в часы отдыха стали периодические посещения необычного аттракциона. На главной улице Осташкова открылся театр живой фотографии, названный «синематографом». Фильм «Оборона Севастополя» произвёл в душе Максима что-то наподобие землетрясения. Им наслаждались всем училищем и потом стремились не пропускать ни одной новинки. А «Соньку – Золотую Ручку» и, конечно же, «Разбойника Ваську

Чуркина» пересматривали по много раз. Впоследствии киночудеса испытает на себе всё селижаровское семейство.

Емельян на самом деле неимоверно тосковал по старшему брату. Ему ужасно недоставало сказок и страшных историй Максима. Родители и сёстры такими же блистательными рассказчиками, к сожалению, не были, как ни пытал их малой своими расспросами.

Почему день сменяется ночью, а за летом следует зима, откуда идёт дождь, снег и гром, где живёт боженька и какой он, Господь, такой же грустный, как на иконках в углу избы, или всё-таки умеет улыбаться, хороший ли царь Николай и за что напустил на народ голод, кто такой Распутин и что такое «парламент» и «конституция», про которые судачили в лавке, – на целый короб вопросов родственники не без труда наскабливали горстку ответов.

– Скорей бы приехал на побывку Максимка, милый сердцу моему Максимка! – горестно вздыхал Емеля.

Из дворовых игр, которыми увлекалась деревенская детвора, больше всего Емеле нравились те, где надо было по-настоящему состязаться, – вначале проворные «гуси-лебеди», а потом, когда чуток подрос, стремительные «казаки-разбойники». И там, и там от игроков требовалось проявить сноровку, храбрость, хитрость и бойцовский дух. Емельян, самый быстрый и прыгучий, почти всегда побеждал. Быть в его команде хотели все приятели. Удалее всех сражался он на саблях деревянных, точнее других стрелял из рогаток. Даже в «жмурках» изловчался каким-то невероятным чутьём распознать местонахождение и заарканить любого игрока.

Никто кроме него не придумывал таких мудрёных и дерзких действий для «разбойников» и хитроумных и изворотливых ходов для «казаков». «Выпытать» пароль у противника было для него проще простого. Зато заставить его самого раскрыть «тайну» никто не отваживался – бесполезно, кремень-парень. Позже узнает Емельян значение имени своего – «соперничающий», «неуступчи-

вый», «страстный» – и будет гадать: то ли имя это создало его натуру, то ли он сам волей-неволей оправдывал свойства имени, которым нарекли при рождении.

Самым радостным праздником считалось Рождество Христово. В этот день в пышно наряженных санях в деревню наведывалась барыня Ильза Николавна Загряжская, разодетая в соболиную шубу, с барчатами. Ребятишки крестьянские выстраивались вдоль единственной улицы, а господа разбрасывали во все стороны, прямо в сугробы, сладости разные: конфеты карамелиевые, баранки с маком, леденцы на палочках. Малышня наперегонки бросалась отыскать подарки те в глубоком снегу. После отъезда знатных персон улица, обычно покрытая ровным снежным покрывалом, превращалась в сплошное месиво, как будто татаро-монголы тут воевали.

В общей стае мальчишек и девчонок старался нащупать гостинцы в снежных нагромождениях и Емельян. И однажды ему крупно повезло. Прямо у обочины пути санного нашёл он в сугробе кошелёк, туго набитый денежными ассигнациями. Видно, выпал он случайно из кармана гостей именитых, да те пропажу сразу не обнаружили. Соперникам в борьбе за подарки находку ту, естественно, Емелька не показал, принёс её домой.

Удивился отец:

– Если б тебе и дальше так везло, сынок! Тут, поди, столько денег, что нашей семье на несколько лет жизни хватило б.

– Так в чём дело, тять? Никто ж не видал, что я кошель этот подобрал. Сколько всего накупить можно! Мамке вон да Лидке с Нюшкой одёжу справим. Максиму на учёбу деньги надобны, – рассуждал по-взрослому мальчуган.

– Нет, не выйдет ничего у нас, Емелюшка. Не возьмём мы с тобой грех на душу, не пойдём супротив наставлений божьих. Добродетелью жить надобно. Завтра же поедем с тобой к господам, и ты лично передашь барыне ею утерянное.

Так и поступили. На следующий день приехали к Загряжским. Хозяйка дома Ильза Николавна не могла скрыть радости, когда ей преподнесли ценную находку.

– Какой же ты честный и славный мальчуган! – то и дело восклицала она. – Хорошие дела всегда возблагодарены должны быть, и посему вот тебе, Емельян, десять рублей как награду за твою добросовестность. А ещё я приглашаю тебя к нам на новогоднюю ёлку первого января.

Про знаменитую ёлку у Загряжских в окрестных деревнях были наслышаны. На неё приезжали даже дети знатных персон из Осташкова и Кудыщей. Иногда в порядке благотворительности, которая была свойственна этой богатой дворянской семье, славившейся неординарным отношением к жизни, на рождественское, а затем новогоднее торжество приглашали и несколько крестьянских детей. И вот теперь такое счастье выпало Селижаровым. На празднование повёз Емельку старший брат, как раз прибывший в отчий дом на каникулы. Авдотья вытащила из сундука по такому случаю лучшие наряды для обоих.

Мимо усадьбы Загряжских доводилось проезжать им не раз. Говорили, будто денег у её владельцев – куры не клюют, и всё богатство, дескать, вложено в какие-то странные бумаги, «акциями» называемые. Барскими строениями – величественным дворцом с колоннами, изящным флигелем, оранжереей, обширным парком с дорожками к пруду с кувшинками – восторгались все в округе.

Но то, что ожидало братьев внутри светившегося необыкновенными – электрическими – огнями здания (собственники его слыли в губернии в числе первопроходцев технического прогресса), оказалось подлинным чудом. Сказочно разукрашенная ёлка, огромная фанерная горка, с которой можно было катиться вниз как по настоящей ледяной, оркестр музыкантов с невиданными инструментами, фантастически захватывающее представление цирковых артистов и многое, многое другое, о существовании чего в природе в Занеможье и слыхом не слыхивали, – всё это произвело на Емельку неизгладимое впечатление.

Спустя годы, когда в советское время его будут иногда спрашивать, как было «там, при царе», он сможет вспомнить только тот праздник в дворянской усадьбе в честь наступившего нового 1_13 года.

Поразило братьев и диковинное угощение. Отец иногда привозил с ярмарок что-то вкусненькое, но такое разнообразие и обилие блюд не встречалось ни на одном базаре. Родители с сёстрами восторгались полученными подарками со странными, морковного цвета яблоками, называвшимися апельсинами. Нюша попробовала было куснуть одно, но Емеля с умным видом объяснил, что с них надобно вначале счищать кожуру. А вот над одной необычной просьбой, привезённой с новогоднего веселья, семья дружно посмеялась.

На праздничном столе селижаровским отрокам особенно пришлось по вкусу яство, которое другие именовали «салат Оливье». Блюдом тем очень хотелось угостить домашних. Однако выяснилось, что в силу ряда вполне понятных причин сотворить такое чудо Авдотья не в состоянии.

Так что Максим, оказалось, напрасно записал рецепт его приготовления. «Взять 2 рябчика и 1 телячий язык, ? фунта икры паюсной, свежего салата ? фунта, отварных раков 25 штук, ? банки пикули, ? банки сои кабуль, 2 свежих огурца, четверть фунта каперсов и 5 крутых яиц. Всё нарезать, перемешать с соусом из французского уксуса, проманского масла и 2 свежих яиц, и уложить на блюдо».

Традиция встречи Рождества и Нового года с ёлкой пришла в Россию, как и многое другое, из Германии. Как и многое другое, прижилась она на русских просторах только по «величайшему повелению», то есть благодаря указанию сверху. Ибо прародительницей нового для страны обычая стала супруга Николая I Александра Фёдоровна, в девичестве принцесса Прусская Шарлотта и сестра первого германского кайзера Вильгельма I. Как и многим другим заимствованиям из Германии, новогодней ёлке достанется в России жизнь непростая.

Уже через год после торжества у Загряжских, с началом первой мировой войны, священный синод Русской православной церкви потребует у царя запретить ёлку как «вражескую германскую затею, чуждую православному русскому народу». После октябрьского переворота большевики из атеистических соображений, в пику церкви, на короткий период разрешат новогодние хороводы у ёлки.

Но после кончины вождя мирового пролетариата его преемник, названный «Лениным сегодня», вновь, но теперь уже «в силу антисоветского характера», объявит ёлку вне закона. Реабилитируют беднягу в России только в 1935 году, но зато вроде бы окончательно и бесповоротно.

На новогоднем празднике в усадьбе Загряжских оба брата познакомились со сверстниками из Осташкова и Кудыщей. Максиму ещё не раз доведётся соприкоснуться со старшим дворянским сыном Дмитрием, который учился в гимназии в Твери и горел желанием продолжить обучение в Московском университете, имевшем славу лучшего в империи. Их объединяла любовь к точным наукам, и оба склонялись к тому, чтобы выбрать профессию инженера. Оказалось, что Митя Загряжский неплохо «шпрехал» по-немецки, был даже в Берлине и подобно Максимовой благодетельнице считал Германию восходящей звездой мировой политики.

– Вся история наша русская последние два века завязана на Германию. Со времён Петра стараются немцы по-хорошему благоустроить Россию. И все наши беды идут от того, что берём из германского передового опыта только самое плохое, да и то переиначиваем его на русский лад до неузнаваемости. Нельзя нам ссориться с немцами, а вот дружить надо. Никто в Европе не близок нам, русским, так, как они, – поучал он Максима.

Тот только слушал и не мог ни согласиться, ни опровергнуть доводы новоявленного приятеля: слишком туманным и труднодоступным казался ему разговор о внешней политике. Но после митиных слов воспылал он желанием ещё поболе узнать про далёкую и загадочную Германию.

Хорошего товарища в лице младшенького барчука приобрёл и Емелька. Андрюшка Загряжский воспитывался в духе добродушия и дружелюбия к своему крестьянскому окружению и поэтому не испытывал ни малейшего превосходства от своего дворянского происхождения. Правда, несмотря на равенство в возрасте, проявлял он знания, которые Емельяну тогда были абсолютно неведомы, отчего тот страшно смущался. Андрей свободно умел читать и писать по-русски, но помимо сего уверенно говорил по-немецки.

Емеля же только готовился вступить на тропу учёбы, по которой успешно шагал старший брат. Поэтому не оставалось ему ничего иного, кроме как с удовольствием разглядывать картинки во множестве книг, разбросанных по комнате барского отпрыска размером с их деревенскими полатями. К сожалению, встречи с новоиспечёнными друзьями случались нечасто. В усадьбе братья Загряжские появлялись преимущественно летом, поскольку основную часть времени семья проводила в Твери.

1913 год войдёт в историю российской империи как апогей спокойствия и благополучия. Вплоть до горбачёвской перестройки по нему будут сверять достижения разных лет советского периода – производство чугуна и стали, зерна и молока, поголовье коров и овец.

Весьма успешным выдалось то времечко и для Селижаровых. Часть отменного урожая Игнат с немалой выгодой продал перекупщикам. Приоделись на зависть односельчанам, облагородили жилище, подправили хозяйство, смогли подкинуть деньжат Максиму.

Новая жизнь обозначилась и для Емели. В конце октября, когда завершились сельскохозяйственные работы, распахнула как обычно двери приходская школа в Кудыщах. В качестве первоклассника прибыл для изучения грамоты и прочих предметов счастливый мальчуган из Занеможья. Ему не терпелось начать приобщаться к знаниям.

«Ну, теперь-то держись, друг Андрюха Загряжский! В учёбе я тебя в два счёта перегоню, и ты скоро сам признаешь мою победу, то-то потеха будет!» – Емелька все-

рьёз настроился повторить успехи старшего брата, завоевав в школе славу лучшего ученика.

Перед началом занятий завёз Игнат сына в деревеньку поблизости. На пороге небольшой избушки, которую кто-то, очевидно, недавно починил, их встретила старушка. Такого морщинистого лица Емеля ещё не видал.

– Вот, Аграфена, привёл к тебе на благословение отрока, которому ты жизнь спасла. Видишь, каким вырос сорванец. В школу собрался.

– Вижу, вижу, – раздалось в ответ. – Красивый малый… Весь в тебя. А благословение моё… Пошто оно ему? Пусть попы благословляют. А я своё ещё тогда, при рождении, молвила и от слов тех не отказываюсь. Урядником станет твой парень или что-то в том роде. Проживёт же ровно столько, сколько и мне Господом Богом отведено будет. Слышь, Емелька, повезло тебе. Мне сейчас 49 стукнуло. Так что можешь не беспокоиться. До этого возраста доживёшь точно, а дальше будешь зависеть от меня. А тебе, Ильич, большое спасибо за подмогу по дому. Не течёт теперь и не дует.

Емельян так и не понял, что такое сумасбродное плела «старуха», про урядника и про чей-то возраст. В мыслях он весь уже видел себя в школе, соображая, как будет бороться за лавры первенства, сколько приобретёт новых товарищей и как удобнее всего будет добираться из родной деревни до Кудыщей.

После запуска несколькими годами ранее железной дороги Полоцк – Бологое село преобразилось существенно. Гордостью Кудыщей стало уникальное, с двумя колоннами и соединяющей их аркой, сооружение у дорожного полотна в рельсах и шпалах, названное «вокзалом».

У него останавливались непривычные для здешних мест товарные и пассажирские поезда с вагонами трёх цветов – жёлтыми дорогого первого класса, синими, подешевле, – второго и зелёными, всенародно любимыми, – третьего.

На вокзале открыли буфет с насыпным ледником для хранения провизии, куда сразу же потянулись местные за-

всегдатаи. Станционный трактир, открытый чуть ли не всю ночь, превратился в центр притяжения для любителей накачаться со всей округи. Новой достопримечательностью стали мужская и дамская уборные с невиданными доселе «ватерклозетами». Вокруг вокзала разбили аккуратный садик.

Население посёлка изрядно прибавилось и перевалило за пять тысяч. Пополнилось и число жителей Осташкова, удачно оказавшегося на железнодорожной трассе, достигнув 12 тысяч. Добраться до столицы уезда из Кудыщ и близлежащих деревень вроде Занеможья стало делом почти пустяковым, было бы только на что купить билет. Проехаться зайцем было абсолютно невозможно.

Железная дорога дала работу десяткам кудыщинцев. Всё село на первых порах любовалось, как стрелочники зажигают семафоры. Открылась изба-читальня, расширился фельдшерский пункт, вымостили булыжником сразу две центральные улицы, грязи поубавилось, а уж лавок с товарами, виданными и невиданными, стало не перечесть. Кудыщинский базар соревновался с осташковским по числу продавцов и покупателей.

Новый мир, представший перед глазами изумлённых, привыкших к однообразной рутине жизни сельчан, неожиданно дополнило появление в селе иностранцев. Из Германии нагрянула небольшая команда предпринимателей, собравшихся заготавливать здесь лес с последующей его разделкой прямо в Кудыщах. Пиломатериалы, в которых в России ощущалась великая потребность, должны были поступать в свободную продажу или экспортироваться по железной дороге в зарубежье.

Дело было выгодное, как ни посмотри, – рабочие места, налоги, развитие расстроенного в высшей степени хозяйства посёлка, поэтому уездным и волостным властям поступило строжайшее предписание губернатора оказать немцам всяческую помощь.

Со свойственной их природе педантичностью и настойчиво преодолевая все видимые и невидимые ухищрения русского чиновничества взялись германо-поддан-

ные за дело. Одновременно с началом стройки начали они разъезжать по деревням, выискивая будущих рабочих, и за свой счёт обучать их технике обращения с драгоценными германскими станками. Мужики русские схватывали на лету, что страшно удивляло иностранцев.

– Да они, пожалуй, и нашим-то в смекалистости не уступят, – признавали заморские инженеры.

Посланцам из Германии в аккуратных сюртуках с туго накрахмаленными воротничками да с цилиндрами на просвещённых головах сильно мешали два самых верных, с их собственной точки зрения, союзника России – трескучие морозы зимой и обилие мошкары летом.

– Как вы сами-то с такими злющими комарами справляетесь? – спрашивали они у местных жителей.

А те отвечали:

– Да мы их как бы и не замечаем. Свыклись. Нам они вроде как родными, нашенскими стали. Как же можно в природе божьей без мух и слепней? Господь всё живое рассчитал до мельчайшей частицы и уравновесил. Всякой твари своё предназначение имеется.

Гости подумали-подумали и пришли к логичному заключению. Прав, доподлинно прав полководец Суворов – что русским в удовольствие, то им, немцам, совсем не в радость. Но правота генералиссимуса – временная. Мнение его насчёт разницы двух национальных характеров к завтраму устареть может. Вот пособим русским облагородить здешние края, дома с удобными нужниками понастроим, исчезнет мошкара, и сами они поймут прелести цивилизации. Да и нас ещё благодарить примутся за то, что глаза им открыли – вот ведь как жить-то, оказывается, можно!

В здешней округе заезжих предпринимателей одни жаловали, другие ненавидели. Но никто не мог не признать, что в устоявшийся образ скучного деревенского существования те внесли какую-то непонятную живинку. Многим вдруг захотелось узнать и про Германию, и про весь другой мир за пределами Кудыщ и Осташкова, куда вело бесконечное железнодорожное полотно. Те, кто зна-

ли грамоту, потянулись в избу-читальню. Среди немцев только один, зато вполне сносно, говорил по-русски. Над другими потешались, уж больно забавно пытались те выговорить название села. Вместо «Кудыщи» получалось у них что-то вроде исконно русского слова «Кутити». А кутить на Руси, по правде, любили. Зато и редко кто из местных мог без ошибки не то чтоб запомнить, даже произнести название фирмы «Шпрингдерхаузен», вознамерившейся обустраивать российскую деревообработку и чуть-чуть подправить здешнюю жизнь.

Торжественное открытие германской фабрики прошло в присутствии самого губернатора в последние дни октября 1913 года, как раз в то время, когда юный Емельян Селижаров впервые усаживался за школьную парту. Всем ученикам всех четырёх классов по этому случаю немцы подарили карандаши и какие-то необыкновенные разноцветные свечки в виде малюсеньких брусочков.

Игнат оказался в числе первых покупателей новой продукции. Он всерьёз подумывал об открытии собственной мебельной мастерской. О «германской инвестиции» в Тверской губернии похвально отзывалась даже столичная пресса, в том числе популярное в оппозиционных кругах «Эхо Петербурга». Вот только трудовой режим режущего и строгающего оборудования, завезённого в Кудыщи из самой Германии, вскоре подвергся серьёзным политическим испытаниям.




Глава III


Утром 28 июня 1914 года в столицу Боснии Сараево прибыл в сопровождении супруги Софии эрцгерцог Франц Фердинанд. Правивший в Вене император Франц Йозеф объявил своего племянника престолонаследником после того, как четверть века назад в замке Майерлинг при романтических обстоятельствах покончил с собой вместе с возлюбленной его собственный сын, кронпринц Рудольф. Визит Франца Фердинанда в одну из южных час-

гей Австро-Венгерской монархии Габсбургов рассматривался вполне рядовым, рутинным.

По дороге с вокзала в ратушу где должен был состояться официальный приём, случилось, однако, невероятное – в машину эрцгерцога бросили гранату К счастью, он и София не пострадали, ранения получили случайные люди. Франц Фердинанд по доброте душевной распорядился за его счёт оказать им немедленную помощь. В ратуше престолонаследник дал волю чувствам. Градоначальник уверял, что покушение есть дело рук какого-то сумасшедшего, которого найдут и сурово накажут.

На обратном пути эрцгерцогу пришлось выслушивать возбуждённую мольбу супруги побыстрее убраться из этого «скопища террористов» и никогда больше сюда не заявляться. София напомнила, что от руки анархиста уже погибла императрица Сисси, супруга кайзера Франца Йозефа, и не дай Бог, чтобы эти омерзительные революционеры-террористы на Балканах стали ещё одним проклятием для многовековой династии Габсбургов.

Когда кортеж поравнялся с одной из сараевских достопримечательностей – продовольственным магазином «Деликатесы Морица Шиллера», от любопытствующей толпы отделился молодой парень и с расстояния полутора метров произвёл два пистолетных выстрела в упор в пассажиров главного автомобиля.

Эрцгерцог и его супруга были убиты. Погиб престолонаследник, с которым после ожидавшегося ухода престарелого кайзера связывали радикальные демократические перемены в «тюрьме народов», в том числе предоставление большей самостоятельности национальным окраинам империи вроде Боснии.

Сараевские выстрелы стали роковыми. Сербско-боснийский националист, член местной террористической банды, подражавшей российским «собратьям по оружию», исключённый из гимназии недоучка, 19-летний Гаврило Принцип, боровшийся за присоединение своей родины к Великой Сербии, развязал первую всеобщую кровопролитную бойню мировой истории.

28 июля Австро-Венгрия объявила войну Сербии. Её легкомысленно поддержал главный союзник – Германия. Толком не разобравшись в сути происшедшего в Сараево, за своих балканских братьев как всегда вступилась Россия. Эти благородные порывы крайне редко оценивал по достоинству славянский мир. Но, несмотря на все перипетии, Россия упорно и с гордостью продолжала нести на своих плечах нелёгкую миссию покровительницы и защитницы интересов славянства и православия.

В ночь на 31 июля царь Николай объявил всеобщую мобилизацию, угодив в умело расставленную немцами ловушку. А на следующий день германский посол передал министру иностранных дел Сергею Сазонову ноту с объявлением войны.

2 августа в городе на Неве, пока ещё называвшемся Санкт-Петербургом (вскоре его переименуют в Петроград), на Дворцовой площади, той самой, которая почти десять лет назад стала проклятьем царскому режиму, собрались тысячи патриотично настроенных верноподданных. И когда на балконе народу предстал сам монарх, все до одного опустились на колени и в едином порыве пели «Боже, царя храни!». Прямая линия связи «государь – народ», о которой мечтал Гапон, состоялась, хотя и в совершенно иной форме.

Столь демонстративное, массовое и единодушное признание в любви к царю, как свидетельствовали современники, вышло наружу один-единственный раз за все 20 лет царствования Николая II, именно в тот знаковый день 1914 года. Да и по всей стране объявление войны Германии в альянсе с «Сердечным согласием» других держав, более известным как Антанта, было воспринято с искренним восторгом и неподдельным энтузиазмом. Даже в крошечных русских селениях наподобие Осташкова и Кудыщ повсюду слышалось одобрение действий и прославление царской власти. Хор рукоплесканий и коллективное исполнение бравых маршей во главе с всепроникающим «Прощанием славянки» сопровождали первые колонны

солдат из 216-го пехотного Осташковского полка, уходивших на фронт.

Казалось, что не царь объявил мобилизацию, не германский посол в Питере передал грозную ноту, а у самой России вдруг зачесались руки повоевать с иноверцами, притесняющими братьев-славян. Будто сам русский народ ни с того ни с сего страстно возжелал войну, потребовал её, видя в ней возможность решения накопившихся проблем внутри собственного отечества, а царь только пошёл навстречу своим верноподданным. Война стала тем счастливым выбросом пара, который начал бурлить с начала века и грозил взорвать котёл отживающей свой срок империи.

В стране немедленно возобладали антигерманские настроения. На Исаакиевской площади в Петрограде разгромили германское посольство. Везде, но с особой страстью почему-то в Москве, жгли представительства германских фирм. В Госдуме тут же создали «комиссию по борьбе с немецким засильем». Повсюду искали германских шпионов, резко осуждали сочувствовавших немцам. Закрывались немецкие школы и газеты. Вне закона объявлялся сам немецкий язык. «Ликвидационные законы» предусматривали отчуждение земель у подданных кайзера. Из фронтовой полосы явочным порядком депортировали подданных русского императора немецкого происхождения.

В эти дни многие немцы, принявшие российское подданство, сочли необходимым выступить с заявлениями патриотического характера. «Немцы всегда считали своей матерью и своей родиной великую Россию. За честь и достоинство этого великого государства они готовы как один сложить свои головы». Фактов предательства со стороны немецкой части населения империи, нанесших ущерб обороноспособности страны, обнаружено не было, на сторону врага перебегали чаще всего не немцы, но антигерманская истерия требовала жертв. Сам председатель совета министров немец Штюрмер под давлением общественности подписывал реестр постановлений, направленных против его кровных соотечественников.

Началась подготовка указа о выселении поволжских немцев в Сибирь. Но власть интеллигентничала, пытаясь проявить максимум человеколюбия к тем, кто полтора века назад последовал призыву великой соотечественницы и с германским усердием трудился во благо новой родины. Царь подписал этот указ только накануне своего отречения, а через месяц временное правительство отменило все без исключения антинемецкие постановления. К реализации приговора – сослать российских немцев в Сибирь – приступят уже новые правители – в иных исторических условиях и спустя почти четверть века.

Чёткую, в основном критичную позицию в адрес собственного правительства заняли германские предприниматели, приросшие к России, что в значительной степени самортизировало ситуацию. Принадлежавшие германскому капиталу промышленные предприятия (почти вся электротехническая индустрия страны, доминирующая доля химической отрасли, ряд крупнейших металлообрабатывающих и машиностроительных заводов, значительная часть военного производства и многое другое) функционировали преимущественно вполне исправно во благо России, несмотря на осуществлённый царским правительством секвестр части хозяйственных объектов, прежде всего военно-промышленного комплекса.

Продолжала работать и лесопилка в Кудыщах, хотя все немцы село покинули. Её продукция в условиях военного времени пользовалась повышенным спросом. По железной дороге Бологое – Полоцк в направлении фронта нескончаемым потоком шли в основном засекреченные поезда. На Селигере наконец-то распознали, где находится тот Полоцк и почему дорогу проложили именно туда.

Емеля постигал начальные азы грамоты, а Максим получил в 1915 году свидетельство об окончании реального училища, притом с отличием. Ему хотелось учиться дальше. Собрался он было подавать заявление о приёме в питерский Институт гражданских инженеров императора Николая I, да только отец слёзно умолял его погодить.

#Военное время требовало помощи по хозяйству, которой Игнату стало остро не доставать.

Старшая дочь Лидия вышла замуж и обосновалась в Кудыщах. На выданье готовилась и её младшая сестрица Нюра. Отец поставил жёсткое условие – на сторону её ни в жисть не отпустит, супруг её будущий должен непременно поселиться в Занеможье и переложить на себя хотя бы часть хозяйственного бремени семьи. Максим помогать отцу не отказывался, но просил войти и в его положение – пришла пора приобретать опыт работы на солидном предприятии.

На германскую фабрику с новым русским начальством его взяли не задумываясь. Целый год скитался Максим между домом и Кудыщами. Больше всех был рад этому времени и непродолжительной жизни под крылом старшего брата Емелька. Их беседы становились всё более основательными и не ограничивались сказками и страшными историями. У всех на устах были головокружительные рассказы о похождениях при царском дворе какого-то проходимца по имени Гришка Распутин. Он, как говорили, а вовсе не Николашка, на самом деле правит страной в сговоре с подлюгой царицей-немкой. Уже кое-что смысливший в политике Максим пытался в меру возможности растолковывать младшему брату и другим членам семьи, что к чему.

Его точка зрения на «нечистую силу» не изменилась. Он не уставал повторять:

– Боже, боже, убереги Русь святую от революции, – и даже цитировал Пушкина, предостерегавшего от «бунта русского, бессмысленного и беспощадного». На все утверждения о том, что с приходом к власти народных масс в России забрезжит эра всеобщего благополучия и счастья, у Максима был припасён ответ, вычитанный им у любимого писателя:

– Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда.

По мере сползания войны во всё более затяжное русло и в силу отсутствия зримых побед на фронте в стра-

не начали резко меняться общественные настроения. Поток похоронок по российским городам и весям, возвращение с фронта тысяч и тысяч раненых, обречённых на всю жизнь остаться инвалидами, дальнейшее обострение и без того неподъёмных социально-экономических проблем в очередной раз сменили градус душевного состояния народа необъятной империи.

Вчерашнее искреннее и многоголосое распевание панегириков во славу царя-батюшки отныне воспринималось как дурной сон. Не было селения, где бы открыто, не стесняясь и даже не опасаясь охранки, не ругали войну и монарха, её развязавшего. Всеобщая эйфория лета 1914 года улетучилась напрочь.

В эти дни Максим часто размышлял об особенностях русского образа жизни и национального характера.

«Неужели только наш народ способен столь разительно заблуждаться, руководствуясь чувствами, а не разумом? Неужели нам одним свойственно так стремительно возводить на престол и затем столь же лихо ниспровергать с него? И вообще – имеет ли народ отдельно взятого государства право на ошибку?» – допытывался у самого себя любознательный юноша.

В конце 1916 года, когда Максиму исполнилось 20 лет, он получил мобилизационное предписание. В армию провожали горькими слезами всей семьи.

– Ты, сынок, родину-то защищай, как полагается. Нас, Селижаровых, не опозорь, – вещал Игнат. – Только и на рожон-то не лезь. Ни к чему храбрость удалая. Себя береги. И десять крестов Георгиевских не заменят одной жизни человеческой. Все мы тебя очень-очень любим и с нетерпением будем ждать твоего возвращения. Война, вон, уже три годочка длится и, чай, скоро закончится. А тебе предстоит ещё целая жизнь, долгая и счастливая. И будем мы все гордиться тобой, поскольку суждено тебе, как мне думается, стать человеком очень большим.

Пуще других ревел Емелька. Ломался, хотя бы и на время, духовный стержень его почти 12-летней жизни.

#Ещё долго бежал он за эшелоном, увозившим его любимого Максимушку в неизвестном направлении.

Через неделю семья получила первое послание сына. Тот писал, что благополучно добрался до сборного пункта в Твери, что теперь предстоит пройти краткую огневую подготовку и что всё хорошо. Дней через десять пришла вторая весточка. Максим по-прежнему сообщал, что жив-здоров, и желал того же всем ближним своим. Особый пламенный привет передавал, разумеется, самому молодому члену семьи.

Как следовало из письма, в ближайшие дни их должны будут отправить в действующую армию. В конверт была вложена фотография, запечатлевшая двух солдат с винтовками. В том, кто выглядел посимпатичнее и стройнее, легко угадывался Максим. На обороте фотографии была надпись: «Снимались 21 ноября 1916 года перед отправкой в действующую армию с другом Василием».

Потом сообщения долго не поступали. Следующее письмо пожаловало только в январе. Максим писал, что служит в 86-м пехотном Вильманстрандском полку, куда и следует адресовать корреспонденцию. Сын и брат просил не беспокоиться и уверял, что у него всё в порядке.

Вся семья тут же откликнулась полновесным ответом, который под диктовку излагал на бумаге второй по значимости грамотей Емельян. Последняя весточка от Максима была датирована 10 февраля 1917 года, после чего письма прекратились. Родные не на шутку встревожились. По совету знающих людей Игнат Ильич сочинил, а Емеля изобразил на четвертинке следующее послание:



«Командиру 86-го пехотного Вильманстрандского полка.

Милостивый государь, господин полковник!

Сокрушаясь душой и телом, до самого настоящего времени не могу узнать, где находится мой сын, Селижаров Максим Игнатьич, проходящий службу в вверенном Вам полку. После последнего от него письма, датированного 10 февраля сего года, не было у нас с ним никаких

связей. Ввиду сего покорнейше прошу известить меня, в полку он или в плену или же убит, в этом случае пропишите место погребения его тела.

    С нижайшим почтением к Вам
    Селижаров Игнат Ильич».

Письмо это далось семье нелегко. А уж когда очередь дошла до места «не убит ли он» (сказали, что вставить строки те надо обязательно), вся семья разрыдалась что есть мочи.

Спустя пару недель в дом постучалась печаль. В полученном от командования 86-го пехотного полка 8-й армии содержалось сухое сообщение о том, что «рядовой Селижаров Максим Игнатьич пропал без вести в ходе боевых действий в районе города Луцка в феврале сего года».

Письмо, хотя и совсем не радостное, всё-таки не было той похоронкой, которые немалым числом шли в Тверскую губернию.

– Погодите играть похоронные марши, – советовали у волостного старосты в Кудыщах. – Пропал без вести – это ведь о чём говорит? Только о том, что командир не знает, куда делся солдат. Так разве на войне-то за всем усмотришь? Может, попал сын ваш в плен германский и вскорости объявится. Не убит ведь и не дезертировал, уже хорошо.

Про германский плен рассказывали разное – и дурное, и пристойное. Будто кормят русских там вполне сносно и даже какавой немецкой лакомиться дозволяют. Так это или не так, никто толком в уезде, понятное дело, не ведал. Но факт оставался фактом – от большинства солдат и офицеров, попавших в плен, а таковых насчитывалось полтора миллиона, на родину регулярно поступали письма о своём положении и месте пребывания.

Несмотря на германскую цензуру, вымаравшую жалобы пленных на своё незавидное содержание, послания эти таили в себе прозрачные намёки, понятные только исконным носителям русского языка. Из них следовало, что в плену холодно и голодно, кормят хуже некуда, поэтому

родных просили направить продукты питания, одежду и всякую другую утварь.

И сотни тысяч посылок из русских городов и сёл исправно, без каких-либо помех с той или другой стороны, доставлялись при посредничестве Международного Красного Креста вначале российской, а затем германской почтой по назначению в лагеря для военнопленных. Притом посылки те, по свидетельствам очевидцев, большей частью в полном объёме, без «прихватизации» передавались адресатам. Если что и пропадало, то преимущественно на русском отрезке пути. Из Занеможья и Кудыщ двое сельчан попали в плен, и родные время от времени собирали для них съестные отправления.

Стали ждать письма и от Максима. Однако прошёл ещё один месяц, как мгновение пролетел второй, а специфический конверт из Германии так в селижаровский дом и не поступил. Авдотья хотела было заказывать поминальную молитву, да только Игнат запретил. Категорически.

– Жив, нутром чую, жив наш Максимушка. В плену, видать, обитает. Вон и ясновидящая наша Аграфена подтверждает, что жив, только весточку почему-то не шлёт.

Всем сомнениям суждено было развеяться только через год, когда война закончилась, начали возвращаться пленные, а в России произошли поистине грандиозные исторические события – февральская революция с крушением империи и октябрьский переворот с захватом власти большевиками. В один из летних дней 1918 года в дом Селижаровых пожаловал молодой человек. Его лицо семье было до боли знакомо по последней смотренной-пересмотренной фотографии, присланной Максимом из Твери перед отправкой на фронт.

Василий Терентьевич Малышев рассказал, что сам он родом из этой же губернии, на фронт призвали тоже в конце 16-го, служил с Максимом в одном и том же 86-м полку, подружился и почти всегда был рядом. Так вот он якобы лично видел, как в ходе боевой операции у далёкого города Луцка в начале прошлого года попал прямёхонько в Максима вражеский снаряд.

– Сына вашего, Игнатий Ильич, разорвало в клочья, так что от него ничего-ничегошеньки не осталось, – с болью в горле выкладывал Василий долгожданные сведения. – Поэтому и командир, человек пустой, равнодушный, заартачился – останков, мол, нет, стало быть, не убит, а пропал без вести, куда и как – неизвестно, хотя всё на моих глазах произошло. Мы с Максимом загодя обменялись адресами родственников. Если с одним что-то случится, другой должен после войны и демобилизации обязательно добраться до родных и рассказать, как всё было. Я вот выжил и первым делом решил вам доложиться.

Что делать? Слёзы все давно уже выплаканы были. В церкви отслужили поминальный молебен. На основании заявления однополчанина и земляка волостной староста объявил Максима погибшим на фронте. Продолжать траур не было сил. Тем более что на поля отечества, на хаты родные надвигались новые тяжкие испытания.

В феврале 1917 года русские люди второй раз за последние три года наступили на грабли. Точно так, как в августе 14-го общество воспламенилось идеей войны с Германией, так и на сей раз свержение самодержавия и отречение царя стало грандиозным праздником жизни, встреченным на «ура» в самых отдалённых уголках исполинской страны.

– Воистину загадочна русская душа, – сказал бы, наверное, Максим, останься он в живых.

Там, где ещё вчера славословили по части Веры, Царя и Отечества, сегодня проклинали среднюю, а заодно и две другие составляющие этого векового триединого лозунга. Сама православная церковь, столетиями почитавшая царя как наместника Бога на русских землях и старательно приучавшая верности ему свою паству, в один миг присоединилась к отборной брани по отношению к бывшему монарху и пышным здравицам в адрес «благоверного временного правительства».

Тогдашние неформальные лидеры нации в унисон твердили о наступлении новой эры в России, эры счастья и благополучия.

– Русский народ повенчался со Свободой, – провозглашал Горький.

С другого полюса политической жизни восторженно возвещал Струве:

– Произошло историческое чудо, которое прожгло, очистило и просветило.

Всеобщее воодушевление царило во всех российских губерниях, в том числе Тверской. На сходках в деревнях, сёлах, городах русские люди братались и целовались. Такое феноменальное, грандиозное явление подлинного, ненаигранного, выстраданного праздника жизни, праздника народного единения и сплочённости захватит Россию в XX веке дважды – тогда, в феврале 17-го, и спустя 28 лет – 9 мая 1945 года.

Но абсолютно так же, как эволюционировал общественный климат в военное время, начнут меняться, только в куда более ускоренном, бешеном темпе, и скоропалительные оценки февральской революции. Через несколько месяцев тот же Струве переименует «историческое чудо» в «акт государственного самоубийства русского народа», а Горький будет предостерегать от «выползшей на улицы неорганизованной толпы авантюристов, воров и профессиональных убийц», точь-в-точь, как задолго до этого предсказывал Максим.

Осанна революции сменится настроениями приближающейся драмы, трагедии, катастрофы. Новые «демократические» устои «временщиков», на деле мгновенно превратившиеся во всеобщую анархию и вседозволенность, хаос и бардак, окажутся не в состоянии возместить вековой уклад жизни, отправленный одномоментно на свалку истории. Развязка не заставила себя долго ждать.

Октябрьский переворот, совершённый малюсенькой, но крепко сбитой кучкой террористически настроенных элементов, миллионы россиян оставил равнодушными. Измождённая и оглушённая Россия проспала решающий час, не заведя будильник и потому не услышав выстрела с крейсера «Аврора».

Точь-в-точь аналогичный сценарий разыграется в стране к концу XX века. Русский народ опять не заметит на своём пути те самые знаменитые отечественные грабли, оставленные на всякий случай историей. Был бы жив герой наш дотошный Максим, он наверняка задался бы вопросом:

– Только ли Россия обречена на то, чтобы вновь и вновь повторять так и не выученные уроки истории? До каких же пор? Глухая страна, ржавые люди… Или мы в этом мире не одиноки?

Победоносное шествие советской власти, как потом заставят заучивать в школе, продолжалось многие годы. Объявить свою очередную сходку «съездом победителей» большевики решились только в 1934 году. К тому времени за плечами были Брестский мир с Германией, три похода Антанты, Колчак, Деникин, Врангель, смертоносные битвы между красными и белыми, расстрел царской семьи, наводившие всеобщий ужас Первая конная и бронепоезд стального наркома Троцкого, индустриализация и коллективизация, разгром антисоветчиков всех мастей и огненное сияние над страной с новым названием «величественного слова ПАРТИЯ», как образно выразился глашатай революции и великий ремесленник стихотворного жанра В.В. Маяковский.

По счастью, зверские метаморфозы Гражданской войны обошли тверские земли стороной. В Осташкове советская власть пустила корни ещё до октября. В июле 1917 образовался уездный Совет крестьянских депутатов, в ноябре заработал Осташковский совнарком, а к началу следующего года новый строй установился на всей территории уезда.

Для Селижаровых жизнь на первых порах если и изменилась, то исключительно в лучшую сторону. В Осташкове громко заявил о себе только что созданный совет народного образования, а в Кудыщах заработала двухступенчатая школа. Повзрослевшего Емелю, завершившего четырёхлетнее обучение год назад в школе при монастыре, приняли сразу на вторую ступень в пятый класс.

В 19-м, несмотря на сложное положение на фронтах, при школе начали функционировать курсы «Долой неграмотность!», куда с рвением потянулись девчата из окрестных деревень. Провозглашённый советской властью курс на полное равноправие полов начинал обретать жизнь и в тверской глубинке. Старательно приобщались к грамоте Емелины сёстры Лида и Нюша. Авдотья же сказала, что её университеты ушли в прошлое безвозвратно.

Первые тяготы начали ощущаться в 1921 году. Из-за недостатка средств, как сказали, повсюду в уезде позакрывались школы для взрослых и пункты ликвидации неграмотности, клубы пролетарской культуры и избы-читальни, на грани закрытия оказались приюты для беспризорных детей. Часть территории РСФСР подверглась атаке злобного и сокрушительного врага, печально известного с царских времён, – голода.

Инспирировала тот голод, утверждали знающие люди, не засуха, а бездарная хозяйственная политика большевиков, не столько ненастье природы, сколько ненастье человеческого правления. С фактом сим омерзительным вскоре пришлось согласиться даже Ленину. Когда на территорию, где командовали приказы, распоряжения и постановления, запустили, одумавшись, ручеёк свободы в виде НЭПа, то есть новой экономической политики, положение тут же начало выправляться – назло любой непогоде.

Пока же жёсткая рука голода брала за горло всё новые регионы. Особенно сильно это бедствие ударило по Поволжью, где, по признанию самого Кремля, голодали и умирали миллионы сограждан «освобождённого от царского гнёта рабоче-крестьянского государства». Ради спасения своих жизней людям не оставалось ничего другого, кроме как употреблять в пищу соломенные крыши, кору деревьев, вываренные старые кожи с обуви, одежды и мебели. Даже всесоюзный староста Калинин, чьё имя вскоре присвоят Твери, с высокой трибуны был вынужден подтвердить «убийства родителями своих детей как с целью избавить последних от мук голода, так и с целью попитать-

ся их мясом». Над свежими могилами выставлялись караулы, чтобы местные жители не выкопали и не съели трупы.

Большевистское правительство обнаружило полное бессилие. Основное бремя оказания помощи голодающим взяли на себя благотворительные организации государств, не признавших Советскую Россию. В Европе и в первую очередь в США, несмотря на абсолютное неприятие русской революции, развернулось широкомасштабное движение по сбору средств для бедствующих россиян. Добрые чувства Зарубежья в отношении нашей страны проявятся в XX веке ещё несколько раз, в последний – в начале 90-х.

На пике голода 1921-22 годов Американская администрация помощи, направившая в РСФСР 300 своих представителей и предоставившая работу 120 тысячам местных граждан, кормила свыше 10 миллионов человек. Советские же власти не располагали другими методами решения проблем жизнеобеспечения, кроме как насильственная экспроприация продовольствия у крестьян в губерниях, не затронутых голодом.

Милицейский отряд продразвёрстки заявился в Занеможье в январе 22-го. Имевший опыт общения с конфискаторами при царском режиме Игнат пытался откупиться и на сей раз. Но не тут-то было. Селижаровский амбар был до краёв полон. Два последних года принесли хороший урожай, так что в силу недостатка рабочей силы в собственной семье пришлось нанять для его сбора двух работников.

Рассчитывал, да не успел Игнат продать часть зерна, а на вырученное за свой непосильный труд помочь дочерям с обустройством их собственных хозяйств. К тому же всё больших расходов требовал и Емеля, справивший 17-летие. Все планы эти полетели в там-тарарам. Выгребли экспроприаторы почти всё, оставив семье, как дозволено, по пуду на голову. Да ещё пригрозили:

– Смотри, Игнат, сюсюкать не собираемся. Если что спрятал, а потом узнано будет, достанется тебе по первое число. Не хочешь, небось, чтоб тебя во враги советской

власти записали да расстреляли к чёртовой матери? Кто ж баб твоих кормить будет? Хотя хлопец-то твой уже совсем взрослым стал…

На следующую пашню зарёкся Игнат сеять больше собственной потребности. Его примеру последовали и все остальные крестьяне деревни.

Емельян в это время уже заканчивал 9-й класс школы. Стать подобно старшему брату отличником в силу разных причин не получилось, но и в отстающих не числился – классический середняк. В дверь стучалась пора определяться – что дальше? Перспектива принимать хозяйство у отца его не привлекала. Да и сам отец вроде не горел желанием передавать в руки сына, в котором до конца не был уверен, всё то, что наработал за долгую трудовую жизнь. Не исполнилось Игнату Ильичу ещё и шестидесяти, так что на покой, с какой стороны ни глянь, покуда рановато было.

Одно время подумывал Емельян, не податься ли на Кудыщинскую лесопилку, национализированную ещё в хмуром 18-м, а ещё лучше – в Осташков на мебельную фабрику. Всё-таки научил его отец строгальному мастерству, а столяр и плотник – профессии вечные, потребность в них и при коммунизме не убудет.

Именно тогда, на 18-м году жизни, и познакомился он с удивительным человеком – Яшкой Герциным. Был тот чуток, на пару лет, старше Емели, но рассуждал так красиво и мудрёно, словно учитель в школе – заслушаешься!

Чем-то напоминал он брата ненаглядного, павшего смертью храбрых на фронтах империалистической войны. Не внешне, конечно. Яша Герцин выглядел парнем чернявым и узкоплечим, невысокого роста, с большими карими глазами, обвислыми жиденькими усами и шкиперской бородкой, как у главного революционного военноначальника Льва Давидовича Троцкого, – полная противоположность красавцу Максиму. Но зато язык у него был подвешен что надо.

Пять лет, как прекратились сокровенные разговоры братьев Селижаровых. Всё это время на подсознательном

уровне искал Емельян замену дорогому своему человеку, не просто брату, а другу настоящему Искал того, кому можно было бы полностью довериться, раскрыть душу и впитать те разумные мысли из чужой головы, которые по каким-то причинам не могли родиться в своей собственной

И вот теперь такая крепкая опора на его жизненном пути наконец-то обнаружилась в лице Яши. Весьма восприимчивым к доброму влиянию вырос Емелька, и он с благоговением прислушивался к умным наставлениям.

– Пойми, Емельян, какое счастье выпало на нашу с тобой долю, – уговаривал новый друг. – Мы родились в самое благословенное время. Рабочие люди всего света столетиями мечтали сбросить присосавшуюся к их телу гидру буржуазии. И вот мировая революция, которую все так ждали, пришла не куда-нибудь, а именно к нам, в нашу Россию.

Отсюда, из Москвы, Питера, из нашего Осташкова, вскоре разгорится мировой пожар, в котором сгорят дотла вековые эксплуататоры трудового люда. А мы, рабочие и крестьяне, все те, кто недавно был ничем, кем так грубо помыкали буржуи, мы сами станем распоряжаться своей судьбой. Диктатура пролетариата установится, брат, на всей земле. Кончатся распри и войны, ибо пролетарии всегда договорятся меж собой. Свобода, равенство, братство – разве это не замечательно? Разве это не есть суть человеческой жизни?

Пройдёт несколько лет, разгромим интервенцию своих и иностранных капиталистов и заживём долгой счастливой жизнью без указки со стороны. Наши потомки будут нам завидовать, поскольку мы стояли у истоков великого перелома. Мы, а никто другой, начали доблестные преобразования, которые сделают жизнь краше, заставят даже шарик земной крутиться быстрее. Сказка станет былью.

Под руководством ВКП(б), Владимира Ильича и Льва Давыдыча мы первыми в целом мире возведём величественное здание коммунизма, который от нас, в том числе с озера Селигер, начнёт уверенно шагать по планете, сметая с пути любую империалистическую мразь. Мы сделаемся

маяками для всего прогрессивного человечества. Весь мир будет сверять часы по курантам на Кремлёвской башне.

Коммунизм – это когда всем без исключения будет хорошо, и душой, и телом. Наверное, того хотел и твой погибший брат. Разве не за то он сражался, чтобы у каждого был свой дом с огородом и коровой, чтобы все смогли наесться вдоволь и нашить себе одежды сколько хочешь. Знамя революции мы поднимем высоко и пронесём его через все страны и континенты. Помяни моё, Емельян, слово: нас, русских, будут со временем благодарить за наш подвиг европейцы, американцы и даже негры в Африке, все те, кто сегодня окрысился на Россию и своими куриными мозгами не в состоянии осознать всемирную миссию, возложенную историей на нашу с тобой горячо любимую родину.

Но пока, друг мой сердечный Емельян, надо переждать, перетерпеть нужду, сплотиться и напрячь все силы на борьбу с контрреволюцией. Надо напрочь оборвать пуповину, связывающую Советскую республику с останками кровавого царского режима. Надо до победного конца выкорчевать из нашего сердца саму буржуазную идеологию, охомутать всех империалистов с сопутствующими элементами вроде толстопузых попов, окормляющих народ религиозным опиумом. Надо проявлять твёрдость, классовое чутьё, ни в коем случае не допускать либерального малодушия и буржуазной мягкотелости к врагам народа. Надо строго следовать указаниям партии, Владимира Ильича и Льва Давыдыча, призывающих сбросить с парохода, отплывающего в будущее, все отбросы вчерашнего дня…

Много раз и подолгу беседовал с Яшей Емельян. Как в своё время после рассказов брата, когда воспылал он желанием освободить лес дремучий от нашествия нечистой силы (что, понятно, кануло в забытье, ибо сколько лет-то прошло), так и сейчас загорелся наш герой, опьянённый посулами нового друга, идеей посвятить себя благородной борьбе за окончательное и бесповоротное освобождение от оков империализма рабочего класса и трудового крестьянства.

Светлое коммунистическое завтра предстало перед его глазами во всей своей панорамной красоте – яркие лучи солнца, голубое небо, огромный парк с вековыми дубами, зелёная травка перед ослепительным домом счастья, где разместится его семья, благоустроенные дорожки, ведущие к пруду с кувшинками, какие он когда-то высмотрел у Загряжских…

После нелёгких раздумий принял Емельян судьбоносное решение – бросить школу, не доучившись до её окончания всего несколько месяцев, и пойти на службу в бывшую полицию, переименованную после Февраля в «народную», а после Октября – в «рабоче-крестьянскую милицию». То есть туда, где уже не покладая рук искоренял всяческие заговоры врагов советской власти неутомимый друг его и учитель товарищ Герцин.

Более не властным над сыном родителям не удалось, как ни старались, переубедить молодого революционера. Не смогли отговорить от скоропалительного и незрелого, по их непросвещённому мнению, шага ни сёстры, ни школьные приятели, ни учителя. Первое предсказание Аграфены сбылось.




Глава IV


На 18-м году жизни младший помощник начальника уездной милиции Емельян Селижаров переехал в Осташков. В одном из общежитий отвели ему половину крошечной комнаты в 12 квадратов. Вторая половина принадлежала другому крестьянскому парню, которого также прельстил великий замысел всеобщего братства.

С первых дней окунулся Емеля в мир, о существовании которого и не подозревал. Работы в милиции было невпроворот. По мере продвижения к коммунизму, а страна Советов шла к нему уже пятый год, обострялась классовая борьба, а враги советской власти становились всё наглее. На фронтах Гражданской войны сражалась с беляками рабоче-крестьянская Красная армия, а изнутри заново

рождённую республику пролетариата защищала от посягательств буржуев рабоче-крестьянская милиция.

Положение дел в милиции в те годы было критическим. Текучка кадров превысила все пределы. Единицы энтузиастов революции могли выдержать заданный октябрём 1917 года бешеный темп слома отживших представлений о жизни. Перед милицией ставились всё новые задачи. Её структуру постоянно перелопачивали. Служаки не спали сутками, но оплачивался этот жестокий труд едва ли не по самым низким расценкам. Рабочие на кожевенном или мебельном комбинатах получали вдвое больше милиционеров. Не хватало обмундирования и средств на обеспечение самых скромных, но остро необходимых потребностей. Изначальное несовершенство проекта «советская милиция» ещё долгие годы тормозило раскрытие его творческого потенциала. Допущенную по отношению к стражам порядка очевидную несправедливость нужно было, вероятно, компенсировать какими-то другими путями.

С первых дней пребывания на службе усвоил Емельян незамысловатый вывод – милицию боятся, перед ней трепещут, заискивают, пытаются заручиться её расположением, и этим необходимо пользоваться. Уже тогда, в начале 20-х, четыре грозные буквы НКВД, как сокращённо именовался Народный комиссариат внутренних дел, получили всенародную известность и производили неизгладимое впечатление по всему уезду.

Милицейские обязанности, куда входили поддержание порядка, охрана важных сооружений, борьба с бандитизмом и прочими преступлениями, немного напоминали Емеле детскую игру в «казаки-разбойники», когда никто лучше его не мог «выпытать» тайный пароль у противника.

Но не охрана правопорядка, не раскрытие грабежей и убийств, а нечто другое вышло в ту пору на первый план. Милиционер Селижаров сразу же включился в работу по реализации продразвёрстки. Его непосредственный командир Яков Лазаревич Герцин мог быть уверен на все сто процентов, что после проведённой Емелей реквизиции ни в одном из прощупанных его оперативным отря-

дом строений нельзя будет обнаружить и чёрствый, завалявшийся кусок хлеба сверх предписанной совнаркомом нормы.

В начале 1922 года подоспело постановление об изъятии церковных ценностей, и в этом деле показал себя Емельян также истинным передовиком. При его непосредственном и активнейшем участии были распотрошены два десятка церквей, соборов и монастырей уезда. Друг и начальник Яша особенно брезгливо относился к культовым заведениям, и это отвращение к православию неожиданно передалось его крещёному подчинённому.

– Ну и дела на белом свете! Ты ли это, Емеля? Или в тебя дьявол вселился? – недоумевали священники Воскресенского монастыря, когда рабоче-крестьянская милиция рыскала по всем закуткам многоуважаемого храма в поисках драгоценностей, золота, серебра и древних икон. – Когда же ты переродился, Емельян? Не здесь ли ты читать научился, не здесь ли изучал закон божий, не мы ли тебе учителями были? Попомни, что зло, тобой совершённое, к тебе же и воротится. Будь проклят!

Осквернение церквей стало для Емели только началом большой жизни во славу НКВД и советской власти. В последующие годы под его руководством отряды милиции проводили обыски, облавы, аресты, исчислявшиеся сотнями. В Гражданскую войну предшественники Емельяна трудились не покладая рук, проводя систематические зачистки вверенной территории от пособников буржуазии и прочих неблагонадёжных элементов. Население Осташкова сократилось на четверть. Однако по тверской земле всё ещё продолжали бродить сотни недобитых прихвостней капитала, которых надлежало выкорчёвывать со всей пролетарской беспощадностью.

Но кроме этой стержневой функции милиция должна была выполнять широкий круг других жизненно важных задач – от осуществления негласного надзора за священнослужителями и прочими вражескими злопыхателями, в том числе направленными из центра на перевоспитание в русскую деревню, до обеспечения трудгужповинности

в виде зимней заготовки дров и реализации полномочий налоговой инспекции. После введения ещё царской властью подоходного налога, которым облагались крестьянские хозяйства, милиции поручили контроль за сбором этого и других оброков государства. Она наделялась полномочиями задерживать и отдавать под суд злостных неплательщиков с конфискацией их имущества.

С особым, нескрываемым удовольствием шли милиционеры изымать у совграждан спиртные напитки. Советская власть сохранила установленный царём в начале войны «сухой закон». Но разве мог дух русский обойтись без дурманящего зелья? Не случайно ведь креститель Руси Владимир Красное Солнышко ещё в 986 году выбрал христианство, отвергнув предложение о магометанской вере, запрещающей употребление алкоголя: «Руси есть веселие пити, не можем без того быти».

В годы войны были закрыты и разграблены ликёроводочные заводы. Тысячи душ христианских пали жертвой закона вследствие непомерного – за отсутствием прочего – употребления одеколона, лака, политуры, денатурата. Спустя десятилетия уже в Советском Союзе забудут партия и правительство этот прискорбный опыт. В годы перестройки опять наступят на те же грабли, и, как полагают в народе, именно несуразная борьба с алкоголем в значительной мере обрекла на погибель и похоронила реформы Горбачёва.

А тогда, в первую послереволюционную пятилетку вся страна тайком гнала самогон, пуская на эти цели остро необходимую пшеницу. И до 1925 года, когда разрешили производство и государственную торговлю алкоголем, первейшей обязанностью милиции являлась конфискация продуктов самогоноварения.

Как и в некоторых других делах, часть экспроприированного горячительного оседало в милицейских кабинетах. До поступления на службу Емельян практически не знал вкуса напитков не только 60-ти, но и 40 градусов. А в милиции пристрастился. В служебной комнате, где наряду

с другими располагался его индивидуальный стол, вечно стоял дым коромыслом и жутко несло перегаром.

В один из набегов на самогонщиков на станции Пено приметил Емельян скромную миловидную девушку приглянувшуюся с первого взгляда. Звали её Зиной, была она сиротой и работала счетоводом в местном кредитном товариществе. Не знала она даже своего точного дня рождения, но закончить школу-девятилетку успела. Когда пришла пора оформлять паспорт с внесением даты рождения, мать, к тому времени совсем больная, только и могла сказать, что появилась дочь на свет «вроде тогда, когда косить начали». В 24-м исполнилось Емельяну 19 лет, а Зине на год меньше.

Не представлял Емеля, как ухаживать за девушкой, да и Зина Ласточкина соответствующим опытом не располагала. Емельян ради возлюбленной несколько раз приезжал в Пено. Зина однажды добралась до Осташкова. Емеля повёл её в синематограф, про существование которого она что-то слышала, но «вживую» не видела. Фильм «Аэлита», положивший начало фантастике в советском кино, потряс её точно так же, как и всю другую публику, впервые сталкивавшуюся с «чудом XX века». На следующей неделе Емельян отпросился на работе, поехал в Пено и сделал Зине предложение. Она согласилась.

– Ну, Емеля, вышла твоя неделя, – шутили коллеги, прочищая любимые пистолеты «Вальтер». – Ты хоть целоваться-то умеешь? Не отправиться ли тебе за опытом в Москву? Там, говорят, на Красной площади мужики и бабы в чём мать родила парадами ходят. А во главе сам товарищ Карл Радек, первейший друг Ильича, нагишом марширует. Коммунизм, говорит, в одежде не нуждается! Может, и нам оголиться?

Про движение «Долой стыд!» и пропаганду свободной любви товарищем Александрой Коллонтай были наслышаны и в Осташкове. Пролетарская культура рождалась под лозунгами уничтожения православных оков нравственности времён проклятого царизма, искоренения поповского обмана, принуждающего скрывать красоту че-

ловеческого тела. Однако патриархальную провинцию, в отличие от крупных городов, волна раскрепощения от буржуазной морали не захлестнула.

На тверских землях, как и везде, из-под палки внедрялся антимещанский пролетарский быт, принудительно насаждались новые обряды. «Крещение» заменили на «октябрение». Селижаровский ненавистник Боголюбов, нынче заправлявший в комитете деревенской бедноты, дабы не прослыть антисоветчиком, был вынужден сменить фамилию на Огорев («огонь революции»).

В то же время «натуристы» с их завлекающими призывами отменить раз и навсегда такие империалистические институты, как девственность, брак и семья, оставили народные массы в общем и целом равнодушными. Русская деревня никак не хотела плодить «детей солнца и воздуха». Неслыханное дело – она даже не соглашалась с партийной печатью, утверждавшей, что эрос революции должен помогать молодёжи строить светлое коммунистическое будущее и посему комсомолкам следует помогать товарищам мужского пола в их желании освободиться от сексуального напряжения.

– Ты, Селижаров, хоть имеешь понятие, как бабы-то устроены? – продолжали расспрос коллеги. – Позавчерась, вон, когда Петрищево шмонали и с девками тамошними перепихнулися, ты штой-т в сторонке отлынивал. Не работает, што ль, твоё мужеское естество? Потребность в расслаблении не испытываешь?

Емельян только ухмылялся. При всей строгости нравов его деревенское отрочество таким уж целомудренным не было. Вспоминал, как лет в двенадцать вместе с другими деревенскими мальчишками завлекли в сарай девку-сверстницу, дочку боголюбовскую, да по ней, правда, с её согласия, изучали строение женского тела. Как потом совершали сеансы коллективного самоудовлетворения. Как старший брат Максим, в одиночку учившийся в Осташкове, тайком от родителей рассказывал о первом посещении дома свиданий и ощущениях соприкосновения с плотью

женщины. Как давал смотреть срамные картинки, на которых во всей красоте изображались акты совокупления в различных позах.

Самому Емеле пока только один разок удалось вдохнуть аромат любви. Но аромат тот ему не шибко пришёлся по нутру, поскольку больше смахивал на какой-то неприятный запах вроде того, чем несло с кожевенного завода. И удивляться было нечему – потерял Емельян девственность в состоянии глубокого опьянения, сопутствовавшего очередной конфискации милицией продуктов самогоноварения.

Вместо «медового месяца» пришлось Емельяну удосужиться «медовым днём», и то благодаря Яше, вошедшему в положение. Молодые провели его на острове Кличен, что на озере Селигер, недалеко от Осташкова. Целую майскую субботу наслаждались они природой и занимались любовью.

– Какая у нас, Зинуш, всё-таки замечательная страна, – ораторствовал обычно неразговорчивый Емельян. – Какая красота кругом! Какое чудо света озеро наше Селигер! Есть ли что-то более дивное? Если бы ещё как-то мошкары поубавить, не было бы здешней местности цены. И знаешь, Зинушка, придёт, очень скоро придёт время, когда Осташков, а вместе с ним Селигер приобретут благоустроенный вид.

Здесь на Кличене, – продолжал Емеля, – можно будет лагерь для отдыха всего осташковского пролетариата разбить. Да и другие острова пригодятся. Вон их сколько – больше сотни! На месте, например, монастыря, что в Ниловой пустыни, санаторий построим. Потянется сюда рабоче-крестьянская молодёжь из Москвы и Питера. «Взвейтесь кострами, синие ночи» распевать станет. Поезд специальный Москва – Осташков запустят. Руководители партии и правительства к нам сюда на Селигер понаедут. И будет греметь тверская земля на всю страну, на весь мир. Вот только разгромим капиталистическую сволочь, которая нам гадит и гадит, и возьмёмся за строительство новой жизни.

Мне вот Яков Лазарич доверял по секрету, что путь к коммунизму будет нелёгким, но быстрым. Так ещё основатель коммунизма Карл Маркс начертал. И представляешь, именно нашей России, да-да, и нашему Осташкову суждено стать маяком для рабочего класса всего мира. По нам, Зиночка, будут равняться Америка с Европой и даже Африка.

– Как ладно ты, Мелюшка, сказываешь, аж всю душу выкладываешь, – отозвалась Зинаида. – Но покуда коммунизм ещё не наступил, прикинуть надобно, где и как жить-то будем. – «Мель» – так до конца жизни будет она обращаться к супругу.

Зина поселилась в емельяновой комнате в общежитии, откуда давно выехал сосед, не сдержавший сумасшедшего ритма трудовой милицейской жизни. В горкредиттоварищество из милиции поступила настоятельная рекомендация на трудоустройство Зинаиды Селижаровой. Гражданку эту на работу, разумеется, приняли. Правда, вскоре ей пришлось уйти в декретный отпуск.

– Ну, Зиночка, поздравляем, поздравляем! Какой чудный крепыш у вас родился! Аж четыре с лишним! – слышалось в больнице со всех сторон. Добрая натура роженицы за последнюю неделю стала известна всему персоналу больницы. Она щедро делилась продуктами, которые ежедневно передавал ей муж. – Как назовёте-то?

– Максимом. Так супруг пожелал. В честь его старшего брата, которого он бесконечно обожал.

– Так брат, стало быть, помер?

– Погиб в войну. На фронте. В 20 лет. Потому хочет Емеля, чтобы память о нём сохранялась.

– Ну, смотрите, смотрите, милочка. А то есть вроде обычай не давать имена безвременно умерших… Плохой, говорят, знак.

Суеверие Емеля отвергал категорически. После рождения первенца дали Емельяну в порядке поощрения за доблестную работу по наведению порядка и бескомпромиссную борьбу с врагами народа отдельную квартиру на улице Купеческой, что рядом с озером. Вскоре её переиме-

нуют в Карла Либкнехта, и по причине трудного произношения народ превратит её в «Карловку».

Квартира располагалась на первом этаже двухэтажного деревянного дома и представляла собой роскошную комнату площадью метров в двадцать с примыкающей вдвое меньшей кухней. Раньше в доме проживали, очевидно, некие буржуазные элементы, которые после революции куда-то сами собой испарились. Одновременно семье Емели, как советско-служащего, выдали паёк на дефицитные дрова. Их нещадно пожирали две печки – на кухне, называвшейся плитой, где Зина готовила еду, и в центре комнаты для её обогрева. Печь эта представляла собой широкую, диаметром едва ли не с метр чёрную металлическую трубу, прижавшись спиной к которой – в её натопленном состоянии – можно было получать маленькое удовольствие в зимние холода. Точно так же в детстве у широкой отцовской каменки в деревенском срубе согревался нынешний глава семьи. Со стен излучали тепло две большие фотографии в рамках – улыбающегося Ленина в кепке и добродушного Дзержинского в суконной фуражке и с чистым сердцем.

С отцом и матерью после женитьбы произошло некоторое примирение. Игнат, чьё собственное хозяйство пришло в почти полное запустение, помог сыну с обзаведением нового жилища, время от времени присылал из деревни кое-какие продукты. После родов сознательная, поддавшаяся мужнину воспитанию Зинаида пожелала поскорее выйти на трудовой фронт. Выручила Авдотья, согласившаяся на некоторое время оставить любимого мужа и посидеть с малышом.

Через годик с небольшим в семье появилась девочка, в которой души не чаяла Зина. Давать имя был мамин черёд, и дочку назвали Дусей. Имя это мать считала одним из самых красивых и ласковых. Однако в горотделе записи актов гражданского состояния, одном из флагманов пропаганды коммунизма, заартачились, заворотили носом:

– Какая же вы, гражданка, однако, несовременная. Кто ж сегодня детям своим старорежимные имена даёт?

#В ногу со временем надо шагать, товарищ Селижарова! Вот, смотрите, какой имеется широкий выбор замечательных коммунистических имён. Для вашей девочки, родившейся перед майскими праздниками, прекрасно подошла бы «Даздраперма» (Да здравствует первое мая). Не нравится? Тогда свяжите имя с днём рождения вождя 22 апреля, что недалеко от вашего. Назовите, к примеру, «Изаида» (Иди за Ильичём, детка). Вот увидите, проклянёт вас за «Дусю», когда станет взрослой, дочка ваша.

Удивительно, но в ЗАГСе оказались правы. Имя своё впоследствии Дуся переносить не могла. Ещё больше ненавидела «Дуню» и «Евдокию». Спустя годы придумает себе «Дину» и демонстративно будет отзываться только на этот «псевдоним». Впрочем, нет оснований полагать, что более счастлива была бы она с «Даздрапермой».

Между тем служебные дела Емельяна Игнатьевича шли явно в гору. В 24-м, в струе Ленинского призыва после смерти вождя, вступил он в ряды большевиков. Из состава НКВД выделилось Объединённое государственное политическое управление при Совете народных комиссаров СССР. Милиционера Селижарова прикомандировали к этой не совсем новой структуре, посматривавшей на милицию демонстративно сверху вниз.

Аббревиатура ОГПУ наводила на всю страну не меньший ужас, чем её предшественники – Первая конная Будённого, Бронепоезд Троцкого и ВэЧеКа Дзержинского. Народная молва расшифровывала её как «О Господи, Помоги Убежать» или «Оторвём Голову, Поймаем, Упрячем». Селижаров вроде как даже на этом повороте обошёл своего друга и благодетеля Якова Лазаревича Герцина.

Молодая советская республика наращивала мускулы, но, к сожалению, всё более яростную борьбу развёртывали против неё и антисоветчики всех окрасок. В Центральной России неблагонадёжные элементы составляли ничтожную величину, по оценкам ОГПУ, всего-то в 5-7 процентов от общего населения, и маскировались под защитников рабоче-крестьянского строя без особой тща-

тельности. Поэтому здесь не было необходимости, как, например, в Крыму, проводить массовые расстрелы.

Тверским чекистам не удалось даже приблизиться к подвигу 40-летней большевички Розалии Самойловны Землячки, прозванной её недоброжелателями «демоном смерти». А та ведь показала пример всем подлинным революционерам. В паре с венгром-интернационалистом Бела Куном она в кратчайшие сроки разоблачила в советском Крыму и отправила на тот свет 150 тысяч (а может, и больше) заклятых врагов советской власти. С некоторых лично сдирала кожу, белым офицерам отрезала половые органы. Это ей принадлежит изобретение газовых камер, которым спустя 20 лет воспользуются эсэсовцы. За заслуги в деле искоренения врагов народа Председатель Совнаркома СССР Молотов впоследствии назначил Розалию Самойловну своим заместителем.

Но и в тверской глубинке, как регулярно рапортовали чекисты в губернское управление, а оттуда шли донесения на Лубянку в Москве, требовалось ежедневно и ежечасно изобличать перекрасившуюся буржуазию и её законспирировавшихся пособников. Сам товарищ Сталин учил выявлять не зверские физиономии с громадными зубами и толстыми шеями, таких уже, по его мудрым наблюдениям, совсем не осталось, а людей тихих, сладеньких, почти святых.

Попытка «Союза защиты родины и свободы» Бориса Савинкова разжечь контрреволюционное восстание в соседней Ярославской области, мужественно пресечённая стражами коммунистического строя, заставила тверчан проявлять ещё большую бдительность и решительнее искоренять недобитые в Гражданку и ныне окопавшиеся в мирной жизни отбросы капитализма и империализма.

К делу освобождения родины от всякой нечисти Емельян подходил со всей душой и с большевистским огоньком. Страна училась жить по планам, которые надлежало выполнять, а лучше – перевыполнять. На душу населения страны приходилось всё больше добытого в шахтах угля и собранной на полях пшеницы. Доярки все-

ми силами стремились увеличить надои молока, металлурги – выплавку чугуна и стали.

Свои особые планы обязались с честью воплощать в жизнь и доблестные коллективы ОГПУ. Из Твери получали осташковцы, например, разнарядку – разоблачить, допустим, в августе с.г. столько-то недобитых контра, а местные чекисты, в соответствии со всесоюзным почином, выдвигают план встречный – клянёмся обезвредить вражеских лазутчиков сколько надо плюс икс. Похвально? Конечно похвально! Работа передовая, ударная!

Обидно было, правда, за то, что стахановцам не совсем видимого фронта приходилось, как правило, прятаться в кустах на всесоюзных ярмарках тщеславия. Фотографии знатных ткачих и комбайнёров украшали газеты всех уровней, а чекистам только и оставалось, что руководствоваться великим лозунгом Маяковского: «Сочтёмся славою – ведь мы свои же люди, – пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм».

По заданию начальства и следуя патриотическим порывам всей страны трудился Емельян Игнатьич на поприще разоблачения не покладая рук. Сам сочинял расписные доносы на неблагонадёжных («видели, как тот подтёрся портретом великого Сталина из газеты „Правда"», «соседи за стеной отчётливо слышали, как те назвали товарища Молотова нецензурным словом», «завидев сотрудника ОГПУ, та специально перешла на другую сторону улицы»), сам арестовывал и препровождал в кутузку.

Давно точил зуб Емеля на кузнеца Ваньку Звонарёва из посёлка Пено. Зараза эта когда-то ухаживала за его Зиной. И хотя та напрочь отвергла его домогательства, он, даже несмотря на изменение семейного положения былой симпатии, продолжал её преследовать, имея целью расстроить счастливый социалистический брак Зинаиды с ответсотрудником. Намедни остановил супругу драгоценную на улице и, не стесняясь, всей своей красно-рыжей рожей выдавил: «Зинк, за муженька-то поганого не стыдно?»

Что делать? Извечный русский вопрос раздумьям в недрах емелиного ведомства не подлежал. Опробованным не раз методом подбросил Емельян в незапертый ванькин сарай с дровами пару экземпляров напечатанной в типографии ОГПУ листовки «Далой власть Советов!» (ошибку для пущей реалистичности антисоветского злодеяния сделали намеренно). Хотел, правда, Емеля только попугать незадачливого конкурента. Имел в виду зайти как-нибудь к Звонарю, да и «случайно» обнаружить компромат. «Вот ты, сучонок, и в моих руках. Ещё раз подойдешь к Зинке и про меня штой-то брякнешь, дам ход процессу. Пятилеточка тебе стопроцентно светит».

Но дело неожиданно повернулось иначе. Оказалось, за Звонарёвым давно присматривала одна из других ветвей мощного ОГПУ. И как раз после того, как Емеля внедрил на территорию противника предметы наглядной агитации и пропаганды антисоветского содержания, ветвь эта провела плановый обыск в звонарёвском жилище. Свидетельства вражеской деятельности подозреваемого сразу же обнаружились на видном месте.

Ивана Кондратьевича Звонарёва, злостного белогвардейца, троцкистского прихвостня и польского агента, неожиданно приговорили к высшей мере наказания и быстренько расстреляли в знаменитой Тверской тюрьме НКВД. Емельяну не хватило сил признаться Зине, что это он привёл её бывшего ухажёра на эшафот. Но, если честно, переживал сильно. Как только узнал о приговоре, даже напился вдрызг. Но кто же мог знать, что шуточный поступок завершится столь печальными последствиями. Потом, к счастью, подостыл и дал сам себя уговорить – никто не виноват, время такое. Если не мы их, то они нас. Лес рубят – щепки летят. Как же без щепок-то?

В обязанности ОГПУ входило тайное наблюдение за всеми иностранцами, находившимися на территории уезда. Тех было, правда, крайне мало. Молодая советская республика всё ещё находилась в международной изоляции. Однако налицо были и ростки успехов внешней политики. Дипломатическую блокаду прорвала Германия, пер-

вой признавшая СССР. В страну из-за рубежа опять потянулись предприниматели, инженеры, деятели культуры и даже простые граждане, симпатизировавшие новому общественному строю.

Однажды кто-то из бывших собственников должен был наведаться и на деревообрабатывающую фабрику в Кудыщах. Она им больше не принадлежала, но немцы по-прежнему желали покупать кругляк и пиломатериалы высокого качества, произведённые по германским стандартам. Емельяну поручалось сопровождать делегацию и оберегать её от нежелательных контактов. Самого его подмывало узнать, почему пролетариат Германии по русскому образцу выгнал ко всем чертям кайзера, но так и не решился на свержение власти буржуазии. К сожалению, до Кудыщ немцы не добрались. Что-то у них там произошло, и после приёма в Осташковском уездкоме партии они почему-то решили возвращаться в Москву. Поэтому получить ответ на мучивший его вопрос он так и не смог.

Высокой революционной честью для сотрудников ОГПУ в Осташкове стало участие в борьбе с кулачеством. На Тверьщине, как и по всей великой стране Советов, начиналась коллективизация деревни. Колхозы должны были наконец-то наполнить закрома родины, сделав голод пережитком истории, а жизнь на селе превратив в сущий рай.

Емельян, как всегда, числился в передовиках. В соответствии с распределением трудовых обязанностей в родном ведомстве сочинял он от имени деревенской и городской бедноты письма в партийные инстанции и газеты с требованием вырубить под корень зажиточное сословие, выжечь это зло калёным железом. Обращения к товарищам наверху получались вполне достоверными и образными – писал Емельян нарочно с грамматическими ошибками, но зато в неподдельных русских выражениях. Для публикации в рубрике «Письма с мест» приходилось их потом даже облагораживать. Следующим этапом была реализация собственных предложений, но уже в соответствии с высочайшими указаниями.

Во главе бригады соратников пропахал он в те годы сотни, если не тысячи километров по родному уезду в поисках мироедов. Разоблачение сельской контры каждый раз превращалось в большой праздник с песнями и плясками, водочкой и закуской в виде солёных огурцов и квашеной капусты да непременным опозориванием женской половины раскулаченного подворья. Жутко злая, но доступная для пролетариев тридцатиградусная «Рыковка», как в народе с уважением, в честь главы правительства Рыкова, величали новую водку («Как её пьют беспартийные?»), продавалась теперь повсюду и в любых дозах – 0,5 л («партиец»), 0,25 л («комсомолец») и 0,1 л («пионер»).

Возвращались в Осташков большей частью в приподнятом настроении, с обязательной гармошкой и распеванием любимых песен – «Но от тайги до британских морей Красная армия всех сильней» или «По военной дороге шёл в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год». Кто-то как-то нашептал Емеле, будто все эти новые зажигательные советские мелодии – нерусского происхождения. Сочинили их, мол, на свои национальные ноты авторы еврейских кровей родом из весёлого южного города Одессы. А русское – это «Во поле берёзка стояла», «Эх, ухнем» и на крайний случай «Калинка-малинка». Их и спевать русские люди должны.

С такой позицией Емельян был в корне не согласен. Кто-то из великих, он где-то слышал, назвал русские протяжные мотивы «стоном», а стонать ему совсем не хотелось. Жизнь придумала новые песни, и родословная их сочинителей, имена и фамилии, никого не должна интересовать. Главное, чтобы песня строить и жить помогала. Поэтому и хотелось народу затянуть хором громкое и дерзкое про паровоз в коммуну, винтовку в руке и тачанку-ростовчанку, гордость и красу всеми любимой рабоче-крестьянской Красной армии. А вот на «Люли-люли стояла» голос новой общественно-политической системы почему-то не прорезывался.

Пройдут годы, произойдут изменения в судьбе Емели, а любовь к тем вдохновляющим революционным напевам

сохранится, несмотря на пертурбации душевного и материального порядка, на всю жизнь.

Если в край наш спокойный
Хлынут новые войны
Проливным пулемётным дождём,
По пригоркам знакомым
За любимым наркомом
Мы коней боевых поведём…

Ну признайтесь по-честному, разве не здорово?

«Что-что, а песни умные, окрыляющие слагать и голосить народ наш умеет», – предавался раздумьям бравый милиционер.

Научился Емельян секреты и пароли из уст разных вредительских извлекать, пока не случилось неожиданное. Страстный борец за обобществление средств производства, одушевлённых и неодушевлённых, увидал он однажды в секретном списке на раскулачивание родную фамилию. Через день его должна была утвердить знаменитая «тройка» – комиссия в состава первого секретаря уездкома партии, председателя уездисполкома и уполномоченного ОЕПУ.

И даже у него, опытного и привыкшего в любых ситуациях сохранять хладнокровие чекиста, затряслись поджилки. Чуть не описался. Перечень тот составлялся при содействии комитета бедноты, где заправлял экс-Боголюбов, нынешний «огонь революции», известный ненавистник отца.

Емельян вновь и вновь перечитывал проект заготовленного постановления – «признать Селижарова Игнатия Ильича как нанимателя батрацкой силы кулаком второй степени, обобществить его собственность и выселить в отдалённые местности СССР». На душе становилось всё смурнее. Он сам уже не раз формировал эшелоны «переселения» – наглухо забитые вагоны для перевозки скота, переполненные без разбора мужчинами, женщинами и детьми, с минимальными пожитками, отправляемые в

необжитые края и в лютую стужу, и жгучую жару В пути умирало до четверти раскулаченных, трупы выгружали на конечной остановке. Неужели эти муки предстоит прочувствовать и его отцу?

Вечером пытался он завести разговор с мудрой женой Зиной, но опять не получилось, не хватило духа.

«Бежать в Занеможье, предупредить родителей, чтобы те улепётывали? – раздумывал он. – Но куда и как они могут скрыться?»

Уж он-то, сотрудник органов, не понаслышке знал, что в Советской России им спрятаться не удастся в любом случае. Длинные руки его родного ведомства настигнут везде. Наутро решил он посоветоваться с другом и наставником Яшей.

– Не вздумай и заикаться, – прозвучал его вердикт. – Себе же жизнь испортишь. Чему быть, того не миновать. Шевели извилинами насчёт себя, жены и детей. Только не притворяйся, что не знал, не ведал. Не занимайся самообманом. Наше дело правое. Но истинный революционер должен быть выше собственных шкурных интересов. Как у нас, русских, говорится: «Назвался груздем – полезай в кузов!»

Не послушался Емельян. Направился он прямиком к начальству.

«Так, мол, и так. Несправедливо это. Никакой отец мой не кулак. В худшем случае – середняк. Доносят на него. Боголюбовых, или как там их сегодня величают, всякий знает. Бездельники и пьянчуги, а вы им такое дело важное доверили. Да, два года подряд, но шесть лет назад, нанимал батя рабочих для помощи в уборке урожая. Так не в порядке эксплуатации. А потому что подсобить некому было. Сын его старший погиб за родину, а я тогда ещё в малолетках ходил. К тому же никакой эксплуатацией и не пахло. Рабочим тем заплатили сверх меры. Их можно найти, наверное. Они подтвердят. К тому же весь урожай потом в порядке продразвёрстки в пользу государства советского изъяли. Да, подпадает отец формально под партийное постановление. Но не виноват он. Если

не Игнат Селижаров – трудовой люд на деревне, то кто же ещё? Не для того большевики советскую власть устанавливали, чтобы крестьян честных и праведных, от зари до зари трудившихся, обижать».

Всё дерзкое выступление Емельяна, а в особенности с последней репликой, вызвало у начальства бурю негодования.

– Ты кого, Селижаров, учить собрался? На партию руку поднимаешь? Партийный билет на стол положить желаешь? Партия, значит, ошибается, а твой папаша – агнец божий? Может, ты сам все эти годы под пролетария маскировался? Или враги народа тебя с особым заданием в ОГПУ заслали? Так мы тебя быстро раскусим, сам признаешься.

Короче, Емельян. Коли сам напросился, лично ты и пойдёшь завтра с отрядом арестовывать подкулачника своего. И немедля прекрати буржуазное хныканье. Ишь раскис как баба. Или яйца большевистские тебе поотрезали? И заруби на носу – ещё раз проявишь мягкотелость, сковырнём не только из органов. С партией попрощаешься. Поскребём внутренности, нащупаем опухоль и вырвем её щипцами к чёртовой матери, как полагается у нас, чекистов. В землю сибирскую потянуло?

Следующий день стал в служебной и личной жизни старшего лейтенанта самым мрачным. Он врезался в память во всех подробностях. И сколько бы ни пытался потом Емельян вытравить из воспоминаний картину последнего посещения родного дома, ничего не получалось. Многие годы его преследовала грустная зарисовка того хмурого утра, когда у знакомой калитки остановились несколько повозок с вооружёнными людьми. Растерянное и ничего не понимающее лицо отца. Горькое, переходящее в вой рыдание матери. Толпа сельчан у входа. И напоследок сочный плевок прямо в глаз от сестры Нюши. Да ещё шёпот за спиной:

– Ай да Емеля, ай да молодец, против собственного-то отца… Вот герой так герой! Воспитали сынишку…

Игната Ильича отправят в далёкий Казахстан, где он через полгода скончается от тифа, не имея возможности попрощаться с родными. Авдотья запретит сыну доступ в разграбленный отчий дом, спустя пару лет умрёт и сама от тоски и несправедливости жизни. И мать, и сёстры навсегда прекратят всяческое с ним общение.

А на Емельяна между тем обрушились новые испытания. Из губернского отдела ОГПУ сообщили о предстоящем прибытии в Осташков важного начальника аж из самой Москвы. Но не с целью замера градуса инициативности местных работников в проведении политики партии, а просто на лечение. Прослышали, мол, в столице, что в одной из тверских деревушек проживает некая прорицательница и целительница. Руководящий товарищ тот тяжело болен, и осташковцам предписывалось не только оказать высокому гостю надлежащее внимание, но и с помощью всех доступных и недоступных средств принять меры по организации лечебного процесса.

Емельяна включили в состав отряда сопровождения. Он, разумеется, сразу же сообразил, о какой врачевательнице идёт речь. Предреволюционная поездка с отцом к Аграфене из памяти не выветрилась, хотя детали того разговора во взрослые воспоминания не отложились. Дом знахарки все эти годы он старался не тревожить, даже если по служебным делам иногда приходилось наведываться в её деревню. Правда, оба предсказания ясновидящей – о выборе им профессии и продолжительности его собственной жизни – Емельян напрочь запамятовал.

С большим начальником прибыли ещё двое – его денщик и представитель ГубОГПУ. Аграфену застигли врасплох. От обилия таких грозно выглядевших и вооружённых людей она вначале крепко испугалась, но когда среди визитёров распознала Емельяна, немножко успокоилась. Ординарец вкратце рассказал о болезни начальника и спросил, известно ли Аграфене Панкратьевне что-либо о таком заболевании и в состоянии ли она помочь. Пару минут смотрела целительница своими огненными глазами на неожиданного пациента, прежде чем молвила:

– Знать-то я знаю, да только напрасно вы ко мне заявились. Я лечу людей добрых, а этот человек совсем другой. Вижу, что руки его по локоть в крови и на совести его много людей. А это не по моей части. Так что, господа хорошие, лучше вам домой воротиться. Палец о палец не пошевелю ради таких, как вы.

Всеобщее молчание. В груди Емели похолодело. Но делать нечего, пришлось всей команде дом аграфенин покинуть. На пороге услышал Емельян, как начальник прошептал денщику на ушко приказание: «Порешить немедленно». Через минуту в избе прогремел выстрел, а спустя мгновение – ещё один, чекистский, для верности. Было Аграфене 63 года.

Вскоре подоспела ещё одна проверка на прочность. Рядом со своим домом заметил Емельян, возвращаясь с работы, молодого человека, лицо которого ему кого-то напоминало. Так и оказалось. Это был Андрей Загряжский. В последний раз Емельян видел его в начале 18-го. Деревенский пролетариат напролом громил усадьбу Загряжских, и те впопыхах уезжали куда-то на поезде. Из сочувствия Емелька даже помогал им, брошенным всеми слугами, грузиться.

Фамилия Загряжских фигурировала с вопросительным и восклицательным знаками в совершенно секретных реестрах диверсионно-подрывных групп «Союза защиты родины и свободы», которые могли продолжать подпольную деятельность в центральной части СССР. Знак вопросительный означал одно – чекистам было неведомо, кто из этой априори вражеской семьи находится на территории губернии. Знак восклицательный подчёркивал особую опасность, исходившую от носителей этой фамилии. Требовалось наставить надёжные силки, чтобы заполучить в капкан одного из самых активных савинковцев. И тут вот прямо явление Христа народу!

На следующий день Емельян, верный присяге пролетария, собирался доложить об увиденном начальству. Но вечером в окно его квартиры на первом этаже постучались. Друг детства Андрей Загряжский умолял выйти,

чтобы сказать «что-то важное». Поколебавшись, Емельян согласился. На заднем дворе дома, в густой темени осташковской ночи они встретились.

– Здравствуй, Емелюшка, дорогой, – первым заговорил Андрей. – Прости, ради Бога, что пришлось к тебе обратиться. Знаю, что подвергаю тебя, возможно, опасности, но иначе никто помочь не может.

Андрей рассказал, что семья пока обосновалась в Германии. У них всё более-менее в порядке. Старший брат стал инженером. Никто политикой якобы не занимается. Ни в каких антисоветских акциях они будто бы не участвуют. Боже его упаси делать что-то против Советской России. Средства для голодающих Поволжья даже в Берлине собирали.

Привела его в Осташков крайняя нужда другого рода. В суете отъезда десять лет назад семья оставила в усадьбе важные финансовые документы, которые сейчас остро необходимы в Германии. Они надёжно спрятаны, и он, Андрей, уверен, что никто и никогда добраться до них не сможет.

– Помоги, Емелюшка, пожалуйста, ради Бога получить доступ в имение. Сейчас в здании, знаю, располагается тифозный госпиталь, доступ наглухо перекрыт. Только ты способен со своими полномочиями провести меня вовнутрь. А уж мы, родной, в долгу не останемся.

Емельян слушал бывшего приятеля и размышлял о том, сколь кардинально изменился за последние десять лет мир. А вот буржуи мириться с переменами никак не желают. Рассчитывают, что их время возвратится. Полагают, что вот так просто, россказнями про некие бумаги, можно провести вокруг пальца бдительного сотрудника органов.

– Ладно, Андрей, так и быть, помогу. Мамка твоя когда-то мне десять царских рублей подарила. За хорошее воздастся хорошим, как она говорила. Только давай без бога всякого. Завтра в десять вечера у заднего входа в бывшую вашу усадьбу, парадный там сейчас заколочен.

Весь следующий день осташковский ОГПУ готовился к важнейшей операции по аресту одного из видных деятелей белогвардейской эмиграции, прибывшего в Осташков непосредственно из Берлина. Договорились брать его только в момент, когда тот будет выгребать золото и драгоценности из мастерски сокрытого и потому до сих пор не обнаруженного в имении тайника. Но операция с самого начала пошла вкривь и вкось. Неудачно затаившиеся на подступах к усадьбе чекисты обнаружили себя, белогвардейская контра бросилась наутёк. Пришлось стрелять. Взять её живьём не представилось возможным.

Усадьбу Загряжских перерыли вдоль и поперёк, но клад так и не обнаружили. В процессе прощупывания диспансера два сотрудника подхватили сыпной тиф. Совершенно секретные сведения о будто бы запрятанных драгоценностях пошли гулять по губернии, и развалины некогда образцового дворянского имения кладоискатели безуспешно шерстили ещё не раз на протяжении последующих десятилетий. Старшему лейтенанту госбезопасности Селижарову объявили благодарность. Своим поступком он смыл постыдное пятно, образовавшееся на его мундире в ходе раскулачивания отца.




Глава V


Летописцы рассказывают, что на одной из конференций высшего уровня Второй мировой войны Черчилль пустился в благодарственные рассуждения относительно огромных потерь советского народа в борьбе с нацистами. Сталин, не слишком желавший обнародовать истинные цифры утрат, неожиданно бросил:

– При коллективизации мы потеряли не меньше.

– Я так и думал, – произнёс в ответ Черчилль. – Ведь вы имели дело с миллионами маленьких судеб.

– С десятью миллионами, – внезапно признался вождь. – Всё это было очень скверно и трудно, но необ-

ходимо. Основная их часть была уничтожена своими батраками.

В 30-е годы жизнь в Осташкове, как и повсюду на широких просторах необъятной страны, становилась всё лучше и веселее. Советские люди не знали другой такой страны на свете, где человек дышал так вольно и счастливо.

Вместе с народом праздновала новые победы и величественные достижения семья Емельяна Игнатьевича. Не могли не нарадоваться родители на успехи подрастающих детишек – Максима и Дины. Оба на пятёрки с редкими четвёрками учились в школе, с лучшими показателями среди комсомольцев готовились к труду и обороне. По мере возможности отец прививал сыну любовь к семейному хобби – искусству работы с деревом.

На политинформациях в их классах дети могли чётко и без запинок доложить, каким образом великому Сталину удалось разгромить левую и правую оппозицию, отстояв единственно верное ленинское учение от нападок идейных противников. Комсомол утвердился в роли боевого подспорья большевиков. Вместе с партией во главе с ленинско-сталинским ЦК колебалась и молодёжь, и весь советский народ.

По оппортунистам всех мастей вёлся беспощадный огонь. ВКП(б) во главе с великим Сталиным последовательно избавляла советский народ от иностранных агентов, затесавшихся в ряды строителей коммунизма. Этих вредителей вдохновлял и финансировал империалистический Запад.

Ближе к апогею благословенной жизни, который знаменовал 1937 год, в городе появилась «эмка» с чёрным кузовом. Вскоре компанию ей составили две полуторки, переделанные в крытые повозки того же устрашающего смоляного цвета. Только спустя годы разоблачителям врагов народа придёт в голову замаскировать свой фирменный автотранспорт в благородные фургоны «Хлеб», «Мясо» и «Мороженое». А тогда автомобили для перевозки арестованных, прозванные «чёрными воронами» или, проще, «воронками», разъезжали по ухабам отечества открыто,

не стесняясь и, разумеется, на привилегированных условиях, какие впоследствии достанутся их наследникам – транспорту со спецсигналами.

Расступались перед ними и обеспечивали проезд все остальные единицы моторизованной техники социализма. На необустроенных улицах её становилось всё больше. В Москве, Твери, переименованной в Калинин, как и сотнях других больших и малых городах Советского Союза, тысячи семей, ложась спать, тревожились, не окажется ли сегодняшняя ночь в мягкой постели последней в их жизни, не подъедет ли после полуночи к подъезду машина с чёрным кузовом.

А ну-ка, парень, подними повыше ворот,
Подними повыше ворот и держись!
Чёрный ворон, чёрный ворон, чёрный ворон
Переехал мою маленькую жизнь.

Песенку эту незамысловатую будут распевать ещё много поколений – наследников советских людей 30-

х годов.

После упразднения ОГПУ его полномочия передали Главному управлению государственной безопасности наркомата внутренних дел, где с глубоко почитаемыми погонами капитана на плечах продолжал службу Емельян Игнатьевич Селижаров. В то памятное время пришлось осташковским гэбистам потрудиться что есть мочи.

Наступил решающий час, кульминация многолетнего боя с врагами народа. Партия требовала видимых результатов. И осташковцы не опозорились. Свыше половины арестованных в районе составили жители деревни. Недобитыми кулаками, замаскировавшимися эсерами и кадетами занимались с особой тщательностью.

Из Калинина поступали достаточно расплывчатые инструкции, поэтому пришлось проявить революционное чутьё, чтобы с точностью до запятой исполнить указания по установленному партией и правительством лимиту арестов. Труднее было расслоить врагов народа на

категории – первую, расстрельную, и вторую, либеральную, на отправку в лагеря. В конечном итоге и здесь всё устроилось.

Тройка новообразованной Калининской области в составе начальника УНКВД Домбровского Вячеслава Ромуалдовича, первого секретаря обкома ВКП(б) Рабова Петра Гавриловича и прокурора области Назарова Лазаря Яковлевича в 1937-38 годах в соответствии с разнарядкой рассмотрела дела 17 тысяч арестованных и приговорила 5 тысяч к высшей мере наказания – расстрелу. Всех остальных, за единичными исключениями, тройка отправила на длительные сроки заключения в ГУЛАГ. Приговоры на казнь приводились в исполнение прямо в здании областного УНКВД.

В ликвидационные списки попали и некоторые из бывших коллег Емельяна. Арестованного и подлежавшего расстрелу Якова Лазаревича Герцина Емельян благословил на проводы в калининскую тюрьму его же словами: «Назвался, Яша, груздем – полезай в кузов». Боголюбова-Огорева приговаривали к 10 годам заключения. Именно это решение Емельян воспринял как самое справедливое, хоть чуточку компенсирующее сфабрикованное дело отца.

Незавидная участь ожидала вскоре и самих палачей области. Ещё на пике поисков и разоблачений вредителей расстреляли главного чекиста Домбровского и главного партийца Рабова. Выжил и переродился в адвокаты только областной прокурор Лазарь Назаров, хотя и ему довелось испытать на себе переменчивое настроение родной партии. На всю оставшуюся жизнь зазубрил капитан ГБ Селижаров ставшую крылатой истину француза Жоржа Дантона: «Любая революция пожирает своих детей». В справедливости этой формулы на опыте родного отечества он убедится ещё не раз.

В феврале 37-го, в самом начале периода, который впоследствии назовут «большой террор», Емельян вместе с группой других «передовиков производства» из Осташкова удостоился чести отправиться в Калинин на встре-

чу с маститым германским писателем Лионом Фойхтвангером. Тот как раз завершал свою историческую поездку в Советский Союз и получил аудиенцию у самого Сталина. Всесоюзный староста Калинин уговорил его выступить перед активом области его имени. Кто такой этот писатель с тяжёлой для произношения фамилией и чем он известен, Емельян, как, впрочем, и другие, не знал. Но уже по ходу речи знаменитости, которая едва ли не после каждой фразы прерывалась бурными, продолжительными аплодисментами, всё стало ясно.

Простыми и трогательными словами писатель рассказывал, как десятки, сотни миллионов простых людей во всём мире, а прежде всего на загнивающем Западе, восторгаются необычайно высокими достижениями социалистического строительства и завидуют блаженной жизни советского народа, которая из года в год становится всё краше и краше. И что самое удивительное – больше всех разницу между беспросветным прошлым и счастливым настоящим ощущают не где-нибудь, а как раз в чуде из чудес, уникальном творении нового общественного строя – советских колхозах, которые, по неусыпным наблюдениям немца, ведут сельское хозяйство разумно и с возрастающим успехом.

Весь зал затаил дыхание, когда из уст гостя прозвучало, наконец, любимое имя. Имя того, чей огромный портрет занимал половину задника сцены. Ни в одном государстве на планете Земля нет, по словам писателя, такого выдающегося руководителя, как товарищ Сталин.

– Гордитесь ли вы, калининцы, своим отцом нации? – риторически вопрошал оратор.

Зал ответил всеобщим вставанием и громом рукоплесканий.

– Я, – продолжал Фойхтвангер, – был поражён удивительной простотой и скромностью вашего величайшего из всех великих вождя, непревзойдённого математика и грандиозного психолога, его деликатным, нежным обхождением даже с озлобленными противниками. Я с удовольствием присутствовал на одном из заседаний про-

цесса против антисоветского троцкистского центра. И у меня не возникло ни малейших сомнений в виновности осуждённых. Если это вымышлено или подстроено, то я не знаю, что тогда правда.

Когда из гнетущей атмосферы изолгавшейся демократии и лицемерной гуманности попадаешь в чистый курортный воздух Советского Союза, дышать становится легко, – проникновенно констатировал гость с тлетворного Запада. – Как приятно после кощунственного несовершенства западного устройства лицезреть такое гениальное произведение высшего человеческого разума, которому от всей души хочется сказать: да, да, да!

И я считаю глубоко непорядочным, – торжественно провозгласил писатель, – прятать это «да» в своей груди. По возвращении я обязательно напишу чистосердечную книгу правды о нерушимом союзе свободных республик, которых навеки сплотила великая Русь.

Творение Лиона Фойхтвангера под названием «Москва, 1937» в Союзе напечатали тиражом в сотни тысяч экземпляров. Оду во славу социализма обязывали покупать, читать и конспектировать для обсуждения на политинформациях, семинарах и конференциях. Но в разгар послевоенной борьбы против «безродных космополитов» к таковым причислят и автора – еврея. Для пущей полноты его объявят заодно ещё и агентом англо-американского империализма. Диверсионный фолиант изымут из книгохранилищ и уничтожат. Зато коллекция бесценных исторических изданий из советских библиотек, преподнесённая Сталиным в дар великому немецкому писателю и знатному библиофилу, навсегда осталась в его личном собрании.

Жена Зина, с которой супруг время от времени делился сокровенным, как-то подпустила крамольную мысль:

– А не пришла ль тебе, Мелюшка, пора постепенно отходить от этой напряжённой оперативной работы? По лезвию ножа ведь иногда пробираться приходится. О семье подумай. Пока тебя и нас судьба уберегала. А то она, злодейка, и к нам спиной поворотится. Яшу Герцина ведь

вон как зацепила. Погляди, наркомат-то твой какой большой, аж с полстраны! Сколько там всяких отделов и отдельчиков! Может, стоит тебе перебраться на менее хлопотную и более спокойную работу?

Дума о возможности перевода в другие подразделения НКВД возникала и у него самого. Подустал он метаться с операми по району. Да и борьба с контрреволюцией после героического 37-го года вроде как на спад пошла. Стал он прикидывать, как лучше начать прорабатывать тему передислокации. А тут решение само как будто на блюдечке подоспело.

18 сентября 1939 года в осташковское отделение госбезопасности позвонили из областного управления. Местным чекистам предлагалось в течение часа определиться с местонахождением исправительно-трудового лагеря, который предполагалось открыть поблизости от районного центра в самое ближайшее время. Вопрос крайне срочный и совершенно секретный. Со всех посвящённых требовалось взять особую расписку о неразглашении.

Начальство немедленно собрало на совещание ответственных сотрудников. Выяснилось, что подходящих мест в районе более чем достаточно. Но больше всего приглянулось предложение Емельяна:

– Самым, пожалуй, пригодным местечком для этих целей был бы один из островов на Селигере. И скажу даже, какой. Столбный, где Нилова пустынь располагается. Там православный мужской монастырь, нами расчихвощенный, имеется, забор каменный сохранился. Маненько средств, правда, для переустройства понадобится. Но всё ж не в чистом поле. Коли срочно, так лучше не придумаешь, как ни посмотри. Удобно доставлять заключённых. В километрах десяти – железнодорожная станция. А потом баржами на остров, где архиерейская пристань имеется. Со всех сторон вода. Сбежать не получится. Нам же легче.

Тщательно продуманное и основательно аргументированное предложение тут же передали в Тверь, откуда оно молнией добралось до высоких кабинетов в Москве.

На следующий день при НКВД СССР было образовано Управление по делам военнопленных и интернированных (УПВИ), в состав которого вошли 8 лагерей, включая Осташковский. На территории бывшего монастыря стремглав начались созидательные работы, к которым под руководством опытных чекистов из центра привлекались не только местные их коллеги, но и пара сотен надёжных, с партбилетом в кармане, рабочих Осташкова.

Там, где отсутствовала каменная монастырская ограда, возвели почти трёхметровый забор. По всему периметру установили двухрядное проволочное заграждение. Построили несколько бараков в стиле крестьянских сараев. Поставили десяток больших прожекторов, просвечивавших всю территорию. Наладили телефонную связь. Создали, как полагается, «базы содействия» из местного населения. На мебельной фабрике в срочном порядке изготавливались трехъярусные нары.

Емельян в качестве инициатора месторасположения лагеря принимал деятельное участие во всех подготовительных работах. Поэтому предложение стать заместителем начальника лагеря воспринял как естественное и само собой разумеющееся. Тем более что оно в полной степени отвечало давно вынашивавшимся личным жизненным планам.

Через неделю по железной дороге начал поступать «спецконтингент», а уже к концу сентября лагерь был переполнен – в Осташков доставили почти 9 тысяч человек. Начальник лагеря, который ежедневно докладывал обстановку в Москву, слёзно просил центр прекратить дальнейшие поступления – мест нет, заключённые спят на земле, под открытым небом, холода на носу, еды не хватает, ввиду нехватки персонала даже организовать подобающий учёт не представляется возможным.

Однако это нытьё, конечно, решительно отметалось. Через месяц население лагеря, рассчитанного максимум на 8 тысяч, превысило 12 тысяч. Намерения Емельяна пожить более умиротворённой, чем на оперативке, жизнью

рассеялись в один миг. Удивляло его только одно. Почти все заключённые лагеря оказались поляками.

Емельян Игнатьич, как и все советские граждане, не подозревал о существовании Секретного дополнительного протокола к подписанному 23 августа 1939 года Договору о ненападении между СССР и Германией или «пакту Молотова-Риббентропа», как его назовут в будущем. В школе вроде что-то упоминали о трёх разделах Речи Посполитой, которую, мол, делили-делили между собой и никак не могли успокоиться три окружавшие её империи – Германия, Австрия и Россия. Но кто ж мог предвидеть, что в XX веке произойдёт и четвёртый раздел, на сей раз на двоих?

В Советском Союзе наберутся смелости признать его наличие только в годы горбачёвской перестройки, на финише существования великой страны. Да и после того, как на самом высоком уровне, пряча глаза, произнесут: «Правда это, к сожалению, горькая правда», многие патриоты-соотечественники, включая советских дипломатов, не успокоятся. Враки, скажут, не верим, наглая ложь! Не мог наш замечательный вождь снюхаться с омерзительным подонком фюрером, не было никаких секретных протоколов! Население Восточной Польши, а правильнее сказать – Западной Белоруссии и Западной Украины, само попросило о добровольном присоединении к СССР, а мы только пошли навстречу благородному порыву и восстановили историческую справедливость. Ведь часть этих территорий когда-то входила в Российскую империю. Всё остальное – злобная клевета, беззастенчивая подтасовка фактов западными спецслужбами и очередное вредительство собственной «пятой колонны», которые общими усилиями вознамерились фальсифицировать историю.

Не знал Емельян Селижаров, что судьбой ему было уготовано оказаться внутри самой законспирированной и самой позорной операции отечества всех времён. И при царях, бывало, попадали тайные службы родного государства в изощрённые ловушки антироссийского закулисья. В силу невысокого их профессионализма или постановки

перед ними заведомо невыполнимых задач частенько раскрывали противники всевозможные манипуляции и махинации тайных приказов и секретных канцелярий Российской империи, что международной репутации отечества явно не способствовало. Но тогда эти дурно пахнувшие деяния касались «мелочей» вроде похищения или умерщвления за рубежами родины отдельных малосимпатичных и опасных подданных да устроительства мелкотравчатых провокаций с целью возложить ответственность на других.

Тут же следовали «чистосердечные» заявления. «Мы, Божьей милостию, Анна Иоанновна…», «Мы, Божьей милостию, Николай Павлович, напрочь отвергаем все приписываемые нам измышления и даём слово Наше царское…». И хотя заверениям тем никто в Европе не верил, предпочитали преимущественно закрывать глаза, прощать, не накалять обстановку, ибо и сами жили в грехах. Польскому делу XX века суждено было стать абсолютным апогеем этих бесславных традиций.

17 сентября 1939 года рабоче-крестьянская Красная армия, выполняя свою толику договорённостей с Германией, пересекла границу Польши и вскоре заняла часть её территории. В плен были взяты, по оценкам, до полумиллиона польских граждан. Большинство быстро отпустили на свободу или передали германским союзникам. В лагерях НКВД очутились 130 тысяч. После неоднократных чисток там осталось 42 тысячи поляков – цвет молодого польского государства. Основную массу составляли военные: старшие и младшие офицеры, мобилизованные в армию после гитлеровского нападения солдаты – бывшие учителя, врачи, инженеры, учёные, студенты.

В Осташковском лагере собрали полицейских, жандармов, пограничников, таможенников, судей, адвокатов и другие категории работников правоохранительных органов, а также священнослужителей. Среди заключённых находились и, по их утверждениям, несколько советских разведчиков, засланных советской госбезопасностью в Польшу накануне операции. Они наперебой писали пись-

ма Сталину и Берии, в которых подробнейшим образом излагали свои биографии, обстоятельства службы и засылки в стан врага. Эти обращения, как и многочисленные жалобы поляков, в том числе работавших на СССР польских коммунистов, педантично направлялись в центр. Однако ни на одно письмо ответа из Москвы не поступило.

Емельян ругал себя за то, что легкомысленно согласился на работу, о которой не имел ни малейшего представления. А ещё больше за то, что высунулся с идеей размещения лагеря в Ниловой пустыни. Но кто же знал?

Страданиям поляков нельзя было не посочувствовать. Их содержали в голоде и холоде, хотя на дворе уже стояли двадцатиградусные морозы. Ни одно помещение на территории монастыря, в том числе наспех сколоченный заключёнными административный барак, не отапливалось. Гражданские тюремщики не снимали верхнюю одежду, в то время как арестанты в тюремной робе считали за благо перебраться с промёрзшего пола на нары с сеном, где можно было чуть-чуть отогреться. Большой удачей считалось попасть на работы в Осташков. На кожзаводе с его тяжелейшими условиями имелся шанс хотя бы побыть в тепле, а то и тайком получить подачку от сердобольных русских в виде тряпья или куска хлеба.

Охрана заботилась больше о моральном, чем о физическом состоянии задержанных. Для них устраивались лекции о преимуществах жизни в стране Советов. Иногда показывали даже «Весёлых ребят» и «Волгу-Волгу», которые настроения полякам почему-то не добавляли. Вследствие отсутствия должного комплекта медицинского персонала и необходимых лекарств росла смертность.

Нилов лагерь по всем статьям проходил как совершенно секретный. Но удержать тайну от широкого распространения не удалось. На улицах стали шептаться о том, что происходит на одном из селигерских островов. Пресечь всевозможные слухи удалось только выявлением и арестом двум трудяг с кожника, выболтавших соседям сведения о поляках. Одного, сознавшегося в том, что многие годы является иностранным агентом, тут же расстре-

ляли, другого на всякий случай приговорили к пяти годам заключения.

В то время, на рубеже 39-го и 40-го годов, Емельян передумал немало дум о смысле жизни и своей работе. Неожиданно начал он вспоминать общение с погибшим братом, его рассказы и страшные истории. Впервые стали терзать его сомнения, не наделал ли он в своей 35-летней жизни непоправимых ошибок. Хороводом оживились в его памяти картинки набегов на родные деревни в поисках врагов народа.

«Раскулачивание» отца, смерть Аграфены, расстрел невиновного Ваньки Звонарёва, предательство Андрея Загряжского – за это и многое другое стало ему вдруг омерзительно стыдно. Как будто какая-то неизвестная сила подняла его заплывшие веки, и глазам открылись неприглядные подвиги во имя светлого будущего. И, как ни странно, той неизвестной силой оказались поляки, попавшие в советский плен.

Переполненность лагеря и критические условия содержания арестантов навели Емельяна на мысль подготовить докладную записку на имя руководства УПВИ. В ней капитан Селижаров подробно рассмотрел социальный состав заключённых Осташковского лагеря и пришёл к выводу, что большинство происходит из семей рабочих и крестьян и симпатизирует советскому социалистическому строю. Кроме того, значительное число арестантов составляют штатские лица гражданских профессий, призванные в армию в порядке мобилизации непосредственно перед их пленением Красной армией. Никакой ненависти в отношении Советского Союза они, мол, не испытывают и против рабоче-крестьянской Красной армии никаких военных действий не вели.

Ввиду вышеизложенного заместитель начальника лагеря выдвинул предложение о дальнейшей нецелесообразности содержания в лагере упомянутой категории, частичном освобождении заключённых и их отправке по месту проживания, то есть на нынешние советские земли Западной Украины и Западной Белоруссии.

История не оставила свидетельств, дошла ли записка по назначению и была ли она прочитана. В любом случае советская власть распорядилась по-другому. 5 марта 1940 года ЦК ВКП(б) принял секретное постановление о расстреле всех интернированных поляков. Его содержание представляло строжайшую государственную тайну поэтому до поры до времени не разглашалось даже сотрудникам с высшим допуском.

Весной 40-го года по ряду косвенных признаков Емельян понял, что в отношении поляков, к которым он начал испытывать глубокие сострадания, готовится что-то крайне неблагоприятное. В лагерь прибыл сам полковник Василий Михалыч Блохин. В определённых кругах НКВД он был известен как один из главных палачей республики. Рассказывали, что из любимого «Вальтера» он лично и без единого промаха расстреливал ежедневно по несколько сотен осуждённых на казнь. Будто на его счету ликвидация десятков тысяч врагов народа, среди которых много знаменитостей.

Блохина назначили одним из организаторов исполнения постановления ЦК. За расстрелы поляков он получит очередные орден и звание генерал-майора. Только спустя полтора десятилетия, в 1954 году, в рамках процесса десталинизации, Василия Михалыча в числе первых лишат всех наград и генеральского чина. Но что из этого? В другой мир отойдёт он, в отличие от тысяч своих жертв, в тёплой московской постели.

Если бы не знал Емельян, что представляет собой Блохин, ни за что не заподозрил бы в нём кровожадного убийцу. Милый, добрый, холёный мужчина, пахнущий с головы до ног дорогим «Шипром», с интеллигентной внешностью профессора университета, с ухоженной причёской и руками крепкими, но явно не рабоче-крестьянскими. Он-то и поведал о принятом решении.

Полностью освобождается тюрьма НКВД в Калинине, где планируется прикончить все шесть с лишним тысяч поляков, содержащихся на данный момент в лагере. В посёлке Медное, что неподалёку от Калинина, в настоя-

щее время сооружается большой котлован, куда предполагается «складировать» и затем тщательно закопать трупы. По завершении имеется в виду захоронение сровнять с землёй так, чтобы не оставить никаких следов и не расконспирировать операцию, которой в ЦК придают особо важное значение.

Необходимо основательно продумать все этапы и детали. На руководстве лагеря – полная ответственность за перевозку заключённых в Калининскую тюрьму, естественно, исключительно в ночное время. Соответствующим подразделениям поручено предоставить в необходимом количестве водный, автомобильный и железнодорожный транспорт.

«Слава Богу, – думал Емельян, – что судьба хотя бы таким образом пощадила меня, грешника великого, избавив от исполнения кровавых дел».

В ходе майской, 1940 года, операции, проведённой НКВД в условиях строжайшей секретности, были расстреляны 21 857 поляков, из них 6 311 человек в Калинине и 4 421 человек в Катыни под Смоленском. Это официальные данные из записки, направленной в ЦК КПСС председателем КГБ Шелепиным в 1958 году. Тогдашний главный чекист предлагал уничтожить все материалы «польского дела», чтобы, не дай Бог, мировая общественность не узнала всю правду.

До конца перестройки неугомонный ТАСС, исполнявший в ту пору функции МИДа, твердил о полнейшей непричастности Советского Союза к истреблению двух десятков тысяч польских военнопленных. Вновь и вновь советская пропаганда, при наступательной поддержке армии советских дипломатов, разоблачала «неуклюжую и наспех состряпанную брехню геббельсовых лжецов». Сталин к тому времени уже отошёл в мир иной, а страна продолжала шагать заданным вождём маршрутом.

3 декабря 1940 года, то есть спустя полгода после расстрела поляков, Иосиф Виссарионович принимал в Кремле главу польского правительства в изгнании, генерала Сикорского, прибывшего из Лондона. Того интересовали

много вопросов, но прежде всего судьба десятков тысяч соотечественников, взятых в плен Красной армией в сентябре 39-го. Сталин убеждал, что все эти люди давно освобождены.

– Однако по нашим сведениям, – пытался возразить Сикорский, – они по-прежнему находятся в Советском Союзе.

– Это невозможно, – хладнокровно парировал вождь. – Они убежали.

– Куда же они убежали? – не унимался глава правительства.

– В Маньчжурию, – был ответ.




Глава VI


Нападение Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года Селижаровы восприняли с оторопью.

После советско-германского сближения, начало которому положил Договор о ненападении от 23 августа 1939 г., информационно-пропагандистская машина страны совершила радикальный поворот. «Правда», «Красная звезда» и прочие газеты внезапно сменили тональность суждений о гитлеровской Германии на диаметрально противоположную. Из обихода исчезли привычные «фашисты» и «агрессоры». Вместо них красовались «дружественная Германия» и «германские войска». Кинотеатрам запретили демонстрацию полюбившегося народу фильма «Александр Невский». Сам наркоминдел Вячеслав Михайлович Молотов публично клеймил «близоруких антифашистов», осмелившихся бороться против беспорочного Гитлера, и не стеснялся от имени Советского Союза периодически обнародовать поздравления по случаю взятия Парижа и других «блестящих успехов германских вооружённых сил».

Советские граждане по понятным причинам не располагали сведениями о том, какой душевный ужин состоялся в кабинете Молотова в Кремле в честь очередного

визита Риббентропа. Они ничего не слышали и об исторических тостах, которые в торжественной обстановке произнёс сам великий и непогрешимый Сталин: «За здоровье горячо любимого немецким народом фюрера!», «За здоровье многоуважаемого господина Гиммлера, рейхсфюрера СС, обеспечившего порядок в Германии».

Но и гора цитат в «Правде» из нацистской «Фёлькишер Беобахтер», ещё недавно проклятой в качестве «рупора расистов», и систематическое изложение в советской печати «конструктивных» выступлений Гитлера, и славословия в адрес взаимной торговли – на 200 млн рейхсмарок германского кредита в Союз начали поступать германские станки, а в обратном направлении – отобранное от ртов собственных граждан продовольствие (привет императору Александру III), нефть, металлы, древесина, хлопок для мундиров вермахта, – не оставляли сомнений в том, что в Кремле осознали ошибочность негативного восприятия захвата власти нацистами во главе с их фюрером Гитлером.

Тема «Если завтра война» вроде как начинала звучать, но весьма спокойно, приглушённо, на подпевках. Да и сам термин «война» не обязательно подразумевал Германию. Врагов-то у государства Советов насчитывалось вон сколько. Гадкая Америка, развратная Франция, ветреная Польша – от этих диверсантов исходила угроза даже более опасная, чем от записавшейся в друзья Германии. Поди, целый свет был готов ощетиниться против страны диктатуры пролетариата. В первые месяцы 1941 года в речах руководителей начал как бы между строчек звенеть колокольчик – быть готовым ко всяким неожиданностям. Но за неделю до вероломного нападения вездесущий ТАСС громогласно развеял «нелепые слухи о предстоящей войне». И вот вдруг такое…

Как бы то ни было, ломать голову о том, кто виноват, времени не оставалось. У всех на устах было одно – что делать? Несмотря на отчаянное сопротивление РККА, дезавуированной собственным Верховным командованием, вер-

махт, очередную победу которого пару месяцев назад восхвалял сам Молотов, упорно продвигался вглубь страны.

В Осташкове царила полная суматоха, близкая к панике. Срочно эвакуировали главные ценности – оборудование кожевенного завода. Из Кудыщ вывозили станки с лесоперерабатывающего комбината. Минировали на случай германской оккупации ряд важных хозяйственных объектов, прежде всего работавшую на торфе ТЭЦ «кожевника». Думать о простых гражданах было некому и некогда. Население города фактически бросили на произвол судьбы.

Тем не менее согласно решению обкома ВКП(б) на эвакуацию в Чувашию формировался состав из гражданских лиц – членов семей партийных и иных ответственных работников Осташкова, которые могли бы подвергнуться репрессиям со стороны захватчиков в первую очередь. В список на отъезд в далёкое Поволжье включили Зинаиду Селижарову и её дочь Евдокию. Готовился пойти на фронт сын Максим, как раз получивший почти отличный – с двумя четвёрками – аттестат зрелости в осташковской средней школе № 1.

Сам Емельян практически не бывал дома, разрабатывая варианты действий на случай развития ситуации в неблагоприятном направлении. По заданию центра срочно, по образцу 30-х годов, составлялись реестры неблагонадёжных лиц, которые могли бы добровольно пойти на службу противнику. В контактах со штабом Северо-Западного фронта согласовывались планы на дислокацию осташковского партизанского отряда.

В начале сентября отец и сын провожали на железнодорожном вокзале эшелон, который увозил с самыми скромными пожитками вглубь страны женскую половину семейства. А уже через неделю, 9 сентября, почти весь Осташковский район, в том числе Кудыщи, был оккупирован немцами. Вермахт остановился буквально километрах в пяти от Осташкова. Днём на улицах ещё была заметна хоть какая-то активность. Но к вечеру город замирал, и

казалось, совершил самоубийство, одним махом стряхнув с себя всех обитателей – ни души, ни огонька, ни звука.

Многим такое затишье напоминало 1937 год. Как тогда каждую ночь ожидали у подъезда скрипа шин и светящихся фар «чёрного ворона», так теперь город застыл, трепеща перед предстоящим штурмом вермахта. Сегодня? Завтра? Послезавтра? Силы были явно неравны. Поэтому в приближающейся жуткой встрече с немцами, уже занявшими основную часть европейской территории Союза и вышедшими на северный берег Селигера, сомнений не было.

Но входить в Осташков нацисты не спешили, опасаясь, очевидно, угодить в расставленную для них некую хитрую ловушку. Более того, каким-то странным образом бомбы с германских «Мессершмиттов» упрямо не желали сравнивать город с землёй, а приземлялись преимущественно в озеро, глуша рыбу на радость полуголодным жителям. Родилась даже легенда, будто в Осташкове в предвоенные годы останавливался кто-то из семьи самого фюрера. Посему тот-де распорядился оставить город в целости и сохранности, ибо после войны есть у него план возвести на Селигере одну из своих резиденций.

Обстановка в городе, оказавшемся в полублокаде, накалялась с каждым днём. На исходе были продовольственные запасы. Зашевелились «недобитые». Поползли слухи о том, что на оккупированных территориях, в тех же Кудыщах, немцы бесплатно кормят и поят русское население, не по меню ресторана, конечно, но вполне сносно. Голодухи во всяком случае, как в Осташкове, где по-прежнему командуют коммунисты, там нет.

В родном городе на самом деле выдавали, и то не всем, чуть большие, чем в блокадном Ленинграде, порции чёрного хлеба с добавкой варёного картофеля. Емельян прикидывал, сколько среди 20 тысяч жителей города предложат немцам свои услуги, если вермахт всё-таки решится на штурм. Получалось немало, о чём свидетельствовали и сведения с оккупированных земель.

«Так, стало быть, не слишком ошибались Сталин с Ягодой, Ежовым и Берией, когда начинали зачистки от антисоветских элементов, – размышлял Емельян. – Или, может быть, как раз сталинские репрессии и благоприятельствовали последующему разгулу предательства и коллаборационизма? Какой-то замкнутый чёртов круг получается. Где истина?»

В октябре в районе начал функционировать партизанский отряд. Политруком назначили капитана Селижарова. Однако выполнить поставленные перед ними боевые задачи – по подрыву германских эшелонов с техникой на дороге Полоцк-Бологое, уничтожению живой силы противника и «сжиганию дотла русских деревень на оккупированной территории» в соответствии со знаменитым сталинским приказом № 0428 – партизаны не успели.

9 января 1942 года советские войска на Калининском направлении перешли в наступление. Вермахт отбросили аж сразу на сотню километров к городу Старая Русса, где фронт и застрял до начала 1944 года. Через неделю Осташковский район освободили полностью и партизанский отряд распустили.

Спустя десятилетия четырёхмесячное пребывание в статусе партизана крепко поможет Е.И. Селижарову приобрести статус участника войны с его привилегиями и тем самым, хотя бы для себя лично, исправить допущенную, по его мнению, несправедливость. Разве в тылу советские люди, в погонах и без, трудились, приближая День победы, менее самоотверженно?

Весной 1942 года в действующую армию призвали сына Максима. Емельян Игнатьевич, разумеется, не помнил слова напутствия, которыми отец Игнат Ильич провожал на фронт Первой мировой войны его старшего брата Максима. Но если бы каким-то волшебным образом ему в этот момент представили стенограмму семейного прощания образца 1916 года, он бы сам, наверное, страшно удивился, поняв, что говорит языком отца.

– Максимушка, дорогой ты мой сынок. Вот и твоё время пришло. Сражайся с фашистами с честью. Помни

о своей родине. Об Осташкове и Селигере. Землю отеческую надлежит всеми силами защитить от фашистских банд. Приказы командиров выполняй. Но геройства не ищи. Никакие ордена и медали не заменят жизнь. Человек, а не ружьё, – главный инструмент на войне. Ни к чему лезть грудью на амбразуру. Береги, родной, себя. Помни о нас с матерью, о сестре. А мы каждый день и час будем о тебе помнить. Тебя ждать. Потому что, убеждён, предстоит тебе, Максим Емельяныч, долгая и счастливая жизнь.

В последующие полгода получил Емельян с фронта несколько писем от сына.

«Пишу тебе, дорогой папа, из-под Новгорода. Сам жив, здоров… Настроение великолепное. Вчера был на редкость удачный день. Удалось подбить два немецких бомбардировщика. Получили, стервятники, по заслугам… Ребята кругом – из разных мест. Нашенские тверские тоже попадаются. Люди разные. Но все как один за родину честно сражаются… Сообщаю адрес, по которому мне можно будет писать: действующая Красная армия, полевая почта…, красноармейцу Селижарову».

«Получил, дорогой папа, твоё письмо. Большое спасибо. Рад, что у тебя всё в порядке. Что жизнь в Осташкове постепенно восстанавливается… Очень хорошо, что сообщаешь о маме и сестре Дусе, находящихся в эвакуации. Я по ним очень скучаю. Думаю, они скоро возвратятся, ведь немцев далеко отбили. Пожалуйста, дай им мой адрес. Пусть они мне пишут напрямую. А я им тоже напишу, как будет время… Обо мне не беспокойся. Здоровьем, как ты знаешь, селижаровское семейство не обделено».

«Здравствуй, дорогой папа! У меня без особых перемен. Бьём фашистов, но они, гады, сопротивляются. Наш боевой дух не сломить… Перед глазами часто встаёт отчий дом в Осташкове, школа (не слышал ли чего про моих одноклассников?), озеро Селигер, наши, пап, с тобой поездки на моторке… Как рыбачили, помнишь? Ещё судака на семь кило поймали… А как ходили в ноябрьские праздники на демонстрации, песни пели! Потом мама празд-

ничный стол накрывала… Вот здорово было… А сейчас вся жизнь рассыпалась. Что ж ты, война подлая, наделала? Кругом мрачная, грозная казарма, окопы, стрельба и много людей, которых я не понимаю… Везде ночь, треск немецкой морзянки, голод, непогода, смерть…».

Осенью тяжелейшего 42-го года постучалось в дом Емельяна страшное известие. Военные командиры его драгоценного сына без всякой сентиментальности сообщали, что рядовой Селижаров попал в окружение противника и поэтому в донесении о безвозвратных потерях такой-то части учтён как пропавший без вести.

«Проклятие какое, что ли, лежит на нашем семействе? – убивался Емельян, в который раз перечитывая полученную бумагу в штампах. – Опять „без вести" и снова Максим. Знать, не зря, ох не зря умные люди отсоветовали давать сыну имя погибшего старшего брата. Не послушался, не послушался, вот и нести мне теперь этот крест по жизни».

Сообщение о «без вести пропавшем» ещё, правда, не означало гибель любимого сына, но ничего хорошего тоже не сулило. Кому, как не Емельяну, было знать об отношении родного социалистического государства к соотечественникам, угодившим в германский плен. По завершении Первой мировой большевики, захватившие власть, помнится, с распростёртыми объятиями встречали возвращавшихся из плена солдат. Теперь же вождь, как в годы Первой мировой царь, распорядился априори считать всех пленённых потенциальными изменниками и продажными шкурами, желающими выдать врагу секретную информацию о дислокации войск и, главное, настроениях в народных массах.

В ту пору Емельян ещё не знал, что к концу войны число военнослужащих Красной армии, оказавшихся в германском плену, перевалит за пять миллионов. Но как бы то ни было, формулировка «без вести пропавший» всё-таки оставляла надежду на то, что когда-нибудь после войны заявится в Осташков Максим Емельяныч, если и не целый и невредимый, то по меньшей мере живой. С уд-

военной энергией стал отец дожидаться окончания этой подлой, как метко выразился сын, войны.

Где тонко, там и рвётся. Точь-в-точь с этой народной пословицей прилетела в селижаровское жилище ещё одна печальная весть. Под новый год почтальон принёс срочную телеграмму из Чувашии: «Папа срочно приезжай мама тяжело заболела Дина».

Долго упрашивал Емельян начальство отпустить его на неделю проведать жену.

– Военное время, не положено, – отвечали, – да и тащиться в одну-то сторону придётся тебе несколько суток, можешь задержаться на длительные сроки, а нам отвечать?

Но в конце концов сжалобились, отпустили.

Почти 5 дней добирался Емельян в Поволжье, до незнакомой деревни Верхняя Кумашка, где согласно эвакуационному предписанию разместили его семью, – 100 км от столицы Чувашии города Чебоксары, 15 км от железной дороги. Выяснилось, что любимая его жёнушка не просто захворала, а подцепила особо заразную болезнь – брюшной тиф в тяжёлой форме. И немудрено. С детских лет приучала Авдотья сына к чистоте. Знал он, что далеко не во всех соседних домах наведён такой же порядок – чистоплотностью русская деревня в те годы не отличалась. Но антисанитарию, что бросилась в глаза в поселении, где были расквартированы его родные, в жизни видеть ему ещё не приходилось.

Случись эта жуткая болезнь в Осташкове, Зинушку дорогую скорее всего можно было вылечить. Здесь же ни лекарств, ни врачей не было. Господствовало зато вполне понятное озлобление по отношению к переселенцам, нарушившим вековой уклад жизни. Фельдшер из соседней деревни диагностировал вначале пищевое отравление. А когда доктора из райцентра Шумерли удалось-таки завлечь, было уже поздно. Да ведь и приучали медиков скрывать самые вредоносные заболевания, чтобы не вызвать панику, не расстраить благоприятную картину счастливой жизни – даже в военное время.

Зина угасала на глазах, и Емельян чудом успел на прощание с самым любимым человеком его жизни. Держа жену за руку и глядя ей в глаза, он долго-долго рассказывал ей об Осташкове, о храбрых, доблестных сражениях их сынка Максима с германскими фашистами. Вспоминал, как они познакомились в «пьяном чекистском походе», как проводили «медовый день» на Кличине, как обживали квартиру на Карловке, бывшей Купеческой, как радовались школьным успехам детей, как тайком шептались на кухне и муж разбалтывал, ради интересов понимания супругой, маленькие государственные тайны.

Не обладавший голосом, но обожавший задушевные мелодии, Емельян отважился даже пропеть милой жёнушке строки из их любимой песни про то, как приходят и уходят годы, появляется седина на висках, но, когда взгрустнётся на сердце, двум родственным душам хочется обняться, взглянуть друг другу в глаза и оживить нежность той первой незабываемой ночи, память о которой они пронесли через все испытания, подброшенные жизнью.

На следующий день после приезда мужа Зина умерла. Отец передал дочери единственную семейную драгоценность – узенькое золотое колечко, которое когда-то приобрёл в подарок любимой женщине на накопления первых трудовых лет. Похоронить супругу пришлось здесь же, на местном кладбище в далёкой Чувашии. Забрав дочь, возвратился Емельян в Осташков. Но с далёким местом захоронения своей любимой Зиночки он не смирится. Когда представится возможность, перевезёт прах супруги поближе к своему месту жительства, завещав дочери обязательно положить себя в землю рядом с женой.

После того, как немцев отбросили на пару сотен километров, в Осташкове постепенно, шаг за шагом, стала возрождаться жизнь. Восстанавливались кожзавод, торфодобыча, рыбзавод. Началось строительство более мощной ТЭЦ. Вновь запускались мебельное, швейное, верёвочное и бондарное производства. Заработали артели «Красный кустарь», «Красный утильщик» и «Красный булочник».

Дуся-Дина, которой исполнилось 17 лет, захотела работать парикмахершей, чему она немножко научилась в эвакуации. А когда открылись школы, пошла доучиваться в десятый класс. Стала она девушкой привлекательной во всех отношениях – точёная фигурка, папины льняные волосы и мамины карие глаза. В мирное время заглядывались бы на неё все парни. Да только сейчас они в городе почти отсутствовали.

В обязанности Емельяна входило всестороннее поддержание в городе и районе порядка, поиск шпионов рейха и предателей, начавших было сотрудничать с оккупантами на временно занятых вермахтом территориях. В инструкциях, поступавших на этот счёт из центра, кажется, впервые не устанавливались квоты отлова тех и других.

После утраты жены и пропажи без вести сына возненавидел он немцев в десятикратном размере. Это они, агрессоры, виноваты в том, что лишился он двух самых любимых людей. Ему хотелось самому строчить из пулемёта, сбрасывать бомбы, давить танками и стрелять из артиллерийских орудий по всем этим мерзким человеконенавистникам. Но шансов попасть на фронт у капитана госбезопасности не было.

«Никогда, никогда, и через 50 лет, не будет им прощения за зверства, причинённые нашей стране и нашему народу, – думал Емельян. – И я сам как советский человек должен взять на вооружение абсолютно справедливый призыв Ильи Эренбурга „Убей немца!" Я должен что-то предпринять, чтобы лишить жизни хотя бы одного фашиста. Я обязан внести личный вклад в нашу приближающуюся победу».

Как и все советские люди, уполовиненная семья Селижаровых в нужные часы спешила к репродукторам, чтобы услышать сводки новостей с фронта, сообщаемые мощным голосом Левитана. Они наконец-то становились всё более оптимистичными. Оказавшийся в глубоком тылу Емельян уж было потерял надежду на личное отмщение германскому отродью, как вдруг сама судьба решила предоставить ему эту уникальную возможность.

В конце 1943 года в Управлении по делам военнопленных и интернированных при НКВД, за последние 4 года резко увеличившим масштабы своей деятельности, вспомнили об Осташкове. Концлагерь в Ниловой пустыне, где нашли свой последний приют тысячи поляков, закрыли ещё летом 1940 года, сразу после расстрелов, и тщательнейшим образом замели следы их пребывания. Но, очевидно, воспоминания о крупнейшем месте заключения польских военнопленных сохранились. В окрестностях Осташкова решили создать лагерь № 41 для немцев и граждан других государств, воевавших против СССР, на 5-7 тысяч человек. Выбор пал на небольшой посёлок торфо-разработчиков на берегу озера в трёх километрах от райцентра. Рядом проходила железная дорога, что было удобно для приёма и отправки «спецконтингента».

Емельяна повторно назначили заместителем начальника, и он в течение нескольких недель в поте лица трудился над возведением хорошо знакомой инфраструктуры – ограда, бараки, нары, прожектора, вышки и прочее. Отдельный вместительный, на 400 заключённых, спецбарак строился прямо на территории кожевенного завода. Изначально предполагалось, что часть военнопленных будет задействована на самых вредных участках этого флагмана осташковской промышленности.

Уже в первые месяцы 1944 года в лагерь доставили 5 тысяч немцев и пару десятков румын, латышей и чехов. В конце года из Москвы приказали отвести в лагере отдельный специализированный участок для приёма особой категории. «Особистами» оказались почти две с половиной тысячи поляков, воевавших на стороне Армии Крайовой. Эту военную организацию польского Сопротивления, боровшуюся с нацистами Гитлера под руководством правительства Сикорского из Лондона, в Союзе рассматривали как махровую антисоветскую, и её активисты подлежали аресту и изоляции. Во второй раз за время войны Осташков становился могильщиком военной элиты республики Польши и символом советско-польской размолв-

ки. Размолвки, которая впоследствии отбросит длинную и мрачную тень на отношения двух государств на многие десятилетия.

Крайняя озлобленность Емельяна в отношении фашистов из Третьего рейха и решительный настрой последовать зову Эренбурга неожиданно для него самого стали уступать место совершенно другим чувствам. Тем, которые он уже ощутил, общаясь с поляками в Ниловой пустыни. В 41-й лагерь прибывали немытые, вшивые, истощённые, обветшалые, сломленные духом, постоянно твердившие «Гитлер капут» мужики всех возрастов, очень похожие на селижаровских сельчан времён «царь-голода».

По сравнению с Ниловой пустынью новое прибежище для военнопленных было обустроено с чуть большим «комфортом» – двухъярусных нар хватило на всех, спать на полу или земле никому не пришлось. А вот со всем другим хозяйственным обеспечением стало ещё хуже.

Сам Осташков фактически влачил полуголодное существование. Вражеские бомбы больше не глушили селигерскую рыбу, а вся продукция местного рыбзавода по разнарядке распределялась на фронт и важные объекты за пределами области. Спасали остатки продуктов с крестьянских хозяйств, которые по лихим ценам предлагались на местной толкучке – главном месте встреч простых смертных с криминалом. Военное время озолотило немало советских граждан.

Что же говорить про питание пленных! Ежедневный продовольственный паёк, установленный циркуляром НКВД (600 г хлеба, 500 г овощей, 100 г мяса или рыбы и т. д.), никоим образом не мог обеспечиваться по объективным причинам – вследствие отсутствия продуктов. Кормили раз в день – 100 граммов ржаного хлеба, суп из крапивы, квашеная капуста и кусок селёдки. За лишнюю тарелку супа между пленными разворачивались настоящие битвы. Вкупе со скудным рационом питания весьма тяжёлым был труд на торфо- и лесозаготовках, как и на ядовитом кожевенном производстве, оплачиваемый 7 рублями

в месяц (килограммовая буханка хлеба стоила 150 рублей, пачка сигарет «Казбек» – 75 рублей).

И всё-таки Осташков, согласно рассказам самих военнопленных, выгодно отличался от многих других из 2 тысяч мест заключения, в которых содержались 3 миллиона пленённых немцев и где от голода и физического истощения помирали даже крепыши. По меньшей мере случаев людоедства, как это происходило, по свидетельствам очевидцев, в других лагерях, здесь не было.

Емельян, никогда не сталкивавшийся с особенностями немецкой натуры, с удивлением наблюдал, как пленные по собственной инициативе вылизывали территорию лагеря, мастерили скамейки и беседки, разбивали клумбы, благоустраивали быт в бараках и в целом трудились на совесть. Те, кто стремился выучить русский язык, никак не могли понять значения слова «халтура». Среди прочего выяснилось, что поют немцы не хуже русских и на губных гармошках совсем неплохо исполняют русские мелодии.

Неслужебные отношения пленных с местным населением строго воспрещались. Однако чувствительные русские люди, сами жившие впроголодь, проявляли исконно национальное милосердие, норовя всучить исхудавшему немцу картошину, огурец или горстку семечек. Емельян и некоторые другие охранники смотрели на это общение сквозь пальцы, а иногда и подбадривали.

– Удивительное наше русское племя, – заговорил как-то Емельян с дочерью. – Такая сокрушительная война, развязанная против нас ни за что ни про что немцами! Такое изуверство, которое не поддаётся прощению! Закончится война, подсчитают потери, ахнут все. Сколько людей наших истребили – и не случайно, не просто так, «на войне как на войне», а специально, сознательно! С особой изощрённостью искоренить нас хотели! И что видим? Война вот-вот закончится, а мы уже милость к падшим проявляем. Память у нас, что ль, короткая?

– А мне, пап, такое отношение кажется вполне нормальным, – отвечала Дина. – Да знаю я, что и ты так же

думаешь. Узников своих сам ведь жалеешь. Немцы простые, что у тебя в лагере сидят, они разве виноваты? Ведь этих мальчишек насильно воевать заставили. Гитлер с Герингом и Геббельсом войну развязали. Вот им пощады и не должно быть. Как и всей зловонии «третьего рейха». Да и забыть случившееся ни у кого, конечно, не получится. И через 20, и даже через 50 лет… А вот другой вопрос, отец, к тебе. Сами-то мы ни в чём не виноваты? Скажи хотя бы на милость, зачем мы с немцами накануне войны братались?

– Эко, девонька, куда ты загнула. Думаю, что не тебя одну этот вопрос мучает. Но вот что скажу тебе – не будет на него вразумительного ответа даже спустя годы и десятилетия, – задумчиво произнёс Емельян. – Да ещё совет дам толковый. Никогда не заикайся ни в какой компании по этому поводу. Ни в одном разговоре. Чует сердце моё, что война с врагами народа ещё не закончена. И как бы нам с тобой, доченька, не попасть под колёса той машины, которая мне, к сожалению, до боли знакома.

В марте победного 1945 года в соответствии с указаниями часть пленных была переведена в другие лагеря. На их место доставили новую партию. В шеренге вновь прибывших Емельян приметил стройного симпатичного парнишку чуть постарше лет двадцати, внешностью чем-то жуть как напоминавшего старшего брата Максима. Те же голубые глаза, те же белобрысые волосы, высокий рост, широкие плечи. Истинный ариец, как о тех с издёвкой писали в «Крокодиле».

Немецкий юноша чрезвычайно заинтересовал замначальника лагеря. Дома Емельян поведал о новичке дочери, и та попросила отца показать молодого немца ей самой. Дина знала погибшего родственника только по той единственной фотографии 1916 года. В унисон с отцом она не могла, глянув на пленника, сдержать удивление – на самом деле вылитый её дядя с памятного снимка. Ну, может быть, не совсем точная, но очень, очень похожая копия отцова брата.

В последующие дни политрук Селижаров проводил, как положено, индивидуальные беседы с вновь прибывшим контингентом. На одной из них в комнате совершенно случайно оказалась его дочь. Интересовавший их военнопленный по имени Буркхардт и с ещё более каверзной фамилией вполне сносно лопотал по-русски – выучился за два года скитания по лагерям. Родился он в западной части Германии на берегу главной реки страны с названием Рейн. Отец – столяр. Этот факт Емельяну понравился особенно. Буркхардт поступил в университет, когда началась война с Советским Союзом. Учёбу пришлось прервать из-за призыва на Восточный фронт. Через несколько месяцев во время боя его контузило, и таким образом он попал в советский плен.

– Когда я очнулся, – рассказывал немец, – то первым делом увидел перед собой красное смеющееся лицо советского солдата. «Так ты, фриц, оказывается, жив», – произнёс он. Я подумал, что всё, пришёл мой конец и сейчас меня добьют. Но солдат неожиданно достал санпакет, перевязал мне рану на голове и добродушно изрёк: «Вот, братец, смотри, как тебе повезло. Для тебя война навсегда кончилась. А мне ещё воевать и воевать».

С того дня для Емельяна с дочерью молодой немецкий пленный, которого они на русский лад нарекли Борисом, стал кем-то вроде сына и брата. Себя Емельян для удобства произношения разрешил называть «дядя Миша». Советский капитан, заместитель начальника лагеря беззастенчиво злоупотреблял служебным положением. Чуть ли не ежедневно вызывал он немца в свой кабинет.

Коллеги недоумевали – серьёзно взялся, знать, Игнатьич, за обработку фашиста, за проведение с ним разъяснительно-пропагандистских мероприятий. Готовит его, видать, к взаимодействию с национальным комитетом «Свободная Германия», объединившим антифашистски настроенных военнопленных.

Беседовал Емельян с Борисом действительно подолгу. Но целью тех вызовов было другое. Тайком подкармлива-

ли отец с дочерью своего подопечного. Сами недоедали, а продукты ему относили. Приболел – тут же лекарствами дефицитными снабжали. Оберегал капитан пленника от самой тяжёлой и токсичной работы. Каждый раз, когда составлялись списки на перевод в более серьёзные лагеря, тщательно следил за тем, чтобы не попал в них его протеже.

Глядя в лицо Борису, старался Емельян Игнатьич вспомнить своего старшего брата Максима, которому суждено было столь рано уйти из жизни, толком не попрощавшись, не наговорившись. Но, разумеется, в первую очередь думал он о другом Максиме, собственном сыне, затерявшемся где-то на параллелях и меридианах этой подлой, кровопролитной войны. Войны, которая расколола миллионы семей и в Союзе, и в Германии. Какая злая ирония судьбы! Борис, похожий на Максима, находится в советском плену, а его любимый Максим, похожий, наверное, на сына кого-то из немцев, заточён в Германии.

«Делаем мы с Дусей доброе дело, – убеждал сам себя Емельян. – Борису как родному помогаем, лечим, подкармливаем. Авось и в германском лагере сыночку моему кто-то поможет. Добро добром отзывается. Не звери же там в Германии живут. А люди всегда сочувствие к обездоленным проявляют».

Тем временем дочку емельянову обуяло не только ощущение сострадания к германскому военнопленному. Двадцатилетняя Дина поняла, что впервые в жизни влюбилась. И самым дорогим для неё человеком стал Борис-Буркхардт. Не укрылось это влечение и от отца.

Окончание войны военнопленные встретили смешанными чувствами. Одни радовались скорому освобождению. Другие настраивались на ещё худшие времена – начиналась вполне заслуженная эпоха возмездия. Осташкову по старой привычке спустили разнарядку об отсылке «злостных нарушителей порядка и продолжающих придерживаться фашистской идеологии» в сибирские лагеря ГУЛАГа. Бориса эта участь, понятно, миновала.

Шло время. На тверскую землю возвращались солдаты из германского плена. Отец и дочь Селижаровы каждое утро ожидали, что к вечеру в их квартирке на Карловке объявится дорогой долгожданный гость – сын и брат Максим. Пролетели полтора года, но ни сам красноармеец Селижаров, ни уполномоченные им лица в дверь так и не постучались.

1947 год ознаменовал начало длительного и многотрудного процесса освобождения германских военнопленных. Никто тогда ещё не знал, что растянется он почти на десятилетку и завершится только в конце 1955 года после исторического во всех смыслах визита в Москву руководителя Федеративной Республики Германии Конрада Аденауэра. В качестве первого этапа советское правительство распорядилось отправить на родину нетрудоспособных и слабых здоровьем.

Селижаровы долго судили-рядили, как поступить с их подзащитным. Тот стал им почти родственником. Нарушая все приказы и инструкции, Емельян периодически приводил Буркхардта даже к себе домой. За четыре года существования лагеря убежать из него не удалось никому. Поэтому «нестандартные методы переубеждения» одного из пленных политруком никого не заинтересовали в должную меру.

В результате длительного обсуждения отец и дочь пришли к нелёгкому, но, с их точки зрения, единственно правильному решению. Накануне отправки эшелона со счастливчиками по железнодорожной ветке Бологое-Полоцк Селижаровы устроили прощальный вечер. Буркхардт, которому исполнилось четверть века, был на вершине блаженства. От радости предстоящего выхода на свободу он плакал навзрыд и никак не мог поверить в скорое завершение его военных приключений.

Вновь и вновь, используя выученную в лагере лексику, выражал признательность своим благодетелям – дяде Мише и Дине. Им, ещё недавно совсем незнакомым советским людям, самим пострадавшим в развязанной его родиной войне, он был обязан всем, что у него есть. Это они

сохранили ему жизнь и здоровье. Спасли его от встречи со старухой смертью, на которую пришлось натолкнуться 8 миллионам его соотечественников.

Теперь слово за ним. Но каким образом он может чем-то добрым ответить своим покровителям? Сейчас такой возможности нет. Но в будущем… Так что надо чуть-чуть погодить. Отношения между Советским Союзом и новой Германией обязательно восстановятся, и вот тогда он со своей стороны сумеет по-настоящему отблагодарить за такое милосердное к нему отношение.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/evgeniy-shmagin/russish-doych-semeynaya-istoriya/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Художественно-публицистическое повествование бывшего дипломата и экс-посла Е.А. Шмагина погружает в историю причудливого переплетения человеческих судеб русских и немцев на фоне знаковых событий в российско-германских отношениях. Действие рассказа начинается в «кровавое воскресенье» 1905 года и разворачивается на протяжении целого столетия в городе Осташкове на озере Селигер и Москве, Бонне и Берлине. Среди прочего читателю открывается будничная жизнь советской и российской дипломатии с её забавными и драматичными сюжетами.

Как скачать книгу - "Руссиш/Дойч. Семейная история" в fb2, ePub, txt и других форматах?

  1. Нажмите на кнопку "полная версия" справа от обложки книги на версии сайта для ПК или под обложкой на мобюильной версии сайта
    Полная версия книги
  2. Купите книгу на литресе по кнопке со скриншота
    Пример кнопки для покупки книги
    Если книга "Руссиш/Дойч. Семейная история" доступна в бесплатно то будет вот такая кнопка
    Пример кнопки, если книга бесплатная
  3. Выполните вход в личный кабинет на сайте ЛитРес с вашим логином и паролем.
  4. В правом верхнем углу сайта нажмите «Мои книги» и перейдите в подраздел «Мои».
  5. Нажмите на обложку книги -"Руссиш/Дойч. Семейная история", чтобы скачать книгу для телефона или на ПК.
    Аудиокнига - «Руссиш/Дойч. Семейная история»
  6. В разделе «Скачать в виде файла» нажмите на нужный вам формат файла:

    Для чтения на телефоне подойдут следующие форматы (при клике на формат вы можете сразу скачать бесплатно фрагмент книги "Руссиш/Дойч. Семейная история" для ознакомления):

    • FB2 - Для телефонов, планшетов на Android, электронных книг (кроме Kindle) и других программ
    • EPUB - подходит для устройств на ios (iPhone, iPad, Mac) и большинства приложений для чтения

    Для чтения на компьютере подходят форматы:

    • TXT - можно открыть на любом компьютере в текстовом редакторе
    • RTF - также можно открыть на любом ПК
    • A4 PDF - открывается в программе Adobe Reader

    Другие форматы:

    • MOBI - подходит для электронных книг Kindle и Android-приложений
    • IOS.EPUB - идеально подойдет для iPhone и iPad
    • A6 PDF - оптимизирован и подойдет для смартфонов
    • FB3 - более развитый формат FB2

  7. Сохраните файл на свой компьютер или телефоне.

Видео по теме - Немецкая сауна: как голые женщины парятся вместе с голыми мужчинами, и почему это в порядке вещей
Последние отзывы
Оставьте отзыв к любой книге и его увидят десятки тысяч людей!
  • константин александрович обрезанов:
    3★
    21.08.2023
  • константин александрович обрезанов:
    3.1★
    11.08.2023
  • Добавить комментарий

    Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *